Оставаться в счастливом не ведении. 12 страница

Вот что я имела в виду, когда говорила об ожидании своего часа. Кевин следил за оклейкой кабинета и прекрасно знал, сколько на это ушло сил; он лично помогал мне усложнять процесс, оставляя следы обойного клея по всему дому. Может, он и не понимал, что нарисовано на картах, но он прекрасно понимал, что они для меня значат.

Наклеив у окна последний прямоугольник, топографическую карту Норвегии, испещренную фиордами, я забралась на лестницу и обвела взглядом результаты своих трудов. Потрясающе! Динамично, необычно, очень сентиментально. Корешки железнодорожных билетов, поэтажные планы музеев и счета из отелей придавали коллажу дополнительный личный оттенок. Я вдохнула какой-то смысл хотя бы в один уголок этого невыразительного, дурацкого дома. Я включила погромче «Большой мир» Джо

Джексона, закрыла банку с клеем, сняла полотно, покрывающее мое шестифутовое бюро с выдвижной крышкой, открыла его и, распаковав последнюю коробку, расставила подставку с антикварными авторучками, бутылочки красных и черных чернил, скотч, степлер и безделушки — миниатюрный колокольчик из Швейцарии, терракотового кающегося грешника из Испании.

И все это время я болтала с Кевином в духе Вирджинии Вулф:

— Всем необходимо личное пространство. Понимаешь? У тебя есть комната? Ну а это мамочкина комната. И всем хочется сделать свою комнату особенной. Мамочка была во множестве разных мест. И все эти карты напоминают мне о моих путешествиях.

Когда-нибудь и тебе захочется сделать свою комнату особенной, и я помогу, если ты захочешь...

— Что значит особенная? — спросил Кевин, обхватив одной рукой локоть другой, вяло свисавшей вдоль тела. И в этой безжизненной руке был его водяной пистолет, подтекающий теперь еще больше. Хотя Кевин был очень худым для своего возраста, я редко встречала кого-то, кто занимал бы больше метафизического пространства. Угрюмая серьезность не позволяла забыть

о его присутствии, и если он мало говорил, то следил всегда.

— Она выражает твою индивидуальность.

— Какую индивидуальность?

Я точно помнила, что уже объясняла это слово. Я постоянно расширяла его словарь или рассказывала о

Шекспире; образовательная болтовня заполняла пустоту. И я всегда чувствовала: он хочет, чтобы я заткнулась. Казалось, нет конца информации, которую он не хочет слышать.

— Твой водяной пистолет, например, часть твоей индивидуальности. — Я с трудом удержалась, чтобы не добавить: и то, как ты погубил мое любимое платье, часть твоей индивидуальности. И то, что почти в пять лет ты продолжаешь писать и какать в памперсы, тоже часть твоей индивидуальности. — И вообще, Кевин, я думаю, ты упрямишься. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.

— Я должен повесить мусор на стены. — В его голосе прозвучала обида.

— Только если захочешь.

— Я не захочу.

— Отлично. Мы нашли еще одно, чего ты не хочешь делать. Ты не любишь ходить в парк, и ты не любишь слушать музыку, и ты не любишь кушать, и ты не любишь играть в «Лего». Держу пари, даже если очень постараешься, ты не сможешь придумать еще что-то, чего ты не любишь.

— Все эти кривые куски бумаги, — произнес Кевин. — Они глупые.

Глупые было его любимым словом после янелюблюэто.

— Видишь ли, Кевин. Твоя комната — это твое личное дело. Моя комната — мое. Мне все равно, что ты считаешь мои карты глупыми. Я их люблю. — Я помню, что защитилась вызывающим поведением: я не позволю ему испортить мой праздник. Мой кабинет выглядит потрясающе. Он мой и только мой. Я буду сидеть за своим столом и притворяться взрослой, и я жаждала как можно скорее прикрутить задвижку на дверь. Да, я нашла плотника, и он поставил мне дверь.

Однако Кевин не отставал. Он хотел донести до меня что-то еще.

