Прилив и отлив различительных знаков
Это противоречие между рациональной экономической логикой и культурной классовой логикой затрагивает еще один существенный аспект предметов: их положение во времени, цикл их износа и обновления.
У различных категорий предметов разный срок жизни: жилье, мебель, электроприборы, телевизор, белье, одежда, безделушки. Но на всем множестве предметов, взятых в плане продолжительности жизни, действуют две независимые переменные: степень их действительного износа, вписанная в их техническую структуру и материал, и та ценность, которой они обладают в качестве наследства, или же, наоборот, ценность, соответствующая ускоренному устареванию, обусловленному модой. Для нас важным является именно этот второй показатель и его отношение к соответствующему положению отдельных групп в стратифицированном и в то же время мобильном индустриальном обществе: как та или иная группа выделяет себя посредством своей более или менее крепкой привязанности к прочному или же, наоборот, эфемерному, как различные группы, согласуясь со своим положением на социальной лестнице, отвечают на императивы ускоренного обновления моды?
В самом деле, мода не отражает какой-то естественной потребности в изменении: удовольствие, получаемое от смены одежды, предметов, машины, появляется, чтобы психологически санкционировать принуждение совсем иного порядка, принуждение социального различения и престижа. Эффект моды возникает лишь в обществе социальной мобильности (причем за определенным порогом экономических возможностей). Растущий или снижающийся социальный статус должен быть вписан в постоянный прилив и отлив различительных знаков. Определенный класс уже не может быть четко связан с определенной категорией предметов (или с определенным стилем в одежде): наоборот, все классы привязаны к изменению, все принимают в качестве некоей ценности необходимость моды — точно так же, как все они (в большей или меньшей степени) причастны универсальному императиву социальной мобильности. Иначе говоря, предметы играют роль показателей социального статуса, а поскольку этот статус приобрел возможность изменяться, предметы будут всегда свидетельствовать не только о достигнутом положении (как они всегда делали), но, вписываясь в различительный круг моды, и о возможностях изменения этого социального статуса.
Можно подумать, что предметы — уже в силу своего материального присутствия — обладают способностью длиться, то есть «прочно» закреплять определенный социальный статус. Это было верным в отношении традиционных обществ, в которых наследственные украшения свидетельствовали о социальной завершенности, то есть — в пределе — о социальной вечности достигнутого положения. В те времена описание и социальная семантика окружения могли быть относительно простыми. В определенном смысле так обстоят дела и сейчас: на каком бы социальном уровне мы ни оказались, всегда можно обнаружить тенденцию к продлению в предметах (и в детях) достигнутого положения. Предметы, которыми мы себя окружаем, в первую очередь составляют некий баланс, констатацию — по всей видимости, умиротворенную — социальной судьбы. Например, часто эти предметы заключаются в символическую рамку и вешаются на стену: так раньше поступали с дипломами и сертификатами. Положение, судьба — вот что предметы показывают в первую очередь. То есть это сама противоположность социальной мобильности. Выбранные, купленные и расставленные предметы соучаствуют в уже завершенном деле, а не в восходящем осуществлении чего-то. Они ограничивают человека измерением собственных предписаний. Даже тогда, когда они (как это нередко бывает) переоценивают реальный социальный успех, даже тогда, когда они как будто бы выбирают будущее, реализация социального человека и изменение его статуса не осуществляются на уровне предметов. В них он, скорее, замыкается, так что самое большее, что они могут сделать, — это выдать отвергнутые социальные стремления.
Эта функция инертности предметов, придающая им статус чего-то длительного или даже наследственного, сегодня оспаривается функцией обозначения социальных изменений. По мере того, как мы поднимаемся по социальной лестнице, предметы умножаются, становятся все более разнообразными и все быстрее обновляются. Будучи даже весьма быстрым, их ускоренный кругооборот, осуществляющийся под знаком моды, должен обозначать и показывать такую социальную мобильность, которой в действительности не существует. В этом заключен смысл некоторых механизмов замещения: кто-то меняет машину из-за того, что не может сменить квартиру. Еще более очевидно то, что ускоренное обновление предметов часто становится компенсацией разочарованного стремления к социальному и культурному прогрессу. Такое положение дел значительно усложняет «чтение» предметов: иногда их мобильность отражает идущий вверх standing определенной социальной категории, позитивно обозначая его, а иногда она, напротив, компенсирует социальную инертность той или иной группы или индивида, оспоренное и разочарованное стремление которых к мобильности вписывается в искусственную мобильность декора.
Здесь поставлена под вопрос вся идеология моды. Формальная логика моды навязывает возросшую мобильность всех различительных социальных знаков — но соответствует ли эта формальная мобильность знаков реальной мобильности социальных (профессиональных, политических, культурных) структур? Очевидно, нет. Мода — и, в более широком смысле, потребление, которое от нее неотделимо, — маскирует глубоко укорененную социальную инертность. Она сама является фактором социальной инертности, покуда внутри нее самой — во всех видимых изменениях предметов, одежды и идей, изменениях, принимающих порой циклический характер, — разыгрывается, обманывая самого себя, требование реальной социальной мобильности. К иллюзии изменения добавляется демократическая иллюзия (то есть та же самая иллюзия, но в другом обличье). Принудительность эфемерности моды должна, как предполагается, уничтожить наследство различительных знаков, в каждом мгновении своего цикла она должна якобы наделять всех поголовно равными шансами. Любые предметы могут быть затребованы модой, и этого как будто должно хватить для того, чтобы создать всеобщее равенство перед лицом предметов. Естественно, это ложь: мода — как и массовая культура вообще — говорит со всеми для того, чтобы еще успешнее указать каждому на его место. Мода является одним из институтов, который наилучшим образом восстанавливает и обосновывает культурное неравенство и социальное различение, утверждая, будто бы их он как раз и уничтожает. Мода стремится выйти за пределы социальной логики, стать чем-то вроде второй природы, но на деле она полностью управляема социальной классовой стратегией. «Современная» эфемерность вещей (и других знаков) в действительности является роскошью наследников21.
