Оставаться в счастливом не ведении. 8 страница

А потом Шивон стала пропускать работу по болезни. Сначала раз-два в месяц, но вскоре уже звонила не меньше раза в неделю, ссылаясь то на больное горло, то на расстройство желудка. Она выглядела отвратительно; наверняка плохо ела, так как ее кукольные формы сменились болезненной хрупкостью, что в сочетании с ирландской бледностью придавало ей сходство с эксгумированным трупом. Поэтому я не спешила обвинять ее в притворстве. Я осторожно спросила, не возникли ли у нее проблемы с парнем или с родными в Кэррикфергюсе, не тоскует ли она по Северной Ирландии. «Тоскую по Северной Ирландии, — скривилась она, — шутите?» И я вдруг осознала, что сама она стала шутить очень редко.

Ее неожиданные выходные причиняли мне огромное неудобство, поскольку, согласно новой логике наших отношений — твое зыбкое положение свободного художника против очевидной незыблемости моего поста хозяйки компании, — именно я оставалась дома. Мне не только приходилось переносить совещания или проводить их по многосторонней телефонной связи, но каждый лишний день, проведенный с нашим драгоценным сыночком, нарушал мое хрупкое внутреннее равновесие. К вечеру я не только проникалась неослабным ужасом Кевина перед собственным существованием, я становилась, по выражению нашей няни, чокнутой. И только с помощью этого невыносимого лишнего дня в неделю мы с Шивон — сначала молчаливо — начали понимать друг друга.

Очевидно, дети Господа должны принимать его чудесные дары без раздражения, ибо сверхъестественное терпение Шивон явно поддерживалось лишь катехизисом. Никакая лесть не могла вырвать из нее причину того, что приковывало ее к постели каждую пятницу, и я попыталась пожаловаться сама.

— Я ни капельки не сожалею о своих путешествиях, — начала я как-то ранним вечером, когда она готовилась уходить, — но очень жаль, что я так поздно встретила Франклина. Я не насытилась четырьмя годами, проведенными только с ним вдвоем. Наверное, здорово встретить спутника, когда тебе чуть за двадцать. Жизнь без детей может даже слегка наскучить, и после тридцати вы готовы к переменам и с радостью ждете ребенка.

Шивон проницательно посмотрела на меня, и, хотя я ожидала увидеть порицание в ее взгляде, уловила лишь неожиданную настороженность.

— Вы же не хотите сказать, что не радовались Кевину.

Я поняла, что момент требует поспешных заверений, но не смогла их выдавить. В грядущие годы я время от времени буду сталкиваться с подобными ситуациями: неделю за неделей я безошибочно буду делать и говорить то, что от меня ждут, пока не упрусь в стену. Я буду открывать рот, но так и не смогу выдавить: «Какой чудесный рисунок, Кевин», или «Если мы вырвем цветы из земли, они умрут, а ты же не хочешь, чтобы они умерли, правда?», или «Да. Мы очень гордимся нашим, сыном, мистер Картленд».

—Шивон, — неохотно сказала я. — Я немного разочаровалась.

— Я знаю, Ева, я плохо работала...

—Не в тебе. — Я подумала, что она прекрасно поняла меня и нарочно неправильно истолковала мои слова. Не следовало обременять эту девушку моими тайнами, но что-то словно подталкивало меня. — Все эти вопли и отвратительные пластмассовые игрушки... Я не совсем понимаю, что я себе представляла, но точно не это.

— У вас наверняка была послеродовая...

—Как ни называй, я не чувствовала счастья. И Кевин не кажется счастливым.

— Он дитя!

—Ему больше полутора лет. Ты знаешь, как люди обычно воркуют: «Он такой счастливый ребенок!» Ну, раз так, значит, бывают и несчастливые дети. И ничего из того, что я делаю, положения не меняет.