— Я не хочу. Это все грязь. Ты столько возилась, а получилось глупо. И что изменилось. Почему ты возилась. — Он топнул ногой. — Это глупо!

Кевин пропустил «фазу почему», обычную для трехлеток, так как в три года почти не говорил. Хотя вечные почему могут показаться неутолимым желанием понять причину и следствие, я достаточно подслушала на детских площадках, чтобы думать иначе. («Пора идти ужинать, детка!» — «Почему?» — «Потому что организм велит нам кушать!» — «Почему?» — Потому что мы проголодались!» — «.Почему?») Трехлеток не интересует процесс пищеварения. Они просто натыкаются на волшебное слово, всегда провоцирующее ответ. А вот у Кевина была настоящая «фаза почему». Он считал мои обои непостижимо пустой тратой времени, такой же нелепостью, как и все, что делали взрослые. Это не просто озадачивало его, а приводило в ярость, и «фаза почему » Кевина оказалась не преходящей фазой развития, а постоянным состоянием.

Я опустилась на колени. Я вгляделась в его яростное, худое лицо и положила ладонь на его плечо.

— Потому что я люблю свой новый кабинет. Я люблю карты. Я люблю их.

С тем же успехом я могла говорить на урду.

— Они глупые, — сказал Кевин с каменным выражением лица.

Я поднялась. Я опустила руку. Звонил телефон.

Отдельную линию в мой кабинет еще не провели, и я пошла на кухню. Звонила Лоуис из-за очередного кризиса японского НОК, и решение проблемы заняло достаточно времени. Я не раз звала Кевина, хотела все время видеть его, однако я должна была решать проблему, а знаешь ли ты, как изнурительно следить за маленьким ребенком каждую секунду день за днем? Я безумно сочувствую той прилежной матери, что на мгновение отворачивается — оставляет ребенка в ванне, чтобы открыть входную дверь и расписаться за посылку, спешит обратно и обнаруживает, что ее малышка ударилась головой о кран и захлебнулась в двух дюймах воды. В двух дюймах. Кто-нибудь вспомнит, что эта мать, как ястреб, следила за своим ребенком двадцать четыре часа в сутки минус те три минуты? Кто-нибудь вспомнит о месяцах, годах бесконечных «не- ешь - столько - сладостей - детка» или «уф!-мы-чуть-не-упали»? О нет. Мы обвиняем этих людей в «преступной родительской халатности» и тащим в суд, не обращая внимания на соленые слезы их личного горя. Потому что только те три минуты считаются, потому что для несчастья хватило только тех трех мизерных минут.

В конце концов я закончила разговор, а Кевин за это время обнаружил преимущества комнаты с дверью: кабинет был закрыт.

— Эй, парень, — крикнула я, поворачивая ручку, — когда ты затихаешь, я нервничаю...

Мои обои были покрыты черно-красной чернильной паутиной. На более пористой бумаге начали расплываться кляксы. Потолок был в таком же состоянии; скрючившись на вершине лестницы и испытывая дикие боли в спине, я и его оклеила картами. Капли падали с потолка на один из самых ценных армянских ковров моего дяди — наш свадебный подарок. Комната выглядела так, будто включилась система пожаротушения, только из разбрызгивателей хлынула не вода, а моторное масло, вишневый гавайский пунш и тутовый шербет.

По тошнотворно лиловым размывам я потом смогла бы сделать вывод, что сначала использовалась черная тушь, а затем

уже алая, но Кевин не стал полагаться на мою дедукцию: на моих глазах он продолжал заливать алую тушь в дуло своего водяного пистолета. Точно, как в тот раз, когда он замер на вершине пирамиды перед тем, как схватить пистолет, он тянул с этими последними каплями до моего появления. Он стоял на моем рабочем стуле, сосредоточенно согнувшись, и даже не поднял глаз. Дырочка в дуле была маленькой, и моя полированная дубовая столешница уже вся была в кляксах от капавшей с его рук туши.

— Вот теперь, — тихо объявил Кевин, — она особенная.