Роскошь эфемерного
Покинем на некоторое время область предметов ради архитектуры, чтобы дать иллюстрацию только что сказанному о моде и социальном классовом различении. Действительно, архитектура является той зоной, в которой оппозиция эфемерное / долговечное представляется воображению весьма значимой.
Для некоторых течений архитектурного авангарда истина будущего жилища состоит в эфемерной конструкции: подвижные, переменные, разборные структуры. У мобильного общества должно быть мобильное жилье. Несомненно, что все это на самом деле входит в экономическое и социальное требование современности. Верно, что социальный дефицит, образуемый в настоящее время (и тем более в будущем) системой строительства, нацеленной на создание прочных и долговечных домов с разделенными квартирами, просто колоссален: эта система противоречит экономической рациональности и социальным переменам, необратимому росту социальной мобильности, гибкости инфраструктур и т. д.22. Но даже если в силу всех этих причин эфемерная архитектура станет однажды коллективным решением, сегодня она остается монополией привилегированной фракции общества, которой ее экономический и культурный standing позволяет подвергнуть сомнению миф долговечности.
Именно потому, что целые поколения буржуазии могли наслаждаться устойчивым окружением вековой собственности, их наследники могут сегодня позволить себе роскошь отрицания строительного камня и превознесения всего эфемерного: эта мода принадлежит только им. Что же касается поколений низших классов, шансы которых на доступ к определенным культурным моделям (так же как и к долговечной собственности) в прошлом были ничтожными, — к чему они могли бы еще стремиться, как не к тому, чтобы жить по буржуазной модели, то есть, в свою очередь, основать для себя и для своих детей смехотворную династию, обитающую в бетоне городских домов или в строительном камне пригородных особняков — как можно требовать от этих ныне «продвигаемых» классов, чтобы они не придавали сакрального значения недвижимости и сразу же приняли идеал подвижных структур? Они обречены желать того, что может длиться долго, причем само это стремление лишь выражает их культурную классовую судьбу.
И обратно, культ эфемерного идеологически содержит коннотацию привилегии авангарда: согласно неумолимой логике культурного различения, привилегированная фракция наслаждается мимолетностью и мобильностью архитектурных структур в тот самый момент, когда все остальные оказываются заключенными в четырехугольнике своих стен. Только привилегированные классы имеют право на современные модели. Остальные имеют на них право тогда, когда модели уже изменились.
Итак, если эфемерное по законам логики форм представляет истину современности, формулу будущего рационального и гармоничного общества, то в существующей сейчас культурной системе его смысл оказывается совершенно иным. Если культура в своем логическом основании играет на двух различенных терминах: «эфемерное / долговечное», из которых ни один не может стать автономным (архитектура всегда будет оставаться их игрой друг с другом), то в классовой культурной системе это отношение, напротив, разрывается на два различенных полюса, один из которых — эфемерное — приобретает автономию высшей культурной модели, обрекая другой — долговечное — на моральное устаревание и отсылая его к сфере стремлений наивного большинства23.
IV. Логика сегрегации
Перед нами лишь несколько элементов логического анализа социальных механизмов, сочленяющихся с различительной функцией предметов (и их практикой). Мы опирались на тактические культурные элементы «среднего класса», противопоставляя их элементам более привилегированного слоя. Такое упрощение, естественно, может привести к ошибкам, поэтому более глубокий анализ должен был бы дойти до более дифференцированной иерархической классификации, до более тонкой стратификации социальной пирамиды.
Однако, любое усилие в этом направлении — в направлении логического анализа, пользующегося терминами стратификации — содержит в себе тот риск, что мы забудем одну фундаментальную истину: социологический анализ должен быть не только логическим, но и идеологическим, то есть политическим анализом. Иначе говоря, различительная функция предметов (так же как и всех других знаковых систем, относящихся к потреблению) по самой своей сути вписана внутрь дискриминирующей функции (или, по крайней мере, она выходит непосредственно на нее), следовательно, логический анализ (проводимый в терминах стратификации) также должен выходить на политический анализ (проводимый в терминах классовой стратегии).
Прежде чем дать обобщение этих выводов на уровне потребления как такового, мы хотели бы на более простом уровне — то есть на уровне самой практики обращения с каким-нибудь определенным предметом — показать, каким образом различия, ни в коей мере не заявляя во весь голос о восходящей социальной иерархии, воплощаются в радикальной социальной дискриминации, настоящей сегрегации, которая обрекает определенные «классы», отличающиеся от всех остальных, именно на эти знаки и на эти практики, а не на другие, и руководит их призванием и судьбой согласно законам определенной социальной систематики. Тогда у нас появятся основания рассматривать потребление, являющееся измерением обобщенного знакового обмена, в качестве пространства обширнейшей политической манипуляции.