Она с неоправданной сосредоточенностью возилась с сумкой, укладывая в ее глубины свои немногочисленные пожитки. Она всегда приносила книжку, чтобы почитать, пока Кевин спит, и я наконец заметила, что она месяцами убирает в сумку один

И тот же томик. Я бы поняла, если бы то была Библия, но это была всего лишь воодушевляющая брошюрка

— тонкая, с уже запачканной обложкой, — а ведь Шивон говорила, что обожает читать.

— Шивон, я ничего не понимаю в детях. Я никогда особо не общалась с малышами, но я надеялась...

Ну, что материнство проявит другую сторону моей натуры. — Я заметила еще один ее мимолетный взгляд.

— Не проявило.

Шивон поежилась:

—Вы когда-нибудь говорили с Франклином о своих чувствах?

Я хмыкнула:

— Тогда нам пришлось бы что-то предпринимать. А что?

— Вы не думали, что первые два года самые тяжелые? Что потом станет легче?

Я облизнула губы.

— Я понимаю, что это прозвучит не очень- то красиво. Однако я ждала эмоционального вознаграждения.

— Но только отдавая, вы что-то получаете взамен.

Она пристыдила меня, хотя тогда я об этом не подумала.

— Я отдаю ему все свои выходные, все свои вечера. Я даже отдала ему своего мужа, которому теперь интересно говорить только о нашем сыне, а из дел — катать коляску взад-вперед по Бэттери-парку. В ответ Кевин злобно на меня смотрит и не выносит моих прикосновений. Насколько я могу сказать, он почти ничего не выносит.

Разговор нервировал Шивон; это была домашняя ересь. Но похоже, мои слова как-то затронули ее, и она не могла больше подбадривать меня. Так что вместо того, чтобы расписывать восторги, ожидающие меня, как только Кевин подрастет, она мрачно сказала:

— Да, я понимаю, о чем вы.

— Скажи, пожалуйста, Кевин... реагирует на тебя?

— Реагирует? — Я впервые услышала в ее тоне сарказм. — Можно и так сказать.

— Когда ты сидишь с ним днем, он смеется? Гукает от удовольствия? Спит? — Я осознала, что до сих пор не осмеливалась спрашивать ее об этом, а теперь пользуюсь ее щедростью.

— Он таскает меня за волосы, — тихо сказала она.

— Но все дети... они не понимают...

— Он дергает очень сильно. Он уже достаточно взрослый и понимает, что мне больно. И еще, Ева, тот чудесный шелковый шарф из Бангкока. Он разорвал его в клочья.

Бум! Бум! Кевин проснулся и застучал по металлическому ксилофону — твой подарок, — увы, не проявляя никаких признаков музыкального слуха.

— Когда он наедине со мной, — сказала я, пытаясь перекрыть шум, — Франклин называет это капризом...

— Он выбрасывает из манежа все игрушки, а потом кричит и не умолкает, пока не положишь их обратно, а потом снова их выбрасывает. Вышвыривает их.

Б-Бэнггг-БЭНГ! БУМЦ! БЭНГ! Б-Б-Бэнг-бэнг-бэнг- бэнг-бэнг! Жуткий грохот, из которого я заключила, что Кевин протиснул ксилофон между прутьями кроватки.

— Безнадежно! — с отчаянием воскликнула Шивон. — Когда он сидит за столом в своем высоком стульчике, он так же швыряется колечками, кашей, крекерами... Вся еда оказывается на полу, и, хоть убейте, я не понимаю, откуда он берет силы!

Я коснулась ее руки.

— Ты хочешь сказать, что не знаешь, откуда у тебя берутся силы.

— Ааааа... Ааааа... Ааааааааааааааа... — завелся Кевин, как бензокосилка.

Мы с Шивон переглянулись.

-Ааааааааа! УУУУУУУ! УУУУУУУУУУ!

Мы не сдвинулись с места.

Шивон вздохнула:

— Наверное, чувствуешь по-другому, когда это твой ребенок.

— Да, — согласилась я. — Совсем по-другому.

