Мастера XX века: А. Н. Савин, Е. В. Тарле
А.Н. Савин (1873 – 1923)
Книги Савина «Век Людовика XIV» (М.; Л. 1930) и «Лекции по истории Английской революции» (2-е изд. М., 1937) [235] были изданы вскоре после скоропостижной смерти автора, соответственно в 1930 и 1924 гг. – до «дела историков» и до письма Сталина в редакцию журнала «Пролетарская революция», т. е. в период, когда сталинский идеологический диктат ещё не успел стать глобальным. Благодаря этому Савин мог исходить из позитивистской многофакторности и игнорировать «учение о базисе и надстройке». Он начинал обе книги с характеристики идеологических платформ абсолютизма и его противников, а не с экономики (которую излагал где-то посередине книг и даже прятал в термины «хозяйство», «бюджет», что позже выглядело бы как двойной криминал).
Изложению Савина органически присущ глубочайший историзм. Не прибегая к старому языку, он умел понять и рассказать спустя 300 лет, как выглядели события XVII в. в глазах англичанина, француза, ирландца того времени. Перед читателями возникают «помещик», «армия», «печать» с наполнением этих слов, присущим XVII, а не XX веку. Иногда автор прямо приглашает читателя дистанцироваться во времени: «Малопонятные нам теперь споры о мелочах культа... страстно волновали людей той поры»; или – английский флот «был самым сильным в Европе, хотя нам он кажется теперь маленьким до смешного... Самое большое елизаветинское судно «Триумф» не имело и 1000 тонн».
Савин явно стремился предупредить возможную модернизацию понятий и терминов XVII в., например, в «Лекциях» во избежание недоразумений с 11 генерал-майорствами, на которые разделил страну протектор О. Кромвель, он сразу сообщает, что в данном случае генерал-майор «не чин, а должность» и что занимать её мог генерал, а мог и майор.
Стиль Савина – это яркость, обусловленная не словесной пышностью, а приведенными по источникам конкретными, наглядными и убедительными фактами. Повторим этот существенный тезис другими словами: яркость изложения достигается в первую очередь взятой из источников важной и интересной информацией и во вторую очередь языковыми средствами. Когда осуждённых за проповедь пресвитерианства к обрезанию ушей ведут на эшафот, сочувствующая им толпа устилает путь цветами. Ковенант нередко подписывают собственной кровью. Два дня перед выдачей Страффорда «были самым критическим моментом во всей революционной истории»: страх придворных перед готовой штурмовать Тауэр 200-тысячной толпой так велик, что «католики исповедуются». Физически ощутимо передает Савин презрение англичанина XVII в. к «ирландским собакам» (плуг привязывают прямо к лошадиному хвосту!), взаимную ненависть и двусторонние зверства.
Абстрактно-теоретические положения не остаются у Савина социологическими схемами, а наполняются фактами. Губительность регламентации производства абсолютизмом, осуществляемой в интересах фиска в ущерб производителям, раскрывается материалами из источников.
Так, компания мыловаров, купившая у казны патент на не нужное никому право надзора над остальными мыловарами, начинает борьбу с ними (этот эпизод кажется современному читателю сметным, на что и рассчитывает автор, хотя в описываемое время был наполнен драматизмом); или–королевские инспекторы запретили выделку медных пряжек, изготовляемых вдесятеро быстрее железных, для взимания штрафов в пользу казны. Тема дворянства в Английской революции великолепно раскрыта в разделе «Лекции» под названием/ «История семьи Верни», содержащем портретный рассказ о судьбах дворянина и придворного Э. Верни и трех его сыновей в годы революции: как вели хозяйство, как породнились с богатым купцом, как раскололась семья в годы гражданской войны (большая часть семьи субсидировала короля и воевала на его стороне, но один из сыновей поддерживал парламентский стан).
Савин умеет найти и сформулировать самое важное в событиях, их стержень, который затем обрастает у него фактами. Так, он пишет: «Центральное место во Второй гражданской войне принадлежало борьбе с Шотландией», или – «Ареопагитика» Мильтона есть пламенная петиция об освобождении печатного слова»; далее эти ведущие положения расшифровываются.
