Мечта — это прогноз без оснований
Мечтать можно лишь о невозможном. Все возможное следует просто планировать и осуществлять. Если мы пытаемся осуществить мечту как таковую, то получаем утопию. Обломов мечтал о всеобщем благе людей - вещи, заведомо невозможной, но он был достаточно умен, чтобы не стремиться к ее достижению. Мечта выполняет регулятивную функцию; она служит ориентиром для планирования и прогноза, задавая им «сверхзадачу», обеспечивая пространство творчества и временной горизонт рефлексии. Реализованная мечта — противоречие в себе, это — чудо.
«Не забудьте, что мнящаяся нам невозможность вещи — первая примета ее естественности, само собой разумеется — в мире
Глава 21. Философия и литература
ином»1, — писала Марина Цветаева. И она же: «Письмо как некий вид потустороннего общения менее совершенно, нежели сон, но законы те же. Ни то ни другое — не по заказу: спится и пишется не когда нам хочется: письму — быть написанным, сну — быть увиденным»2.
Чудо — это закон невозможного
Чудо являет собой пример не только ограниченности человеческого знания о будущем, но и границы понятия причинности и закономерности вообще. Так, совпадение двух и более независимых друг от друга причинно-следственных цепочек во времени есть постоянно повторяющийся факт, не укладывающийся в понятие закономерности как того, что противостоит случайности. Это есть столкновение разных, несоизмеримых миров.
Чудо эфемерно и мимолетно; как только оно произошло, оно уже не чудо, а продукт действия некоторых законов. Поэтому чудо не есть причина некоторых событий, его нельзя использовать, из него нельзя извлечь полезных результатов. Чудо есть пример абсолютной беспространственности и безвременья: в «момент чуда» время останавливается, а пространство сжимается до математической точки. Непосредственное переживание чуда исчезает почти сразу, единственный его свидетель и способ фиксации — память легенды.
Легенда — это память о небывшем
Чудо представляет собой прасобытие, лежащее в основе всякой легенды. Легенда же - литературная версия чуда, предназначенная для его частичного воспроизводства при необходимости, своего рода «карманная магия», напоминающая людям о сакраль-ности бытия. Одновременно с этим легенда есть рефлексивное развертывание, разработка онтологии, производной от чудесного прасобытия. Однако легенда не является сообщением о случившемся, это просто способ его языкового бытия, несущий в себе элементы чудесного. Именно благодаря ему легенда реализуется в
1 Цветаева М. Письма к А. Штейгеру//Опыты. Н.-И., 1955. № 5. С. 47.
2 Цветаева М. Стихотворения и поэмы. Л., 1990. С. 542.
Раздел III. Прикладные исследования
Глава 21. Философия и литература
классических и настольных книгах, необъяснимо и упорно читаемых от поколения к поколению. Легенда обеспечивает непрерывность сакрального пространства и времени, она питает мечту и замыкает собой кольцо сакрального бытия. Ачто же философия, ведущая диалог с литературой? Где ее архетипы?
Вопрос — символ философии
Неустанная миграция философского ума, его неуспокоенность, неудовлетворенность наличным проявляется в особом методе мышления. Философия может быть понята как теоретическое выражение природы человека вообще, поскольку ему свойственно удивляться, сомневаться, ставить под вопрос все что угодно. Здесь уместно вспомнить принцип герменевтического первенства вопроса (Г.Г. Гадамер). Вот еще несколько отсылок к авторитетам.
Михаил Бахтин: «Смыслом я называю ответы на вопросы. То, что ни на какой вопрос не отвечает, лишено для нас смысла».
Поль Рикер: «Великий философ — это тот, кто открывает новый способ спрашивать».
Вернер Гейзенберг: ученого в философии «интересуют прежде всего постановки вопросов и только во вторую очередь ответы. Постановки вопросов кажутся ему весьма ценными, если они оказываются плодотворными в развитии человеческого мышления. Ответы же в большинстве случаев носят преходящий характер, они теряют в ходе времени свое значение благодаря расширению наших знаний о фактах».
Робин Коллингвуд: «Вы никогда не сможете узнать смысл сказанного человеком с помощью простого изучения устных или письменных высказываний, им сделанных... Чтобы найти этот смысл, мы должны также знать, каков был вопрос (вопрос, возникший в его собственном сознании и, по его предположению, в нашем), на который написанное или сказанное им должно послужить ответом».
Что же есть вопрошание само по себе — спросим, используя сократический метод. Подвергнуть вопрос вопросу, поставить во-
прос под вопрос - все это процедуры возведения вопроса в степень. Мы делаем это для того, чтобы понять истоки человеческой способности ставить вопросы; не объяснить этот феномен научно, но осознать смысл этой способности в контексте человеческого бытия.