—УУааУУУУаа! УУааУУУУаа! УУааУУУУаа! УУааУУ- УУаа I

— Я хотела иметь много детей, — сказала Шивон, отводя глаза. — Теперь я не так в этом уверена.

— На твоем месте я хорошенько бы подумала.

Пока я пыталась побороть нарастающую панику, Кевин заполнял паузу. Я должна была что-то сказать, как-то воспрепятствовать тому, что надвигалось, но не могла придумать ничего убедительного.

— Ева, я измотана. Я не думаю, что нравлюсь Кевину. Я молилась до посинения... о терпении, о любви, о силах. Я думала, Бог испытывает меня...

— Когда Иисус сказал: «Терпите детей малых», — сухо сказала я, — вряд ли он имел в виду нянь.

— Я не хочу думать, что подвела Его! Или вас, Ева! И все же, может, вы могли бы найти мне место в «На одном крыле»? Вы говорили, что большую часть рутинной работы выполняют студенты. Не могли бы вы... о, пожалуйста, пожалуйста, пошлите меня в Европу или в Азию. Я обещаю, я буду отлично работать.

У Я поникла.

— Ты хочешь уйти.

— Вы и Франклин — чудесные люди, вы, наверное, сочтете меня неблагодарной, но, когда вы переедете за город, вы обязательно найдете другую няню, правда? Я хочу жить в Нью-Йорке.

— Я тоже! Кто сказал, что мы переедем за город?

— Франклин, конечно.

— Мы никуда не переезжаем, — твердо сказала я.

Шивон пожала плечами. Она уже настолько отдалилась от нашей маленькой компании, что не считала это недоразумение своим делом.

— Может, ты хочешь больше денег? — заискивающе предложила я. Постоянное пребывание в этой стране начинало съедать значительную часть моих доходов.

— Жалованье отличное, Ева. Просто я больше не могу. Каждое утро я просыпаюсь...

Я точно знала, что она чувствует, просыпаясь, и не могла больше терзать ее. Думаю, я плохая мать, и ты всегда считал меня таковой. Однако где-то глубоко во мне таился материнский инстинкт. Шивон достигла своего предела, и, хотя это шло вразрез с нашими интересами, ее земное спасение было в моей власти.

— Мы пересматриваем и дополняем путеводитель по Нидерландам, — угрюмо сказала я. Мной овладело жуткое предчувствие, что Шивон уйдет прямо сейчас. — Ты хотела бы оценить хостелы Амстердама? Там изумительно вкусные блюда из риса.

Шивон восторженно обняла меня.

— Хотите, я попытаюсь его успокоить? Может, памперс...

— Сомневаюсь; слишком разумное объяснение. Нет, ты отработала целый день. Отдыхай до конца недели. Ты измучена. — Я уже умасливала ее, надеясь удержать, пока мы не найдем замену. Черта с два.

— И еще одно, — сказала Шивон, запихивая в сумку мою записку с именем редактора НОК по Нидерландам. — Конечно, все дети разные, но Кевин уже должен был бы говорить. Хотя бы несколько слов. Может, надо посоветоваться с вашим доктором. Или больше разговаривать с Кевином.

Я пообещала разговаривать, проводила ее к лифту, бросила печальный взгляд на кроватку.

— Знаешь, действительно все иначе, когда он твой. Невозможно уйти домой.

Да, мое желание уйти домой особенно усиливалось, когда я уже была дома.

Мы обменялись тусклыми улыбками. У ворот Шивон оглянулась и помахала мне. Я не отходила от окна, пока она бежала по Хадсон-стрит прочь от нашего лофта и маленького Кевина так быстро, как только могли нести ее некрасивые ноги.

Я вернулась к нашему сыну, к его возмущенным корчам. Я не собиралась брать его на руки. Некому было заставлять меня, а сама я не хотела. Я не стала, как предложила Шивон, проверять его памперс, не стала согревать бутылочку с молоком. Я не стала его успокаивать. Опершись локтями о решетку кроватки, я опустила голову на сплетенные пальцы. Кевин стоял на четвереньках в положении, рекомендованном Новой школой для родов. Большинство детей плачет с закрытыми глазами, но глаза Кевина были чуть-чуть приоткрыты. Когда наши взгляды встретились, я почувствовала, что мы наконец общаемся. Его зрачки еще были почти черными, и я видела в них понимание: мама не собирается выяснять, в чем дело.