Савин легко читается, так что за этой «легкостью» не ощущаются огромный труд, штудирование многочисленных источников, которые позволили ему стать «бытописателем и. портретистом» Английской революции [236] и царствования Людовика XIV. Можно сказать, что еще одна особенность савинского стиля связана с прекрасным знанием быта, нравов, атмосферы эпохи.
Например, гражданская война становится более наглядной и ощутимой благодаря рассказу о вооружении и военной тактике. Различные несовершенства фитильных и даже кремневых ружей при отсутствии штыков делали мушкетерскую линию беззащитной перед атакой конницы противника и заставляли иметь в армии значительный контингент копейщиков, стоявших позади мушкетеров и ощетинивавшихся пиками при их неудачном залпе.
У Савина свой, неизбитый лексикон. Французские придворные аристократы в «Веке Людовика XIV»– это «привилегированные трутни», и в силу их «непоправимой бесполезности» революция «бесповоротно выносит им смертный приговор». Савин пишет об «ужасной нечеловеческой доле» («доле», а не «судьбе»!) прикованных к скамьям и веслам гребцов тогдашнего флота. Отмена Нантского эдикта – «заключительное звено в длинной и скорбной цепи преследований» гугенотов.
Языку Савина присуща легкая метафоричность. Герцог Сен-Симон – «человек, глядящий назад. <...> Он живёт мечтой о возвращении дворянского величия». Интендант – «око и исполнитель» правительственной линии на местах. Милости Людовика XIV чаще всего достаются придворной аристократии, но иногда «этот золотой поток (правда, тонкой струйкой) изливается и на рядовых дворян». Постоянная пропаганда адептов абсолютизма «действует на душу народа, обволакивает дымкой своей лести всю атмосферу французской жизни».
Очень осторожно прибегающий к собственным метафорам, Савин гораздо смелее цитирует источники с яркими метафорами, как бы говоря читателю: может быть, цитата – с передержками, но за ее форму я не несу ответственности, а по сути дела она состоятельна и хороша. Так, критику абсолютизма историк осуществляет и через пересказ цитаты из «Телемака» архиепископа Фенелона: «Абсолютистское государство рисуется пустыней, в которой у бесправного населения иссякли все гражданские чувства».
Глубокий кризис полностью исчерпавшего себя абсолютизма подтверждается словами экономиста XVII века Буагильбера: «В лампе не осталось больше масла».
Цитаты (или их пересказ) используются очень продуманно. Таково, например, восторженное описание венецианским послом парадной галереи Версальского дворца с блестящими придворными или вызывающий улыбку пересказ «Характеров» Лабрюйера: аристократы в придворной церкви стоят спиной к алтарю, но лицом к королю – земному Богу Франции.
Савин редко прибегает к цифрам. Чудовищную расточительность французского абсолютизма он иногда вскрывает без них: «Никогда не узнают, сколько стоил Версаль; если бы об этом узнали, если бы об этом сказали, потомство не поверило бы». Когда же автор приводит цифру, то тут же ее комментирует, разъясняя значение, масштаб и удельный вес обозначенных ею событий. Он не ограничивается сообщением голой цифры государственного долга в момент смерти Людовика XIV (понимая, что читатель не сразу может уловить ее огромность – 2,5 млрд. ливров, т. к. не знает, чему равен ливр), а сразу эту цифру расшифровывает: она в 18 раз превышала годовой доход страны (!). Даже после проведённой Кромвелем реформы армии, численность её «новой модели» была не более 30 – 70 тыс. человек (незначительны были демографические масштабы малонаселенной в XVII в. Англии!). Иногда цифры приводятся как бы приблизительно: для понимания того, что после «чистки Прайда» палата лордов фактически перестала существовать, Савину достаточно сказать, что в ней «не осталось и десятка человек».
Художественную литературу Савин использует в иллюстративных целях и как источник. «У Вальтера
Скотта, – напоминает он читателю, в его романе «Вудсток» есть хороший тип кавалера». Савин приводит свидетельства того, что мольеровский ханжа и лицемер Тартюф воплотил многие черты, типичные для обскурантов из тайного «Общества святых даров». Когда развратный Людовик XIV сделал фавориткой мадам де Монтеспань, Ж. Б. Мольер убедительнее других придворных участвовал в увещеваниях её мужа, написав комедию «Амфитрион», завершающуюся сентенцией, которую наш историк цитирует: «Делёж с Юпитером не заключает ничего позорного».