Я выхватила пистолет, швырнула его на пол и растоптала в мелкие осколки. Чернила погубили мои прелестные желтые итальянские лодочки.

Ева

Января 2001 г.

Дорогой Франклин,

Да, вторая суббота месяца; я снова сижу в «Бейгел-кафе» и пишу отчет. Меня преследует образ охранника с россыпью родинок на лице, и сегодня смотревшего на меня с обычной смесью сожаления и отвращения. Примерно те же чувства я испытываю, глядя на его лицо. Родинки большие и выпуклые, как укусы клещей, пестрые и студенистые, расширяющиеся от основания, как поганки, и местами обвисающие. Интересно, как он к ним относится: работает сверхурочно в Клавераке, чтобы оплатить их удаление, или проникся к ним извращенной любовью. Похоже, люди способны привыкнуть к чему угодно, а от привычки до привязанности один короткий шаг.

Я недавно прочитала, что разработан нейрохирургический метод излечения некоторых пациентов от болезни Паркинсона. Эта операция настолько успешна, что подтолкнула некоторых излечившихся к самоубийству. Да, ты прочитал правильно: к самоубийству. Больше никакой дрожи, никаких судорожных взмахов рук с опрокидыванием бокалов в ресторане. Но и никакого сочувствия от добросердечных незнакомцев, никаких излияний нежности от всепрощающих жен или мужей. Излечившиеся пациенты впадают в депрессию, становятся затворниками. Они не могут справиться с тем, что стали такими же, как все.

Между нами, я стала тревожиться, что некоторым образом привязалась к искажению собственной жизни. Ныне только через печальную славу я понимаю, кто я и какую роль играю в чужих драмах. Я — мать «одного из тех колумбинских подростков- убийц» (и как же огорчен Кевин тем, что название массовых школьных убийц произошло от Колумбии-Хай в Литлтоне, а не

от Гладстона). Никакие мои слова или дела не перевесят этот факт, и как же соблазнительно отказаться от сопротивления и капитулировать. Это, пожалуй, объясняет, почему некоторые подобные мне матери бросили всякие попытки вернуться к прежней жизни менеджеров или архитекторов и начали читать лекции или инициировали Марш миллиона мам. Вероятно, именно это имела в виду Шивон, когда говорила о призвании.

Действительно, я выработала здоровое уважение к самому факту, его приводящему в трепет превосходству над истолкованием. Ни одна моя интерпретация событий в этом обращении к тебе не имеет ни одного шанса подавить абсолютную реальность четверга, и, может, именно чудо этого факта обнаружил Кевин в тот день. Я могу комментировать до посинения, но это не сотрет того, что случилось, торжествующего, как трехмерные измерения торжествуют над двухмерными. Не важно, сколько краски вылили вандалы на наши окна, дом остался домом, а , четверг остался все тем же непреложным фактом, как предмет, который я могу нарисовать, но материальная чудовищность которого будет существовать в своей форме независимо от оттенка.

Франклин, боюсь, что сегодня в приемной для посетителей Клаверака я прекратила свои попытки. И между прочим, я последней стала бы жаловаться на условия. Исправительное заведение построено недавно для удовлетворения спроса в этом секторе и еще не переполнено. Крыши не текут, канализация работает исправно. «На одном крыле по исправительным учреждениям для несовершеннолетних» дал бы Клавераку отличную оценку. В классных комнатах Клаверака можно получить базовое образование получше, чем в средних школах модных пригородов, чьи расписания забиты инуитской литературой и способами защиты от сексуальных домогательств. Однако, если не считать безумную раскраску помещений для свиданий, Клаверак аскетично суров; ужасающе мало остается, когда убирается мишура. Ослепительно-белые стены приемной, гороховый линолеум без рисунка — ни безобидного постера, рекламирующего путешествие на Белиз, ни хотя бы одного выпуска «Гламура» — не дают отвлечься и успешно растаптывают любой самообман. Это помещение не желает, чтобы его спутали с чем-то безобидным вроде офиса по продаже авиабилетов или приемной стоматолога.