—Шивон думает, что я должна с тобой разговаривать, — сказала я насмешливо. — А кто же еще, если ее ты выгнал? Да, да, своими визгами ты вытолкнул ее за дверь. В чем твоя проблема, маленький кусок дерьма? Гордишься, что губишь мамину жизнь? — Я намеренно говорила вялым фальцетом, как советуют эксперты. — Ты обманул папочку, но мамочка тебя раскусила. Ты — маленький кусок дерьма, не правда ли?

Кевин поднялся, ни на мгновение не прервав визга. Схвативись за прутья, он завизжал прямо мне в лицо, да так, что заболели уши. Его искаженное лицо казалось старческим, и именно так я представляла физиономию заключенного, уже начавшего копать тоннель пилкой для ногтей. На чисто зоологическом уровне наша близость была опасной; Шивон не шутила насчет волос.

— Мамочка была счастлива, пока не появился маленький Кевин, ты ведь это знаешь, не так ли? А теперь мамочка каждое утро просыпается с желанием оказаться во Франции. Мамочки - на жизнь теперь отвратительна. Правда, мамочкина жизнь стала отвратительной? Ты знаешь, что иногда мамочке хочется сдохнуть? Только бы ни минуты больше не слышать твои визги. А иногда мамочке хочется спрыгнуть с Бруклинского моста...

Я обернулась и побледнела. Никогда еще я не видела такого Каменного выражения на твоем лице.

—Они понимают речь задолго до того, как начинают говорить, — сказал ты, протискиваясь мимо меня, чтобы взять его на руки. — Я не понимаю, как ты можешь стоять и равнодушно смотреть, как он плачет.

— Франклин, остынь. Я всего лишь шутила! — Я бросила прощальный взгляд на Кевина. Из-за его криков я не слышала, как поднимается решетка лифта. — Я просто выпускала пар, ясно? Шивон нас бросила. Слышишь? Шивон нас бросила.

— Да. Я слышал. Очень жаль. Найдем другую няню.

— Оказывается, все это время она смотрела на эту работу как на современную версию Книги Иова... Ладно, я сменю ему памперс.

Ты отпрянул:

— Держись от него подальше, пока не придешь в себя. Или прыгни с моста. Начинай с чего хочешь.

Я пошла за тобой.

— Скажи-ка, откуда взялся переезд за город? Когда это пришло тебе в голову?

— Ну... цитирую... маленький кусок дерьма начинает ходить. Этот лифт — смертельная ловушка.

— Лифт можно отгородить.

— Ему нужен двор. — Ты с ханжеским видом бросил мокрый памперс в ведро. — Где можно поиграть в мяч, поплавать в бассейне.

И тут на меня снизошло жуткое откровение: мы имеем дело с твоим детством — с идеализацией твоего детства, — что, как твои выдуманные Соединенные Штаты, могло оказаться жуткой ловушкой. Нет более безнадежной борьбы, чем борьба с нереальным.

— Но я люблю Нью-Йорк! — повторила я лозунг с наклейки для бампера.

— Здесь грязно и полно инфекций, а детская иммунная система полностью укрепляется только к семи годам. И мы должны переехать в район с хорошей школой.

— В этом городе лучшие частные школы страны.

— В частных школах Нью-Йорка процветают чванство и жестокость. Дети в этом городе начинают грезить о Гарварде с шести лет.

— А как быть с такой мелочью, как нежелание твоей жены покидать этот город?

—Ты двадцать лет делала что хотела. Как и я. Кроме того, ты сказала, что хочешь потратить наши деньги на что-то стоящее. Вот твой шанс. Мы должны купить дом. С участком и качелями.