В последнем случае Савин сочетает органичное использование источника с юмором – способ, к которому он прибегает неоднократно. Частью повествования о придворном быте является рассказ о типичном для Бурбонов (фамильная черта!) обжорстве Людовика XIV, которое часто вынуждало его прибегать к слабительным, причём почти публичное сидение на судне он совмещал с беседой с придворными. При дворе процветали местничество и борьба за привилегии церемониального свойства: за дарованное некоторым дамам право сидеть на табуретках (стулом не разрешалось пользоваться даже жене королевского брата) их называли «табуретками», однако «существовали ещё, так сказать, частичные табуретки, которые могли сидеть по утрам, но не имели этого права вечером». Драматичная для иных дам ситуация вызывает улыбку у читателя XX в., на что и рассчитывает историк.
Выводы, к которым приходит Савин, аргументированы всем предшествующим" изложением – читатель также к ним подведён – и сформулированы, к примеру в «Веке Людовика XIV», чеканно: «...Людовик XIV разорил и истощил страну своей великодержавной политикой... Великий век, который до наших дней в глазах многих является самой блестящей порой французской истории, в глазах более осведомленного наблюдателя является, наоборот, одним из самых убедительных показаний бесплодности абсолютистского порядка».
Е.В. Тарле (1874 - 1955)
Выдающимся отечественным историком с ярко выраженным литературным дарованием являлся Евгений Викторович Тарле. Не случайно он был не только академиком, но и членом Союза писателей. Его лучшие произведения до сих пор переиздаются и находят массового читателя у нас и за рубежом. Творчество маститого учёного исследовали В. И. Антюхина-Московченко, В. В. Баженов, Н. М. Дружинин, В. А. Дунаевский, В. И. Дурновцев, А. С. Ерусалимский, В. В. Мавродин, А. 3. Манфред, А. И. Молок, М. В. Нечкина, Л. Н. Никифоров, В. И. Рутенбург, Е. И. Чапкевич (написавший единственную его биографию [237]) и другие известные авторы. Но писательскому мастерству Тарле – в отличие от ораторского – почти не уделяли внимания и обычно ограничивались констатацией типа «написано в свободной и отлично выполненной литературной форме» [238]. Существенная предпосылка писательского искусства Тарле рассмотрена в статье Дунаевского и Чапкевича «Е. В. Тарле и литература» [239].
Как «облик Ключевского будет неполно обрисован без сильнейшей его страсти – музыки» [240], так истоки дарования Тарле еще в большей мере невозможно понять вне связи с художественной литературой, которую он любил и прекрасно знал – прежде всего, русскую литературу XIX в., но также иностранную, которую мог читать в подлинниках (он знал почти все европейские языки, в частности свободно владел немецким, английским, итальянским, в совершенстве – французским).
Кумиром Тарле был часто перечитываемый им А. И. Герцен. Историк восхищался его классическим русским языком, перечислял характерные черты его стиля: «глубина анализа... блеск и неожиданность сближений, непринужденная легкость изложения самой сложной мысли в самых конкретных и ничем не заменимых образах» [241]. Эти драгоценные свойства бы ли присущи самому Тарле. Ф. М. Достоевский особенно привлекал его глубиной психологических описаний. Не будучи согласен с толстовской трактовкой образов Наполеона или Кутузова, Тарле утверждал, что у Л. Н. Толстого надо учиться характеристике исторических личностей. Он высоко ценил П. С. Лескова и М. Е. Салтыкова-Щедрина, восторгался поэзией Л. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова.
Тарле был дружен со многими писателями и переводчиками, по приглашению издательств и периодических изданий рецензировал произведения художественной литературы, читал публичные лекции па литературные темы. Он обладал феноменальной памятью, цитировал целые страницы из «Преступления и наказания», знал наизусть всего «Евгения Онегина», на склоне лет помнил читанные в детстве костомаровские описания истории России.
Блестящее знание литературы и языков в сочетании с феноменальной памятью – важнейшие предпосылки великолепной формы исторических трудов Тарле-эрудита, как и использование материалов по истории быта и нравов.
