Оставаться в счастливом не ведении. 7 страница
Не следовало принимать это на свой счет, но как иначе? Не материнское молоко он не желал, он не желал Мать. Если честно, я пришла к выводу, что наш маленький комочек счастья разоблачил меня. У младенцев колоссальная интуиция, поскольку, кроме нее, у них ничего нет. Я была уверена, что, когда брала его на руки, он чувствовал мое красноречивое оцепенение. Я не сомневалась, что, когда ворковала с ним, он улавливал в моем голосе еле заметное раздражение. Для меня все это воркование не было естественным, и его настороженные ушки выхватывали из бесконечного потока успокаивающего вздора предательский, непреодолимый сарказм. Более того, когда я прочитала — прости, ты прочитал, — что очень важно улыбаться младенцам, чтобы добиться ответной улыбки, я улыбалась, и улыбалась, и улыбалась до судорог лицевых мышц, и я не сомневалась, что он точно знал, когда появлялась боль. Когда я выдавливала из себя улыбку, он ни разу не улыбнулся в ответ, прекрасно понимая, что мне вовсе не хочется улыбаться. Немного улыбок он видел в своей жизни, но он видел твою улыбку, и для сравнения, для понимания, что с его мамочкой что-то не так, этого было достаточно. Моя улыбка была насквозь фальшивой; она испарялась с разоблачительной быстротой, как только я отворачивалась от кроватки. Не оттуда ли улыбка Кевина? В тюрьме он улыбается как марионетка, будто уголки его губ дергают за веревочки.
Я знаю, ты усомнишься, но я действительно изо всех сил старалась полюбить своего сына, а ведь мне никогда не приходилось репетировать свое чувство к тебе, как, например, фортепьянные гаммы. Чем больше я старалась, тем больше убеждалась в том, что сами мои усилия омерзительны, ведь вся та нежность, которую я в конце просто слепо копировала, должна была явиться
без приглашения. В результате меня угнетал не только Кевин или факт, что наша любовь постоянно направлялась в другое русло. Я была виновна в эмоциональном преступлении.
Итак, Кевин был одной из причин моей депрессии, и я имею у Кевина, а не ребенка. С самого начала этот ребенок был меня особенным, поскольку ты часто спрашивал: «Как поживает малыш?», или «Как поживает мой мальчик?», или «Где ребенок?». Для меня он никогда не был «ребенком». Он был странным, необычайно хитрым индивидуумом, который явился к нам и остался с нами, и только по случайности оказался очень маленьким. Для тебя он всегда был «нашим сыном» или, когда ты начал разочаровываться во мне, «моим сыном». В твоем восхищении было что-то особенное, что, как я уверена, он прекрасно чувствовал.
Не сердись, я вовсе не критикую тебя. Вероятно, эта всеобъемлющая и отвлеченная привязанность ко всему, что касается собственных детей, иногда бывает еще неистовей, чем привязанность к ним как к определенным, сложным людям, и эта абстракция поддерживает твою преданность, хотя как личности дети разочаровывают. С моей же стороны это было широкое соглашение с детьми-в-теории, которого я, пожалуй, не сумела достичь и к которому не могла прибегнуть, когда в четверг Кевин наконец испытал на разрыв мои материнские узы. Я голосовала не за партии, а за кандидатов. Мои убеждения всегда были интернациональными, как моя кладовка, тогда еще забитая вальсой-верде из Мехико, анчоусами из Барселоны, листьям лайма из Бангкока. У меня не было предубеждений против абортов, но я питала отвращение к смертным приговорам, видимо считая священной жизнь лишь взрослых особей. Мои привычки были постоянными. Иногда я засовывала кирпич в водяной бак, но после нескольких сеансов под жалким по-европейски напором воды могла по полчаса стоять под обжигающим душем В моем шкафу висели индийские сари и женские запашные халаты из Ганы. Моя речь изобиловала иностранными словами gemulich, scusa, hugge, mzungu. Я так перемешивала и подгоняла планету, что ты иногда беспокоился, есть ли у меня привязанности к чему-нибудь или где-нибудь, хотя ты ошибался мои привязанности просто были широко раскинуты и бесстыдно специфичны.