— Моя мать не приняла ни одного решения с учетом моих интересов.

— Твоя мать заперлась в шкафу на сорок лет. Твоя мать сумасшедшая. Твоя мать не годится для ролевой модели матери.

— Я хочу сказать, что, когда я была ребенком, командовали родители. Теперь, когда я стала матерью, командуют дети. И мы должны подчиняться. Ушам своим не верю. — Я бросилась на диван. — Я хочу поехать в Африку. А ты хочешь переехать в Нью-Джерси.

— Какая еще Африка? Почему ты об этом заговорила?

— Мы хотим выпустить НОК по Африке. «Одинокая планета» и «Раф гайд» начинают теснить нас в Европе.

— Какое отношение к тебе имеет этот путеводитель?

— Континент огромен. Кто-то должен провести предварительное исследование.

— Кто-то, но не ты. Ты так ничего и не поняла? Может, ты ошибалась, думая о материнстве как о «другой стране». Это не отпуск за морями. Это серьезно...

— Мы говорим о человеческих жизнях, Джим!

Ты даже не улыбнулся.

— Что бы ты почувствовала, если бы решетка лифта оторвала ему руку? Если бы он заработал астму из-за всей этой гадости в воздухе? Если бы какой-нибудь проходимец похитил его из твоей тележки в супермаркете?

— Дело в том, что ты хочешь дом, — обвинила я. — Ты хочешь двор. Ты представляешь отцовство как рисовал его Норман Рокуэлл. И ты хочешь тренировать Детскую лигу.

— Ты правильно понимаешь. — Ты распрямился с победным видом, держа на бедре Кевина в свежем памперсе. — И нас двое, а ты одна.

С этим соотношением я была обречена воевать неоднократно.

Ева

Декабря 2000 г.

Дорогой Франклин,

Я согласилась провести Рождество с матерью, а потому пишу тебе из Расина. В последнюю минуту, узнав о моем приезде, Джайлз решил увезти свою семью к родителям жены. Я могла бы обидеться, и я скучаю по брату хотя бы потому, что не с кем посмеяться над матерью, но сейчас, в семьдесят восемь, она стала такой хрупкой, что наша снисходительная насмешливость кажется несправедливой. Кроме того, я все понимаю. При Джайлзе и его детях я никогда не упоминаю Кевина, иск Мэри, и — мелкое предательство — я никогда не упоминаю даже тебя. Однако за безобидными разговорами о снегопаде или о том, класть ли орешки в долму, я все еще чувствую ужас, проникающий в дом, несмотря на запертые двери и окна.

Джайлза возмущает присвоенная мною роль семейной трагической фигуры. Он переехал всего лишь в Милуоки, а ребенку, который всегда под рукой, достаются все шишки. Я же десятилетиями добывала средства к существованию как можно дальше от Расина. Как «Де Бирс», ограничивающий добычу алмазов, я появлялась дома очень редко — с точки зрения Джайлза, дешевая уловка для искусственного повышения ценности. Нынче я опустилась еще ниже: использую своего сына, чтобы меня пожалели. Скромно работая на компанию «Будвайзер», Джайлз невольно благоговеет перед всеми, кто попадает в газеты. Я не теряю надежды как-нибудь объяснить ему, что подобную сомнительную славу любой, самый незаметный родитель может обрести за шестьдесят секунд — за это время автоматическая винтовка выпускает до сотни пуль. Я не чувствую себя особенной.

Видишь ли, в доме царит особый запах, когда-то казавшийся Мне отвратительным. Помнишь, как я утверждала, что воздух там разрежен? Моя мать редко открывает дверь, еще реже проветривает помещение, и я убеждена, что резкая головная боль, всегда атакующая меня по приезде, — начальная фаза отравления углекислым газом. Однако в последнее время застоявшаяся смесь запахов прогорклого бараньего жира, пыли, плесени и больничной вони ее цветных чернил почему-то успокаивает меня.