От предпосылок обратимся к компонентам писательского мастерства Тарле. Как вызывает он интерес читателя, заставляя жадно листать страницу за страницей? Какова «анатомия занимательности» у Тарле?
Исходная мастерства любого писателя – язык. Язык Тарле чёток и точен, со взвешенным использованием определений, сравнений, метафор и других образных средств. Созданное «общество, – пишет историк, – росло, как горная лавина, от ежедневного присоединения новых и новых членов» [242]; «Пруссия была раздавлена и ампутирована Тильзитским трактатом так, что от неё остался лишь какой-то небольшой обрубок» [243]. Слова, в точном знании которых читателем Тарле не был уверен, он расшифровывает («тайное якобинство», «феллахи» и т. п.).
Владея огромным количеством источников по теме своего исследования, Тарле умел отобрать из них не только самые существенные, но – особенные, характерные именно для данного события, подчас пикантные факты. Так, биографические произведения он, как правило, начинал с, казалось бы, прозаической анкеты: дата и место рождения, элементы генеалогического древа, но и в этих началах изыскивал возможность сообщить читателю интересные, запоминающиеся и несущие определённую нагрузку детали – необычность появления на свет Наполеона («Около родильницы никого в тот момент не оказалось, и ребёнок из чрева матери упал на пол» [244]) или древность рода Талейрана.
Тарле был выдающимся мастером психологического портрета – искусства, лишь первоначально заимствованного у Карлейля или Достоевского, а затем им усовершенствованного: он умело сочетал анализ внутреннего мира своих героев с рассказом о влиянии среды и определённой детерминированности их поступков.
Таковы описания Ф. Бабефа, П. С. Нахимова, Ч. Парнелла и других исторических персонажей, особенно же выразительны портреты Наполеона и Талейрана в одноименных книгах. Шаг за шагом рисует Тарле Наполеона как гениального полководца и выдающегося политика, который, несмотря на отрицательные черты, способствовал разрушению феодального и становлению более прогрессивного буржуазного строя. Он выписан так, что, когда в конце своей потрясающей карьеры прощается со старой гвардией, у сентиментального читателя – слёзы на глазах. Но Тарле умел давать историческим личностям и кратчайшие характеристики, удивительные по меткости и ёмкости. Двух-трёх прилагательных, а то и одного (краткость – сестра таланта) ему достаточно для создания у читателя представления об окружавших Наполеона маршалах (как много должен был историк знать об этих людях для выявления их главных особенностей!): «И безграмотный рубака, добродушный Лефевр, и холодный, жестокий по натуре аристократ Даву, и лихой кавалерист Мюрат, и картограф-оператор Бертье – все они были недюжинными тактиками, обладавшими большой инициативой. Храбрецы Ней или Ланн в этом отношении ничуть не уступали хитрому, рассудительному Бернадотту или методическому Массена, или сухому, сдержанному Мармону» [245].
Разбросанные в книге дополнительные детали лишь усиливают впечатление и навсегда запоминаются (скажем, «лихой кавалерист» Мюрат мчался впереди своих атакующих эскадронов, до самого начала рубки – в этом усматривался особый шик – не вынимая сабли из ножен).
Тарле умело передавал также быт, нравы, дух времени, цитируя либо пересказывая содержание источников, особенно мемуарных и эпистолярных. И много лет спустя читатель вслед за цитируемым участником тех событий Денисом Давыдовым как бы воочию видит отходящую наполеоновскую старую гвардию, на фоне общей катастрофы ещё сохранившую боеспособность, но идущую к скорой гибели – в высоких медвежьих шапках, синих мундирах с белыми ремнями и красными султанами на фоне русских снегов [246]. Помогают ощутить эпоху и прямая речь, монологи и Диалоги участников событий, по это не домыслы литератора, который повествует о том, что могли бы сказать персонажи (но ведь могли бы и не сказать или сказать другими словами!), а точные отрывки из источников. Характеристика, данная Талейрану его современником Мирабо, разговор Александра Павловича с Талейраном в Вене в 1814 г., парламентская речь Чарльза Парнелла, беседы адмирала Нахимова с матросами и т. п. – не выдумка, а достоверное повествование, придающее живость рассказу и вызывающее интерес у читателя.