Одинокий плакат, рассказывающий, как не заразиться СПИДом, смотрится не украшением, а обвинением. Сегодня рядом со мной сидела хрупкая, невозмутимая чернокожая женщина, на поколение моложе меня, но, безусловно мать. Я бросала мимолетные зачарованные взгляды на ее волосы, заплетенные в сложные спирали, исчезающие в бесконечном лабиринте на макушке. Мое восхищение боролось с ханжеским предубеждением среднего класса: мол, как давно не мылись эти косички. Ее тихое смирение характерно для чернокожих родственников, оказывающихся в этой комнате; я провела исследование.

Белые матери малолетних преступников — статистически более редкая порода — нервничают, а если спокойны, то сидят будто аршин проглотили, сжав челюсти, не двигая головой, как перед компьютерной томографией мозга. Если посетителей немного, белые мамочки всегда садятся так, чтобы осталась пара пустых пластиковых стульев с каждой стороны. Они часто приносят газеты, не поощряя разговоры. Смысл ясен: что-то нарушило пространственно-временную среду. Им здесь не место. Я часто различаю отпечаток ярости Мэри Вулфорд, как будто эти матери неистово выискивают, против кого бы из присутствующих возбудить дело. Или я остро чувствую их неверие случившееся, неверие столь воинственное, что могло бы генерировать в приемной голографический эффект параллельной вселенной. В той вселенной в тот день Джонни или Билли вернул домой из школы в обычное время и, проведя с родными обычно вечер, выпил молоко, съел пирожное и выполнил домашние задания. Мы, белые, так цепляемся за неизменное чувство нормы что, когда все рушится, не можем отпустить мучительно солнечное, идиотично бодрое представление о мире, которого мы заслуживаем и в котором жизнь прекрасна.

В отличие от нас черные матери садятся рядышком, даже если комната практически пуста. Они не всегда разговаривают, но их близости чувствуется солидарность, кастовый дух, напоминающий книжный клуб, члены которого корпят над одними теми же безумно длинными классическими романами. Они никогда не сердятся, не возмущаются, не удивляются тому, что оказались здесь. Они сидят в той же самой вселенной, что и всегда. И черные, похоже, гораздо лучше разбираются в ходе событий

Параллельные вселенные — научная фантастика, и Джонни или Джамиль не пришел домой в тот вечер. Конец истории.

В любом случае в нашем кругу существует не выраженное словами понимание того, что не следует выяснять детали преступления, которое привело сюда отпрыска соседки. Хотя во многих случаях семья только этим преступлением и известна, здесь мы словно вступили в тайный сговор: то, что появилось в разделе национальных новостей «Таймс» или на первой странице «Пост», — наше личное дело. О, конечно, иногда кто-то из матерей склоняется к уху соседки и сообщает, что Тайрон вовсе не крал тот плеер или всего лишь подержал пакет для друга, но тогда другие матери переглядываются и криво улыбаются, и вскоре маленькая мисс Какая-Несправедливость-Мы-Будем - Подавать-Апелляцию замолкает. (По словам Кевина, в Клаве- раке никто не говорит о своей невиновности. Наоборот, мальчишки выдумывают гнусные преступления, в которых их не уличили. «Если бы половина этих ничтожеств говорила правду, — вяло сообщил он в прошлом месяце, — большая часть населения страны была бы мертва». На самом деле новички часто не верили и Кевину: «А я Сидни Пуатье , пижон». Кажется, Кевин за волосы оттащил одного скептика в библиотеку и ткнул носом в старый выпуск «Ньюсуик».)

Итак, меня поразила неподвижность этой молодой женщины. Она не чистила ногти, не перебирала в сумочке старые рецепты, а сидела распрямившись, сложив руки на коленях. Она смотрела прямо перед собой, читая предупреждение о СПИДе, наверное, в сотый раз. Надеюсь, меня не сочтут расисткой — в наши дни никогда не знаешь, на что могут обидеться, — однако чернокожие, похоже, потрясающе владеют искусством ожидания, как будто наряду с серповидным эритроцитом унаследовали ген терпения. Я замечала это и в Африке: дюжины африканцев сидели или стояли у дороги, терпеливо ожидая автобус или не ожидая ничего конкретного, и не выказывали никаких признаков раздражения. Они не выдергивали травинки и не жевали передними зубами нежные кончики; они не рисовали мысками пластиковых сандалий бессмысленные картинки на сухой красной глине. Они спокойно присутствовали здесь и сейчас. Этой поразительной способностью просто существовать часто не обладают даже очень хорошо образованные люди.