Кроме того, я не могла любить просто ребенка; я должна была любить этого ребенка. Я была связана с миром множеством нитей, ты — несколькими крепкими канатами. Как и с патриотизмом: ты любил идею Соединенных Штатов гораздо сильнее, чем саму страну, и только благодаря своему пониманию американских стремлений ты мог не замечать, как родители-янки выстраиваются с ночи у магазина игрушек «ФАО Шварц» с термосами густой рыбной похлебки, чтобы купить ограниченную партию «Нинтендо». В частностях царит дешевый шик. Умозрительно правит величественное, необыкновенное, непреходящее. Целые страны и отдельные злые маленькие мальчики могут отправляться в ад; идея стран и идея сыновей вечно торжествует. Хотя ни ты, ни я никогда не ходили в церковь, я пришла к заключению, что ты от природы был религиозным человеком.
В конце концов мастит положил конец отчаянным поискам ингредиента моей еды, вызывающего у Кевина отвращение к моему молоку. Вероятно, меня ослабило плохое питание. К тому же бесконечные попытки приучить Кевина к груди оставили мои соски ободранными и вполне пригодными для проникновения инфекции из его рта. Ненавидя мое существование, Кевин все же мог навести на меня порчу, как будто в самом начале своей жизни был в нашей паре более практичным.
Поскольку первым признаком мастита является усталость, неудивительно, что ранние симптомы прошли незамеченными. Кевин высасывал из меня все силы неделями. Держу пари, ты до сих пор не веришь моим рассказам о его припадках, хотя ярость, не утихающая шесть—восемь часов, кажется не столько припадком, сколько естественным состоянием, а передышки, которым ты был свидетелем, — причудливыми отклонениями. У нашего сына были припадки спокойствия. Это может показаться безумием, но постоянство, с коим Кевин орал во всю глотку наедине со мной, могло соперничать лишь с внезапностью, с коей он затыкался, как только ты приходил домой. Мне казалось, что у него все рассчитано заранее. Тишина еще звенела в моих ушах, а ты уже склонялся над нашим спящим ангелом, который только что приступил к отдыху от титанических дневных трудов. Хотя я никогда не желала тебе испытать мои пульсирующие головные боли, я не могла выносить твое еле различимое недоверие, когда твое представление о нашем сыне не совпадало с моим. Иногда тешила себя иллюзией, что даже в колыбели Кевин учился разделять и властвовать, демонстрируя контрасты темперамента, Непременно вызывающие наши разногласия. Мое лицо еще не Потеряло доверчивой округлости Марло Томаса, а черты лица Кевина были необычайно острыми для младенца, как будто он еще в утробе высосал всю мою проницательность.
Будучи бездетной, я считала детский плач довольно однообразным. Плач мог быть громким или не очень громким. В материнстве у меня развился тонкий слух. Я распознавала нытье, выражавшее определенное неудобство и призыв к помощи, что естественно, когда ребенок впервые нащупывает язык общения: мокрый, кушать, колики. Крик ужаса: здесь никого нет, и вдруг никогда больше не будет. Еще есть апатичное уа-уа, немного похожее на призыв в мечеть на Среднем Востоке или вокальную импровизацию. Есть творческий плач, плач-развлечение, когда ребенку не очень плохо, и он еще не связывает плач с огорчением. Может, самое печальное из всех — приглушенное, Постоянное хныканье ребенка, совершенно несчастного, но привыкшего к невниманию или наделенного даром предвидения, уже не ждущего облегчения и смирившегося с мыслью о том, что жизнь означает страдание.