Упомянем о некоторых других способах, применяемых Тарле для возбуждения интереса читателя-
1. Риторические вопросы заставляют мысль работать над поисками ответа, делая читателя как бы соучастником событий («...Каково было отличие талейрановской дипломатии от традиционной деятельности его предшественников, старых виртуозов этого искусства?»; «К чему он стремился? Что в нем было сильнее? Честолюбие или корыстолюбие?» [247] и т. п.).
2. Использование известных образов художественной литературы популяризует изложение, делает его более убедительным, например: «Поколения русских детей знакомились по басне Крылова «Щука и кот», написанной специально по поводу Березины, с тем, как у Щуки крысы хвост отъели, то есть, как адмирал потерпел на сухом пути неудачу» [248].
3. Юмор Тарле чаще всего применяет в виде лишь по форме мягкой, в действительности же – уничтожающей иронии, скрытой насмешки («...В том уютном царском кабинете Зимнего дворца... Александр Павлович, собственно, и проделал всю кампанию двенадцатого года» [249]; М. Д. Горчаков прекрасно владел французским языком, «но вот как раз именно русский язык ему не вполне давался, хоть брось, – несмотря на искреннее и давнишнее желание князя Михаила Дмитриевича одолеть это, правда трудное, но безусловно полезное для русского главнокомандующего наречие» [250]). Реже встречаем мы у Тарле сарказм, например, одна из его работ начинается так: «Если бы развязность причислялась к научным достижениям, тогда, бесспорно, г. Филевич получил бы значение одного из величайших историков всех времен и народов»41.
4. Повторение тезиса, важного для Тарле, лишь на первых порах может показаться читателю назойливым: очень скоро он усваивает идею автора, далее воспринимает ее как свою и рад очередной встрече со «своей» мыслью. Некоторые из этих тезисов: Наполеон считал, что война должна сама себя кормить [251]; Кутузов был убежден, что Россия в 1812 г. должна была ограничиться изгнанием Наполеона [252]; Нахимов не мог и не хотел пережить падение Севастополя [253].
5. Изредка у Тарле появляются элементы изложения, близкие к детективу (а этот жанр, наряду с историческим романом, он любил с детских лет). Таков, например, волнующий рассказ о неожиданном аресте лидеров «Заговора равных» полицейскими, которые руководствовались планом дома, составленным по указанию предателя («Вскоре они вошли в квартиру Тиссо, где жил Бабеф, и. свернули в узкий и длинный коридор. В конце коридора виднелась дверь» [254]). На этом интригующем месте Тарле завершает раздел: он исходит из той очевидной психологической предпосылки, что заинтересованный читатель продолжит чтение. Такая концовка для Тарле характерна.
6. Концовки – последние строки разделов, глав, целых произведений у Тарле всегда продуманны и несут значительную смысловую нагрузку: это может быть переход («мостик») к следующей части труда, эффектный завершающий аккорд, выводы. Так, первая глава «Наполеона» о его молодых годах завершается сообщением: через два дня после свадьбы с Жозефиной «Бонапарт простился с женой и уехал на войну. В истории Европы началась новая глава – долгая и кровавая». Как тут не приступить к чтению следующей главы – об итальянской кампании?
В заключение целесообразно напомнить, что альтернативу «образность – достоверность» в истории Тарле для себя решил ещё в 1898 г. и от неё не отступал: для истории главное – полная достоверность в соответствии с источниками, а образность – «дело второстепенное», и «путь следования за первоисточниками... должен быть безусловно предпочтен всяким, кто не имеет претензии писать исторический роман, а пишет только историческую статью». Более того, Тарле добивался даже от писателей, избравших историческую тему, приоритетного отношения к достоверности, например, в неофициальной рецензии на рукопись романа Л. В. Никулина о декабристах «России верные сыны» рекомендовал автору заменить приключенческие мотивы более полным освещением достоверных событий прошлого [255].
Занимательность и яркость изложения сочетались у Тарле с правдивым и точным изложением, которое главенствовало.
*************************
Авторитетные высказывания. Вопросы и задания
1. К. Б. Виноградов относит к положительным традициям английской историографии широкое распространение биографических описаний, «ясность и доступность изложения. В этом отношении английские авторы на голову превосходили почти всех немецких историков. Повествовательная манера изложения, стремление сделать рассказ увлекательным присущи многим современным историкам Британии, хотя им приходится выдерживать бои с последователями школы Ранке, которые, по образному замечанию М. Шагинян, засушили историю» [256].