В какой - то момент женщина прошла к продающему сладости автомату в углу. Видимо, был включен режим без сдачи, потому что она подошла ко мне и спросила, не могу ли я разменять доллар. Я из кожи вон вылезла, чтобы исполнить ее просьбу: проверила все карманы пальто, все уголки сумки и, наверное, к тому моменту, когда я наскребла мелочь, она уже жалела, что обратилась ко мне. Нынче я так редко общаюсь с незнакомцами — я предпочитаю бронировать билеты в задней комнате турагентства «Путешествия — это мы», — что во время этой мелкой трансакции запаниковала. Может, мне отчаянно хотелось как-то положительно повлиять на чью-то жизнь, пусть всего лишь помочь купить батончик «Марс». По меньшей мере эта неуклюжая сделка сломала лед. Вернувшись на свое место и решив отблагодарить меня за вроде бы такие серьезные хлопоты, женщина заговорила со мной.

— Наверное, надо было принести ему фруктов. — Она виновато взглянула на «М&М» на своих коленях. — Но, господи, он никогда их не ел.

Мы обменялись понимающими взглядами, дружно удивляясь, как подростки, совершающие взрослые преступления, остаются сладкоежками.

— Мой сын говорит, что в Клавераке кормят «помоями», — откликнулась я.

— О, мой Марлон тоже все время жалуется. Говорит, то, что здесь дают, «не годится в пищу». А вы слышали, что в булочки добавляют селитру? (Этот старый слух, гулявший по летним лагерям, наверняка коренится в подростковом тщеславии: мол, их сексуальность столь чрезмерна, что приходится подавлять ее подручными средствами.)

— Нет, — сказала я. — «Помои» — все, что я смогла из него выудить. Правда, Кевина еда никогда не интересовала. Когда он был маленьким, я боялась, что он умрет голодной смертью, пока не поняла: он ест, как только я перестаю за ним наблюдать. Он не любил показывать, что нуждается в еде, будто голод — признак слабости. Поэтому я оставляла ему сандвич там, где он не мог его не заметить, и уходила. Как будто кормила собаку. Из-за угла я смотрела, как он расправляется с сандвичем в два-три укуса и оглядывается, удостоверяясь, что никто за ним не наблюдает. Если он замечал, что я подглядываю, то все выплевывал и размазывал полупрожеванный хлеб с сыром по стеклянной двери. Все это прилипало к стеклу, а я не отмывала очень долго, сама не знаю почему.

Глаза моей соседки, поначалу настороженные, потускнели. У нее не было причин интересоваться диетическими пристрастиями моего сына, и, пожалуй, она уже сожалела о том, что заговорила со мной. Извини, Франклин, просто я теперь практически ни с кем не общаюсь, а если уж начинаю болтать, то не могу остановиться. Слова хлещут из меня потоком, как рвота.

— В любом случае, — продолжила я более взвешенно, — я предупредила Кевина, что, когда его переведут во взрослую тюрьму, еда будет гораздо хуже.

Женщина прищурилась.

—Ваш мальчик не выйдет отсюда до восемнадцати? Как жаль.

Не нарушая табу приемной, она имела в виду: должно быть, он совершил что-то плохое.

— Нью-Йорк весьма снисходителен к преступникам до шестнадцати. Однако даже в этом штате подросткам приходится отсидеть за убийство как минимум пять лет. Особенно когда это семеро учащихся средней школы и преподавательница английского. — Заметив, как она меняется в лице, я добавила: — И работник кафетерия. Может, Кевин относится к еде гораздо серьезнее, чем я думала.