Многие годы я отрицала влияние матери на мою жизнь, однако после четверга смирилась с тем, что никогда даже не пыталась понять ее. Десятилетиями мы не были близки не из-за ее агорафобии, а из-за моей холодности и безжалостности. Теперь, нуждаясь в доброте, я стала добрее, и у нас на удивление хорошие отношения. В дни своих странствий я, должно быть, казалась бесцеремонной и высокомерной, и нынешняя жажда безопасности восстановила мой статус хорошего ребенка. Я же, со своей стороны, поняла: поскольку мир, по определению, замкнут и самодостаточен для своих обитателей, география — понятие относительное. Моей отважной матери гостиная могла бы показаться Восточной Европой, а моя старая спальня — Камеруном.

Безусловно, Интернет — лучшее и худшее из того, с чем она когда-либо имела дело. Теперь она может заказывать в Сети что угодно: от шланга до виноградных листьев. В результате множество поручений, по которым я бегала для нее, когда жила дома, выполняются сами собой, и я чувствую себя немного бесполезной. Наверное, хорошо, что современные технологии подарили ей независимость, если это можно так назвать.

Между прочим, моя мать не избегает разговоров о Кевине. Сегодня утром, распаковывая наши немногочисленные подарки у хилой елки (заказана по Интернету), она заметила, что Кевин редко вел себя плохо в традиционном смысле этого слова, чем всегда вызывал ее подозрения. Все дети ведут себя плохо, сказала она. И лучше, когда они делают это открыто. Она вспомнила наш визит, когда Кевину было лет десять — достаточно, чтобы все понимать. Она только что закончила заказ фирмы «Джонсон-уокс» на двадцать пять эксклюзивных рождественских открыток. Пока мы на кухне пекли курабье с сахарной пудрой, Кевин прилежно вырезал из открыток снежинки. (Ты сказал — твоя мантра — он «просто пытался помочь».) «Этого мальчика что-то тревожило», — сказала мама в прошедшем времени, как будто он умер. Она пыталась утешить меня, хотя я беспокоилась, что Кевину недоставало именно такой матери, как она.

Я прослеживаю корни своей нынешней дочерней благосклонности до телефонного звонка вечером четверга. К кому еще, кроме матери, я могла обратиться? Первобытность этого порыва отрезвляла. Как ни стараюсь, не могу вспомнить, чтобы Кевин — из-за поцарапанной коленки или ссоры с приятелем — обратился бы ко мне.

По ее сдержанному, официальному ответу: «Алло, у телефона Соня Качадурян» — я поняла, что она видела вечерние новости.

— Мама? — все, что я смогла выдавить жалобно, по-детски. Мое тяжелое дыхание, должно было навеять мысли о телефонном маньяке. Я вдруг почувствовала желание защитить ее. Живя в смертельном страхе перед поездкой в «Уолгринз», как она могла справиться со всеобъемлющим ужасом внука, массового убийцы? Господи, подумала я, ей семьдесят шесть, она и без этого всего боится. Теперь она накроется одеялом и никогда из- под него не вылезет.

Армяне обладают даром скорби. Знаешь, она даже не удивилась ! Она была подавлена, но собранна, и впервые, несмотря на свой весьма преклонный возраст, говорила и вела себя как настоящая мать. Она уверила, что я могу на нее положиться, над чем прежде я могла бы посмеяться. Словно наконец случилось все, чего она боялась; словно в некотором смысле она испытала облегчение, ведь ее страх перед внешним миром не оказался беспочвенным. В конце концов она уже сталкивалась с трагедией. Пусть она почти не покидала дом, но из всей родни она больше всех понимала, как чужая жизнь может разрушить все, что дорого тебе. Большую часть ее огромной семьи уничтожили, самолет ее мужа сбили японцы; неистовство Кевина прекрасно сюда вписывалось. Случившееся как будто что-то в ней освободило — не только любовь, но и отвагу. Понимая, что могу понадобиться полиции, я отклонила ее приглашение в Расин. Моя

замкнувшаяся в своей скорлупе мать предложила прилететь ко мне.