1. Сравните стиль исторического исследовании К. Маркса [257] и художественно-публицистического произведения В. Гюго [258] – о перевороте 2 декабря 1851 г. Согласны ли вы с В. Либкнехтом, проделавшим до вас подобное сравнение? [259]
2. Сравните описание сражения при Ватерлоо Е. В. Тарле и А. 3. Манфредом. О чем, на ваш взгляд, свидетельствует большое сходство описаний?
Тарле Е. В. Наполеон. | Манфред А. 3. Наполеон Бонапарт. |
«А Груши все не приходил. До последней минуты Наполеон ждал его напрасно. Все было кончено. Гвардия, построившись в каре, медленно отступала, отчаянно обороняясь, сквозь тесные ряды неприятеля. Наполеон ехал шагом среди охранявшего его батальона гвардейских гренадер. Отчаянное сопротивление старой гвардии задерживало победителей. «Храбрые французы, сдавайтесь!» – крикнул английский полковник Халькетт, подъехав к окруженному со всех сторон каре, которым командовал генерал Камбронн, но гвардейцы не ослабили сопротивления, предпочли смерть сдаче. На предложение сдаться Камбронн крикнул англичанам презрительное ругательство» [260]. | «Но то были не полки Груши. На правый фланг французских войск ударила армия Блюхера. Разгром был полным. Только старая гвардия под командованием Камбронна, построившись в каре, в строгом порядке, спокойно, как всесокрушающий таран, прокладывала себе дорогу сквозь неприятельские ряды. Английский полковник Хельнет, восхищенный твёрдостью и героизмом этих железных людей, предложил гвардии почётные условия сдачи. Тогда Камбронн произнёс свою знаменитую фразу, вошедшую навсегда в летописи истории: «Merde! Дерьмо! Гвардия умирает, но не сдаётся» [261]. |
3. Не кажется ли вам, что по художественности изображения, цитированные выше отрывки из исследований историков Тарле и Манфреда не уступают описанию «последнего каре» прославленного романиста В. Гюго, отрывки, из произведения которого далее приводятся?
«В сумерках, около девяти часов вечера, у подошвы плато Мон-Сен-Жан всё еще держалось одно каре. <...> Командовал им незаметный офицер, по имени Камброн. <...> Английский генерал Кольвиль - по словам одних, а по словам других – Метленд, задержав смертоносный меч, уже занесенный над этими людьми, крикнул, взволнованный: «Сдавайтесь, храбрецы!» Камброн ответил: «Merde!» <...>
...Человек, выигравший сражение при Ватерлоо,– это Камброн. Поразить подобным словом гром, который вас убивает, – это значит победить! <...>
В ответ на слово Камброна голос англичанина скомандовал: «Огонь!» Сверкнули батареи, дрогнул холм. <...> ...Гвардия умерла» [262].
Проанализируйте причины разночтений при изложении исторических фактов в трех описаниях «последнего каре».
4. Проследите изменения в языке А. С. Пушкина, когда он при рассказе об одном и том же периоде истории берется за перо и историка, и писателя (на примере «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки»).
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
К предпосылкам писательского мастерства историка должно быть отнесено знание не только исследованного по источникам прошлого, но и – теоретических основ литературоведения и языкознания, любовь к литературе и ощущение музыкальности живого слова.
Хороший литературный язык является предпосылкой, но не гарантией успеха писателя-историка. Стилистическая гладкость не адекватна увлекательности исторического исследования для читателя. Интересным, занимательным его может сделать изложение (внесение в него «витамина И») [263]. К компонентам увлекательности относятся: новизна информации; формулировка проблемы с раскрытием трудностей и противоречий, которые исследователь преодолел в ходе научного поиска; динамичность – движение мысли, наличие интриги, смена событий; яркие характеристики исторических деятелей и в этом смысле – персонификация истории; воссоздание быта, нравов, духовного склада людей прошлого. Как говорил Т. Б. Маколей, историк должен показать своих героев «со всеми их особенностями языка, нравов, одежды; провести нас по их жилищам., посадить с ними за стол, обшарить их старомодные гардеробы, объяснить нам употребление их тяжеловесной домашней утвари» [264]
Важнейший инструмент и компонент писательского мастерства историка–историзм мышления и изображения, т. е. умение понять и ощутить теперь, как это выглядело тогда. Историзмом должно быть пропитано все повествование о прошлом, но для его занимательности особенно важным представляется органичное наличие во всем рассказе (а не только в специально выделенном одном разделе) разных сторон и деталей повседневной жизни исторического человека – от питания, одежды и жилища до его мироощущения и миропонимания, без чего прошлое в представлении читателя модернизируется и как таковое плохо ощущается.