— КК, — прошептала она.

Мне казалось, я слышала, как вращались шестеренки в ее голове, пока она отчаянно пыталась вспомнить все, что слушала вполуха. Теперь у нее появились причины интересоваться тайнами аппетита моего сына и его музыкальными предпочтениями — дикой какофонией, наобум создаваемой компьютером, и оригинальной игрой — сочинением школьных эссе только из трехбуквенных слов. Я поступила как фокусник, вытащивший из шляпы живого кролика. Моя собеседница не смогла найти слов, но не потому, что я ей наскучила, а потому, что ошеломила ее. Если бы она быстренько собрала крохи сообщенной мной информации, то завтра в телефонном разговоре с сестрой смогла бы преподнести ей чудесный рождественский подарок.

— Именно. Забавно, что КК раньше означало «Криспи крем».

— Должно быть... — Она запнулась.

А я вспомнила, как однажды в самолете меня пересадили в первый класс — бонус для часто летающих клиентов при наличии свободных мест, — и я оказалась рядом с Шоном Коннери. Лишившись дара речи, я никак не могла придумать, что сказать, и Выдавила: «Вы Шон Коннери», о чем он прекрасно знал.

— Должно быть, т-тяжело нести этот крест.

— Да. — Мне уже не требовалось привлекать ее внимание. Я им завладела. Я могла контролировать словесный поток, смущавший меня пару минут назад. Чувство, овладевшее мною, материализовалось в невероятном физическом удобстве моего оранжевого пластмассового стула. Мне уже не надо было изображать заинтересованность проблемами сына этой молодой женщины. Теперь она обхаживала меня. Я чувствовала себя почти королевой.

— Ваш мальчик... Как он держится?

— О, Кевину здесь очень нравится.

— Как так? Марлон проклинает это заведение.

— Кевин мало чем интересуется, — сказала я, оправдывая нашего сына за недостаточностью улик. — Он никогда не знал, куда себя девать. Часы после школы и выходные были ему в тягость. Здесь же его день регламентирован от завтрака до отбоя. Теперь он живет в мире, где совершенно естественно злиться весь день. Думаю, у него даже появилось чувство общности. Может, не с самими подростками. Но их чувства: отвращение, враждебность, насмешливость — они для него как старые друзья.

Остальные посетители явно подслушивали, поскольку бросали на нас мимолетные взгляды, жадные, как язык ящерицы. Я могла бы понизить голос, но наслаждалась вниманием публики.

— Он думает о том, что совершил, он чувствует, ну, вы знаете...

— Угрызения совести? — сухо подсказала я. — О чем он мог бы сожалеть? Теперь он знаменитость, не так ли? И он нашел себя, как говорили в мое время. Теперь ему не надо беспокоиться о том, фанатик он, или дегенерат, зубрила, или деревенщина, или тупица. Ему не надо даже беспокоиться, не гомик ли он. Он убийца. Никакой двусмысленности. А самое главное, — я перевела дух, — он избавился от меня.

Она держалась на пару дюймов дальше, чем женщины, увлеченные разговором, и смотрела под углом градусов в тридцать, что делало ее похожей на исследователя, а меня — на подопытного кролика.

— Нет худа без добра. Похоже, и вы избавились от него.

Я беспомощно обвела рукой приемную:

— Не совсем.

Взглянув на свои часы, она осознала, что время истекает, и необходимо использовать представившийся раз в жизни шанс, чтобы задать матери КК тот единственный, тот главный вопрос. Я знала, что она спросит: «Вы поняли, что на него нашло... вы поняли почему?»