Вскоре после отплытия Шивон в Нидерланды (она так и не вернулась к нам, и мне пришлось отправить ее последний чек в «Амекс» в Амстердам) Кевин перестал орать. Как отрезало. Может, изгнав няню, он счел свою миссию выполненной. Может, наконец осознал, что эти безумной громкости упражнения не избавляют его от безжалостного течения жизни в замкнутом пространстве, и, значит, бессмысленно тратить силы попусту. Или, может, он вынашивал новый план, увидев, что мама перестала реагировать на его вопли, как привыкаешь к безнадежным всхлипам сигнализации брошенного автомобиля.

Хотя мне вроде бы не на что было жаловаться, молчание Кевина угнетало. Во-первых, это было самое настоящее молчание — безысходное, с крепко стиснутыми губами, лишенное воркования и тихих вскриков, издаваемых большинством детей при исследовании бесконечно завораживающих, ограниченных нейлоновой сеткой трех квадратных футов манежа. Во-вторых, оно было инертным. Хотя Кевин уже умел ходить — чему, как всем последующим навыкам, научился втайне, — оказалось, что он никуда особенно идти не желает. Он часами сидел в манеже или на полу, недовольно глядя в пустоту остекленевшими, безразличными глазами. Я никак не могла понять, почему он хотя бы не выдергивает пух из наших армянских ковров, не рвет разноцветные петельки, не стучит погремушками. Я окружала его игрушками (ты почти каждый день возвращался домой с подарком) , а он просто смотрел на них или отбрасывал ногами. Он не играл.

Ты наверняка помнишь тот период главным образом по спорам, переезжать нам в Нью-Джерси или мне надолго лететь в Африку. А я в основном помню унылые дни в четырех стенах, исчезновения очередных нянь; они таинственным образом держались не дольше, чем во времена непрерывных воплей Кевина.

До материнства я воображала, что маленький ребенок похож на смышленую, дружелюбную собачку, но присутствие нашего сына давило на меня сильнее любого домашнего зверька. Каждое мгновение я глубоко сознавала, что он где-то рядом. Хотя благодаря его апатии я могла больше редактировать дома, мне чудилась слежка, и я нервничала. Я подкатывала мячики к ногам Кевина, и однажды мне удалось соблазнить его откатить мячик обратно. Я до смешного разволновалась и снова подкатила к нему мячик; он его откатил. Однако, как только мячик оказался между его ногами в третий раз, все закончилось. Равнодушно взглянув на мячик, Кевин до него не дотронулся. Франклин, в тот момент я убедилась в его сообразительности. Ему хватило шестидесяти секунд, чтобы понять: если мы будем продолжать эту «игру», мячик будет кататься туда-сюда по одной и той же траектории, что абсолютно бессмысленно. Больше ни разу мне не удалось заставить его катать мячик.

Его непрошибаемое безразличие вкупе с молчанием, зашедшим далеко за временные границы первых речевых попыток, указанных во всех твоих руководствах для родителей, вынудило меня проконсультироваться с нашим педиатром. Доктор Фульке, привыкший к родительским тревогам, успокоил меня: «нормальное» развитие подразумевает ряд персональных задержек и рывков». Однако он провел несколько простых тестов. Я высказала опасение, что Кевин не реагирует на внешние раздражители из-за дефектов слуха. Когда я звала его по имени, он оборачивался не сразу и с таким каменным лицом, что я не могла определить, слышал ли он меня. Однако, хотя Кевина абсолютно не интересовали мои слова, оказалось, что уши его работали отлично, и мою теорию о том, что неистовство его младенческих криков повредило его голосовые связки, медицинская наука тоже не подтвердила. Я даже предположила, что апатия может явиться ранним симптомом аутизма, но Кевин не качался взад-вперед, как несчастные, замкнутые в собственном мире. Если Кевин и попал в ловушку, то в том самом мире, что был твоим и моим. Мне удалось выжать из доктора Фульке только: «Кевин — вялый маленький мальчик, не так ли?», чем он обозначил несколько замедленное физическое развитие . Доктор поднял ручку нашего сына, отпустил. И ручка упала, как вареная макаронина.