Полемика ученых историков о характере изложения исторического труда (сугубо научный или научно-популярный) скорее всего, основана на недоразумении, ибо одна сторона имела в виду преимущественно читателя – профессионального историка, другая – широкие слои читателей без исторического образования, нуждающиеся в более доступном и интересном тексте.
Теоретический спор о классификации исторических трудов по жанрам имеет смысл лишь при наличии выхода в практику историописания. Очевидно, что жанр (и шире – вся литературная сторона исторического труда) зависит не только от установок на соответствующего читателя, но, прежде всего от характера описываемых историком событий прошлого, от стилистических особенностей и литературного дарования самого автора.
Хотя извечный спор: история – наука или искусство? – однозначно решен в пользу науки, точку на этой констатации ставить нельзя, если мы не хотим существенно уменьшить эффективность социальных функций истории, в частности её воспитательного потенциала. Автору исторического труда приходится считаться с тем, что у истории и литературы много общего в целях, но меньше–в средствах изображения.
Литературу и историю принципиально роднит характерная для обеих воспитательная цель: очеловечить человека, сделать его гуманнее, развить в нем добрые чувства. Но в отличие от литературного произведения, где идея прямо не формулируется, а доносится до читателя с помощью художественных средств, в историческом исследовании цель должна быть предельно четко сформулирована в виде постановки проблемы. Литератор начинает писать, зачастую не зная, куда его выведет творческая фантазия и как конкретно будут действовать его герои; историк пишет целеустремленно, подчиняя исследование и изложение поискам решения выдвинутой проблемы, и это решение обязательно должно быть, отражено в заключении (выводах).
Литератор имеет право на вымысел как на базовый метод и постоянно им пользуется, он работает с помощью прототипов и мыслит образами, так что сравнения, смелые метафоры, гиперболы и другие художественные средства – обычный инструментарии в его изобразительном арсенале, как и, скажем, неопределённость, нечёткость и даже символичность изображения. Историк же стремится к достоверности, точности, обоснованности в исследовании и изображении, он восстанавливает на бумаге жизнь конкретных людей, а не обобщенные образы по прототипам и вымыслу.
Страшные жертвы в первой мировой войне В. В. Маяковский средствами литератора убедительно раскрыл в нескольких образных словах – «на сорок человек четыре ноги» («Война и мир»), историк же должен выяснить точное количество убитых, раненых, искалеченных. Есенинское образное описание снежного ночного пейзажа – «Вся равнина покрыта Сыпучей и мягкой известкой, И деревья, как всадники, Съехались в нашем саду» («Черный человек») – никак не может быть ассоциировано с описанием историка, как и роскошное описание солнечного зимнего дня А. А. Ахматовой:
И на пышных парадных снегах
Лыжный след, словно память о том,
Что в каких-то далеких веках
Здесь с тобою прошли мы вдвоем.
(«Хорошо здесь: и шелест и хруст»)
Кардинальное значение для литературной формы исторического труда имеет проблема границ допустимой в нем образности. Предпринятая нами попытка подойти к решению этой проблемы путем использования опыта историописания в XIX–XX вв., когда история уже была наукой, приводит к некоторым суждениям (выводам).
Труды виднейших историков первых десятилетий XIX в. ярки по форме, но далеко не во всем достоверны. В ту пору рубеж XVIII–XIX вв., когда история отпочковалась от литературы и стала молодой наукой, был близким прошлым, лишь в 1824 г. появился первый труд Л. Ранке, составивший эпоху в становлении истории как науки. В первой трети XIX в. точность в изложении не успела стать первой заповедью историка и еще приносилась в жертву образности. Последнюю в XIX в. масштабную попытку добиться в историописании политического и научного успеха, опираясь на великолепную литературную форму, но, грубо нарушая достоверность, предпринял И. Тэн в «Происхождении современной Франции», однако вынесенный его творению приговор ученого сообщества был сокрушителен: «литературная пиротехника».