«Священный король» не может задавать вопросы в силу статичности своей природы; он также не терпит, если вопросы задают ему, ибо он не общается, а изрекает истину, совпадающую с порядком бытия. Высший социальный статус противится вопроша-нию во всех его формах. В некотором смысле просить — тоже вопрошать, интересоваться: недашьли? не позволишьли? Нобо-гам и правителям пришлось пойти на снижение своего статуса, дабы не утратить поклоняющихся и подданных. Между прошением и вопрошанием провели границу, а затем она прошла и между беспокойством о личной судьбе и желанием узнать о том, как обстоят дела вообще. Просить о помиловании можно, требовать информации рискованно. Социальная история вопрошания еще не закончена, она совпадает с эволюцией общественного строя, ибо вопрос — проявление антропологической природы человека.
С вопросом человек отправляется в странствие, с вопросом встречают странника и ищут у него ответа. Вопрос - языковое проявление динамичности бытия, его миграционной природы. «Откуда ты это знаешь?» - тот самый первый вопрос.
Вопрос — проявление недостаточности знания, в основе которого лежит недостаточность бытия. Вопрос - это звук, который издает Ничто, как сказал бы Хайдеггер, если бы его спросили. А может, он так уже и сказал. Нарушение порядка природы, сбой в человеческой деятельности или общении приводят к вопросу о причинах. Почему же именно мне так не повезло? В этом смысле первый вопрос обращен к себе, и только потом - к другому. Однако этот первый вопрос - бессловесный, невысказанный, бесформенный, вопрос-протест, разражающийся еще животным нутряным криком, но уже переходящим в задумчивый стон. Но то, что может быть спрошено, должно быть спрошено ясно, как сказал бы другой философ (или уже сказал, это не важно).
«Кому выгодно?», «Кто виноват?», «Что делать?», «Быть или не быть?» — вопросы, задающие параметры индивидуальной судьбы и перспективу нации и государства. Уголовные процессы и революции, личные трагедии и трещины мира, проходящие через
Раздел III. Прикладные исследования
сердце поэта, — вот следствия этих вопросов. То обстоятельство, что на один и тот же вопрос можно дать разные и даже взаимоисключающие ответы, являет собой потрясающую поливариантность, характерную именно для человека, для его мобильного бытия и абстрактного мышления. Истина и заблуждение, доказательство и опровержение, гипотеза и факт, проблема и догма -эпистемологические полюсы человеческой проективности, бытия под вопросом.
Вопрос, пробуя на ощупь границы бытия, одновременно задает их. Вопрос как форма требовательной власти, как спрос; ответ как форма непокорной ответственности, как небезответность. Тяжесть неизбежных вопросов с самого рождения несет на себе человек; это признак силы и слабости человека, мера субъективной открытости миру и непостижимости этого мира. Младенец в чреве матери, свернувшийся в защищающе-осторожном вопро-шании. Сгорбленный старике клюкой в форме вопроса, словно из загадки сфинкса, разгаданной Эдипом. Что осталось позади? Что ждет впереди?
«Мыслитель» Родена сидит, сгорбившись, как вопросительный знак. Бытие начинается с вопроса и заканчивается им.
* * *
Мы определили литературу как конструирование архетипов мечты, чуда, легенды. Философия получила свою дефиницию как особый способ вопрошания. Он состоит в концептуализации человеческого бытия как трансцендирования путем мысли, слова, поступка. Пусть литература, творя архетипы, пробует на прочность границы бытия. Философия же проблематизирует возможность архетипа как такового. И в этом их единство — вопреки очевидности.
Глава 22. Кнехт и Дезиньори. Социокультурные роли человека интеллектуального труда1
Природа познающего субъекта являет собой центральную проблему теории познания. При этом ей не всегда уделяется достойное место, и ее обстоятельный анализ нередко заменяется постулированием некоторых абстракций или использованием расхожих представлений. Так, субъект познания обычно трактуется исходя из общего понятия человека (личности, индивида) в контексте известных оппозиций трансцендентального и эмпирического, индивидуального и коллективного, пусть даже формально и признаются его включенность в культуру, зависимость от пространственно-временных отношений, телесность и социальность. Как представляется, шаг от общефилософской категории человека как биосоциального существа в сторону эпистемологического понятия «субъект познания» может быть сделан с помощью разработанной типологии «человека познающего», учитывающей многообразие его когнитивных способностей, культурных ипостасей и социальных ролей. Это в свою очередь предполагает социально-культурную онтологию индивидуального субъекта, которая выражает интерсубъективную природу творческой деятельности.