Я так настойчиво добивалась, чтобы Фульке налепил на лоб нашему сыну клеймо с каким - нибудь новехоньким американским синдромом, что педиатр, вероятно, счел меня одной из тех невротических мамаш, которые жаждут исключительности для сво - его ребенка, но при современном уровне вырождения нашей цивилизации могут добиться этой исключительности лишь в не - полноценности или болезни. Честно говоря, я действительно хотела, чтобы он нашел в Кевине какую-нибудь болезнь. Я жаждала обнаружить в нашем сыне какой-нибудь мелкий недостаток или дефект, способный вызвать во мне сочувствие. Я же не каменная. И когда я видела терпеливо сидевшего в приемной маленького мальчика с родимым пятном во всю щеку или сросшимися пальчиками, мое сердце разрывалось от жалости, и я содрогалась, представляя его страдания. Я жаждала хотя бы жалеть Кевина, что представлялось мне неплохим началом. Неужели я действительно хотела, чтобы у нашего сына были сросшиеся пальчики? Да, Франклин. Если бы это помогло найти с ним общий язык.

Кевин отставал и по весу, а потому никогда не мог похвастаться пухлыми щечками, благодаря которым даже некрасивые дети в два-три года очаровательны и фотогеничны. С самого раннего возраста он был похож на хорька. Я бы нашла утешение хотя бы в разглядывании его милых детских фотографий и размышлениях, что же потом пошло не так. И этого я лишена. Оставшиеся у меня фотографии (а ты нащелкал великое множество) демонстрируют невозмутимую настороженность и тревожащее хладнокровие. Узкое смуглое лицо, глубоко посаженные глаза, прямой нос, тонкие губы, сжатые в мрачной решимости. Эти фотографии мгновенно узнаваемы не только благодаря сходству со школьной фотографией, появившейся во всех газетах, но и по сходству со мной.

А я ведь хотела, чтобы Кевин был похож на тебя. Линии его облика напоминали треугольник, твои — квадрат, а в острых углах есть что-то коварное и вкрадчивое, тогда как перпендикуляры говорят о стабильности и доверии. Я, конечно, не предполагала, что по дому будет бегать маленький клон Франклина Пласкетта, но хотела смотреть на профиль сына и с ослепительной радостью представлять твой высокий лоб, а не острый выступ над глазами, которые с возрастом западут еще глубже. (Я точно знала.) Я была довольна его явно армянской внешностью, но надеялась, что твой неугасаемый англосакский оптимизм ускорит течение вязкой крови моего османского наследия, осветит желтоватую кожу ярким румянцем, напоминающим об осенних футбольных матчах, подарит его тусклым черным волосам блеск фейерверков Четвертого июля. Более того, его взгляды украдкой и таинственность его молчания словно сталкивали меня с миниатюрной версией моего собственного лицемерия. Кевин следил за мной, а я следила за собой, и под этим двойным рентгеном я чувствовала себя вдвойне смущенной и неискренней. Если я находила лицо нашего сына слишком хитрым и сдержанным, то ту же самую хитрую, непроницаемую маску я видела в зеркале, когда чистила зубы.

Я не любила сажать Кевина перед телевизором. Я ненавидела детские программы; мультфильмы провоцировали гиперактивность, образовательные программы были лицемерными и снисходительными. Однако он явно нуждался в стимулах. И вот однажды, приговаривая: «Пора пить сок!» — я включила телевизор.

— Я это не люблю.

Я бросила чистить бобы и резко обернулась. По безжизненной монотонности я поняла, что реплика не принадлежала ни одному из персонажей мультфильма. Я приглушила звук и склонилась над нашим сыном.

— Что ты сказал?

Наши рекомендации