Именно это интересует их всех: моего брата, твоих родителей, моих коллег, журналистов, психиатров, разработчиков веб- странички «Кровавая бойня в Гладстоне». Только моя мать не задает этот вопрос. Когда я, собравшись с силами, через неделю после похорон приняла любезное приглашение Телмы Корбитт на чашечку кофе (правда, она так и не произнесла этот вопрос и большую часть нашей встречи читала мне стихи Денни и показывала его фотографии в разных ролях в школьных спектаклях), это жадное желание понять, граничащее с истерикой, пульсировало в воздухе и цеплялось за мое платье. Как и всех остальных родителей, ее мучила мысль, что кровопролитие, с жуткими последствиями которого нам обеим предстоит справляться до конца наших жизней, было ненужным. Совершенно ненужным. Четверг был факультативом, как графика или испанский. Однако эта непрестанная долбежка, этот умоляющий рефрен почему, почему, почему так ужасно несправедливы. Почему после всего, что я перенесла, на меня продолжают валить вину за чужой хаос и необоснованно возлагать ответственность за все, что им приходит в голову? Разве не достаточно того, что я страдаю от тяжести самих фактов? Я уверена, что та молодая женщина в Клавераке не хотела меня обидеть, но ее слишком знакомый вопрос обозлил меня.

— Думаю, это моя вина, — с вызовом сказала я. — Я была не очень хорошей матерью — равнодушной, критичной, эгоистичной. Хотя нельзя сказать, что я не расплатилась сполна.

— Ну, тогда, — протянула она, сокращая расстояние между нами на те два дюйма и поворачивая голову на те тридцать градусов, чтобы посмотреть мне в глаза, — вы могли бы винить свою мать, а она — свою. И рано или поздно нашли бы виноватого, который давно умер.

Уверившись в своей виновности, цепляясь за нее, как ребенок за плюшевого кролика, я не смогла принять ее точку зрения.

— Гринлиф! — выкрикнул охранник.

Моя собеседница сунула шоколадку в сумочку и поднялась. Я чувствовала, как она подсчитывает, успеем ли мы обменяться вопросом-ответом или осталось время лишь на последнюю реплику. Вечное затруднение, не правда ли? Выдоить информацию или поделиться. Почему-то меня поразил ее выбор

последнего.

— Всегда оказывается, что виновата мать, не так ли? — тихо сказала она, забирая свое пальто. — Мальчик стал плохим, потому что его мама алкоголичка или наркоманка. Она не следит

ним, не учит различать добро и зло. Ее никогда нет дома, когда он приходит из школы. Никто никогда не скажет: его отец алкоголик или его отца нет дома, когда он приходит из школы. И никто никогда не скажет, что некоторые дети просто чертовски злобные. Не верьте пустой болтовне. Не позволяйте им повесить на вас вину за то убийство.

— Лоретта Гринлиф!

Лоретта Гринлиф сжала мою руку. Я чуть не разревелась, сжав в ответ ее руку так сильно, что, должно быть, она испугалась, отпущу ли я ее вообще.

О боже, кофе остыл.

Ева

(9 вечера)

Теперь, вернувшись в свою квартирку, я испытываю чувство стыда. Я не должна была признаваться в том, что я мать Кевина. Мы с Лореттой Гринлиф могли просто поболтать о кормежке в Клавераке: «Кто говорит, что селитра подавляет сексуальное желание?» или даже «А что такое селитра, черт побери?»

Я чуть не написала: «Не знаю, что на меня нашло», но, боюсь, я прекрасно знаю, Франклин. Я жаждала дружеского общения, я чувствовала, как слабеет интерес собеседницы к словоохотливой белой дамочке. Я могла завладеть ее вниманием, и я это сделала.

Конечно, сразу же после четверга я хотела лишь заползти и канализационный люк и захлопнуть крышку. Я мечтала о незаметности, как мой брат, или забвении, что, по-моему, всего лишь синоним желания умереть. Меньше всего на свете меня волновала известность. Но как же поразительна быстрота, с коей восстанавливаются душевные силы. Как я и сказала, во мне проснулся аппетит, и не только к курятине. Я все бы отдала, лишь бы вернуться в дни, когда производила незабываемое впечатление на незнакомцев благодаря основанной мною успешной фирме и путешествиям по Лаосу. Во мне крепнет ностальгия по тому времени, когда Шивон хлопала в ладоши и восхищенно восклицала, что путешествовала по Европе с моим путеводителем. Эту высоту я выбрала для себя, однако все мы изобретательны и пользуемся тем, что идет нам в руки. Без фирмы, богатства и красивого мужа я цепляюсь за единственный способ быть кем -то.