Вердикт современных отечественных историков в отношении образности у В. О. Ключевского не столь категоричен, но внушителен: согласно мнению академика М. Н. Тихомирова, портреты Ключевского «весьма далеки от действительности», а, с точки зрения академика Д. С. Лихачева, иные его метафоры «совершенно невозможны».
Видимо, по мере развития истории как науки в XIX–XX вв. складывалась тенденция к известному сокращению «вольной яркости» и к замене ее эстетикой строгой научной красоты.
Значит, мы не можем ждать от исследователя конца XX в. такого же сочного изложения, какое было присуще лучшим историкам начала XIX в.? Где допустимый предел («демаркационная линия»), за которым занимательная сказка подминает научный труд историка?
Эту неизбывную альтернативу – поиски грани, за которой необходимая для увлекательности образность расходится с требованиями строгой исторической истины, каждый историк должен решать для себя сам, помня, что гиперболы экспрессионизма – не для него и что чуть-чуть меньше – великая вещь. И он обречен, быть себе самым строгим судьей, если не хочет, чтобы его творчество рано или поздно было потомками изъято из науки и перенесено в область мифотворчества.
***************************
ПРИЛОЖЕНИЯ
Методико-технические рекомендации
Думать о своей теме
Исследователь думает о своей теме всегда, а, не только усевшись за письменный стол. Он думает о ней, расхаживая по комнате, стоя в очереди, бессонной ночью в постели, во время прогулки. Академик А. Александров рассказывал, что лучшую свою задачу он решил, направляясь с группой в горы Алтая и сидя ночью на рюкзаке в ожидании транспорта.
Когда писать
Лучше всего писать в чистой комнате, за убранным столом, по утрам, на свежую голову и пустой или полупустой желудок, когда кровь приливает к голове, а не к желудку для переработки пищи, когда никто и ничто не беспокоит, не отвлекают накапливающиеся за день заботы.
Чем писать
Письменные принадлежности и бумага должны быть в надлежащем порядке. Плохо, если перо или стержень царапает бумагу и не пишет без малейших физических усилий или авторучка мажет пальцы и то и дело ставит кляксы («кляксоручка»), когда запись намного отстаёт от движения мысли и пишущий из-за этого нервничает. А. Н. Толстой рассказывал: «Я люблю процесс писания: чисто убранный стол, изящные вещи на нем, изящные и удобные письменные принадлежности, хорошую бумагу. Каждый мастер должен любить орудия своего производства» [265].
К орудиям производства исследователя относится и пишущая машинка, и если есть минимальная возможность, её следует приобрести ещё в студенческие или аспирантские годы, во всяком случае, надо к этому стремиться. Убедительно мотивировал целесообразность сочетания уже в ходе работы рукописи с машинописью тот же А. Н. Толстой: «Черновики набрасываю пером и сейчас же по этим отрывкам пишу на машинке. Машинка дает мне текст, не связанный с индивидуальностью писания рукой, печать – как бы нечто чужое, где я вижу все ошибки и правильную, какая будет в книге, расстановку слов и фраз» [266]. Он продолжает эту мысль в статье «Как мы пишем»: «Рукописный текст всегда неясен (неразборчивость почерка, индивидуальность, его малое – сравнительно с печатным – количество слов на странице),– все это мешает каждую минуту отрешаться от себя, взглядывать критически, как на чужое, на свою работу. <...> Мне никогда не удавалось набрасывать от руки больше трех-четырех страниц, – сейчас же тянет взглянуть на это в печатном виде,– на машинке» [267].
Трудность начала
Едва ли найдется хоть один автор, который сказал бы, что начало повествования, первая фраза дались ему легко. Наоборот, все подчеркивают трудность, мучительность начальной стадии работы. Как в музыке необходима настройка инструмента перед началом игры, так перед началом написания необходима самонастройка, введение самого себя в рабочее настроение, в рабочий ритм, в соответствующую тональность.