Исторические замечания
На этом пути эпистемологии предстоит присматриваться к историческому изменению социальной роли интеллектуального труда сквозь призму того, что уже сделано в философии и науке в плане исследования различных типов познающего индивида. Речь идет о социологии и истории науки, в которой анализировался образ ученого2; о культурологии, искусствоведении и художественной литературе3, где немало внимания уделялось фигуре
1 Журнальный вариант см.: Эпистемология и философия науки. 2011.№ 3.
2 См., например: Merton R. Sociology of Science. University of Chicago Press, Illinois, 1942; Price D.J. Little Science, Big Science. N.Y. : Columbia University Press, 1971; Ziman J. Why Must Scientists Become More Ethically Sensitive than They Used to be?//Science. 1998. №282. P. 1813-1814; Giddens A. Runaway World. How Globalisation is Reshaping our Lives. L.: Profile Books, 1999.
3 Имеются в виду известные образы от Фауста и Франкенштейна до доктора Моро и Сайреса Смита, а также художественные биографии в стиле Ирвина Стоуна или Владимира Карцева.
Раздел, III Прикладные исследования
художника-творца, изобретателя и ученого-новатора; о социально-философской публицистике, поднимавшей проблему интеллигенции (традиция «Вех»); о социологии А. Шюца1 и теориях творческой деятельности2. Уже на этой основе возникает возможность выделения некоторых ключевых параметров, между которыми располагается значительная часть многообразия познающих субъектов. Таковы, в частности, оппозиции «интеллектуал» и «интеллигент», «публичный интеллектуал» и «университетский профессор», «профессионал» и «дилетант» и ряд других.
Интеллигенция как проект Петра I пробивала себе дорогу в России в особо неблагоприятном окружении, чему были специфические исторические причины. Так, в России отсутствовала сбалансированная конкуренция двух культур — монастырской и замковой, которая сложилась в Западной Европе. В России рыцари («богатыри», «казаки») не строили замков, а «гуляли по чистому полю», по «о(у)краине», «поляковали», как замечательно показывает С.М. Соловьев3, в лучшем случае нанимаясь в дружину князя. Поэтому они не были самостоятельными культурообра-зующими фигурами, вокруг них не сложилось то, что было названо «куртуазной культурой» и что послужило истоком светской образованности, высокого искусства, науки. Поэтому русский интеллигент изначально выступал в образе «немца», противостоящего как монастырю, так и боярам - светским проводникам монастырской культуры. Одинокой опорой нарождающейся интеллигенции был просвещенный царь, отчего и единственной целью интеллигенции стало служение государю, но не Истине или Красоте. Если европейский ученый мог искать и выбирать себе суверена и покровителя во Фландрии, Бургундии, Пруссии, Богемии или еще где-то, то русский интеллигент мог в крайнем случае лишь уйти в монастырь.
Французская революция всколыхнула и Россию, и русская интеллигенция благодаря декабристам и разночинцам получила два новых шанса. Вероятно, что эти два общественных движения, базируясь на разных социальных группах и системах ценностей, в
А. Шюц анализирует образ социального ученого и возможность социальной науки вообще.
См., например: Бескова И.А., Касавин И.Т. Творчество//Энциклопедия эпистемологии и философии науки. М., 2009.
3 Соловьев С.М. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. С. 249-255.
Глава 22. Социокультурные роли человека интеллектуального труда
дальнейшем сформировали два крыла русской интеллигенции, которые принципиально не могли найти общий язык. Это символически выразилось в том, что Октябрьская революция положила конец Серебряному веку, без которого она едва бы состоялась.
Русские философы стали проблематизировать понятие интеллигента как индивида и интеллигенции как социальной группы по следам разгрома революции 1905 г. Н. Бердяев, М. Гершензон, С. Булгаков, с одной стороны, и В. Ульянов-Ленин, А. Богданов, А. Луначарский — с другой, обвиняли те или иные слои интеллигенции в прямо противоположных грехах, иной раз почти одними и теми же словами. Интеллигент якобы погряз в непоследовательности и догматизме, невежестве и пустом любомудрии, трусости и отчаянности, служении власти и служении народу, корыстном прагматизме и витании в эмпиреях, бесконечных моральных исканиях и безнравственных компромиссах. Историческая судьба русской интеллигенции обусловила весомую ценностную нагру-женность обозначающего ее слова. Ее ядро - неистребимое убеждение в ущербности «интеллигента» — человека в шляпе и очках. И. Бабель, как никто, выразил его в рассказе «Мой первый гусь» словами одного командира из Первой конной: «Канитель тут у нас с очками и унять нельзя. Человек высшего отличия — из него тут душа вон. А испорть вы даму, самую чистенькую даму, тогда вам от бойцов ласка...» И если вообще можно говорить об ином, позитивном образе интеллигента, то им он обязан классической русской литературе, благодаря которой слово «intelligenzia» вошло в европейские языки — пусть даже наряду с «apparatchik», «dacha» или «sputnik».