Мать омерзительного Кевина Качадуряна, — вот кто я. Индивидуальность, знаменующая еще одну из мелких побед нашего сына. НОК и наш брак сведены до подстрочных примечаний, интересных лишь постольку, поскольку освещают мою роль матери парня, которого все с удовольствием ненавидят. На самом личном уровне я, пожалуй, более всего возмущена тем, что все, чем я когда-то была, украл мой сын. Первую половину своей жизни я была своим собственным творением. Из мрачного, замкнутого детства я создала энергичную взрослую особь, поверхностно владеющую дюжиной языков и способную прокладывать путь по незнакомым улицам любого иностранного города. Ты бы поспешил подчеркнуть, что представление о человеке как собственном творении чисто американское. Теперь я вижу себя по-европейски: я — собрание историй других людей, творение обстоятельств. Это Кевин взялся за агрессивно-оптимистическую задачу янки и создал себя сам.

Может, меня и преследует тот вопрос почему , но интересно, насколько усердно я пыталась на него ответить. Я не уверена, хочу ли понять Кевина, хочу ли найти в себе колодец столь темный, что из его глубин в деянии Кевина забрезжит смысл. Однако мало-помалу, подгоняемая пинками и криками, я начинаю понимать рациональность четверга. Марк Дэвид Чепмен получает письма от фанатов, которые не может получать Джон Леннон; Ричард Рамирез, «Ночной охотник», уничтожил шансы дюжины женщин на счастливый брак, но сам до сих пор получает предложения от женщин, желающих выйти за него замуж. В стране, которая не видит различий между славой и дурной славой, последнее гораздо доступнее. В результате я нынче удивляюсь не частоте публичных буйств с автоматическим оружием, а тому, что не каждый честолюбивый гражданин Америки забрался на крышу торгового центра с заряженной винтовкой. То, что совершил Кевин в четверг, и то, что я сделала сегодня в приемной Клаверака, различаются лишь масштабами. Желая выделиться и привлечь к себе внимание, я прибегла к убийству девяти человек.

Ничего таинственного нет в том, что в Клавераке Кевин чувствует себя как дома. Если в школе его недовольство вызывала слишком сильная конкуренция; десятки других мальчишек боролись за роль угрюмого панка, затаившегося в глубине класса, то здесь он вырубил себе нишу.

И у него были коллеги в Литтлтоне, Джонсборо, Спрингфилде. Как в большинстве областей, соперничество сталкивается с более всеобъемлющим осознанием общей цели. Как многие знаменитости, Кевин суров с коллегами, требуя соответствия жестким критериям: он высмеивает плакс вроде Майкла Карнела из Падьюки, который кается публично, марая чистоту замысла малодушным сожалением. Он восхищается стилем, например, четкостью, с коей Эван Рамзи расстреливал свой математический класс в Бетеле, Аляска. «Это точно получше алгебры, не так ли?» Он высоко ценит предусмотрительность: Карнел перед стрельбой из своего «люгера» 22-го калибра вставил в уши затычки; Барри Лукайтис из Мозес-Лейк заставил свою мать обойти с ним семь разных магазинов, пока не нашел именно такое длинное черное пальто, под которым мог спрятать свое охотничье ружье 30-го калибра. Еще Кевин тонко чувствует иронию, ему бесконечно дорог тот факт, что застреленный Лукайтисом учитель незадолго до убийства написал в табеле этого отличника: «Удовольстие иметь такого ученика». Как любой профессионал, Кевин презирает явную некомпетентность, проявленную четырнадцатилетним Джоном Сиролой в Редландзе, Калифорния, который в 1995 году выстрелил в лицо своему учителю, сбежал с места преступления и застрелился. И, как самые признанные эксперты, Кевин с подозрением относится к парню, пытающемуся пробиться в круг избранных почти без всякой квалификации: вспомни его возмущение тем тринадцатилетним потрошителем.

Наши рекомендации