О, я представляю, что у слез новорожденных так же много Причин, как и у слез взрослых, но Кевин не соответствовал ни одной из стандартных моделей. Конечно, после твоего возвращения домой он иногда нервничал немного, как нормальный ребенок, сигнализируя, чтобы его накормили или перепеленали, И ты его кормил и пеленал, и он успокаивался. И ты смотрел на меня, мол, видишь? А мне хотелось тебя ударить.
Как только мы оставались одни, Кевин не покупался на такие преходящие мелочи, как молоко или сухие памперсы. Если страх одиночества повышал уровень громкости, соперничавший с циркулярной пилой, его одиночество выражалось с приводящей в Трепет, экзистенциальной чистотой. Кевин не хотел получать облегчение от усталой коровы с ее тошнотворной белой жидкостью. Я не различала ни жалобного призывного плача, ни воплей отчаяния, ни бульканья безымянного страха. Скорее он использовал свой голос как оружие. Его завывания лупили по стенам нашего лофта, как бейсбольная бита по автобусному бамперу. Он боксировал с игрушкой над кроваткой, он стучал кулаками по одеялу, и много раз я, погладив и перепеленав его, отступала, изумленная его атлетизмом. Ошибиться было невозможно: этот поразительный двигатель внутреннего сгорания работал на дистиллированной и постоянно подливаемой ярости.
«Из-за чего?» — вполне мог бы спросить ты.
Он был сух, он был накормлен, он поспал. Я укрывала его одеялом, я убирала одеяло; ему не было жарко, ему не было холодно. Он отрыгнул, и я нутром чуяла, что у него нет колик. Кевин кричал не от боли, а от ярости. Над его головой болтались игрушки, в кроватке лежали резиновые кубики. Его мать взяла шестимесячный отпуск, чтобы все дни проводить рядом с ним, и я брала его на руки так часто, что они уже отваливались. Ты не мог сказать, что ему не хватает внимания. Как взахлеб отмечали газеты шестнадцать лет спустя, у Кевина было все.
У меня появилась теория, что большинство людей можно распределить по их любви к жизни и что, возможно, именно их месту на этой шкале соответствуют все остальные качества: насколько в точности им нравится просто находиться здесь, просто жить. Я думаю, Кевин жизнь ненавидел. Кевин был вне этой шкалы. Может, он даже сохранил какие-то сверхъестественные воспоминания о времени до зачатия и в моей утробе скучал по той восхитительной пустоте. Кевин словно был оскорблен тем, что его сунули в кроватку, даже не посоветовавшись с ним, и теперь он вынужден бесконечно лежать, не испытывая ни к чему никакого интереса. Он был самым равнодушным маленьким мальчиком, какого я когда- либо видела, с несколькими исключениями из этого правила, о которых я думаю с содроганием.
Однажды вечером время для меня тянулось еще медленнее обычного, временами немного кружилась голова. Весь день я никак не могла согреться, а был конец мая. Ньюйоркцы ходили в шортах. Кевин виртуозно концертировал. Закутавшись в одеяло, я сидела на диване и тупо думала, что ты стал работать больше обычного. Вполне объяснимо, что, как человек, работающий на себя, ты не хотел, чтобы твои давние клиенты нашли другого разведчика, тогда как мою собственную фирму можно было доверить подчиненным: куда она денется? Однако иногда сводилось к тому, что я целыми днями сидела взаперти с адом в кроватке, в то время как ты весело колесил в своем голубом пикапе в поисках места для полей с правильно раскрашенными коровами. Я подозревала, что если бы мы поменялись местами, то есть ты бы возглавлял процветающую фирму, а я была бы одиноким свободным художником-скаутом, мне пришлось бы немедленно бросить свою разведку.
Когда лязгнул и содрогнулся лифт, я как раз изучала маленькое пятнышко под правой грудью, ставшее красным, болезненным, странно твердым и симметричным большому пятну слева. Ты открыл решетку лифта и прошел прямо к кроватке. Я была рада твоему превращению в столь внимательного отца, но из двух пленников нашего лофта только твоя жена оценила бы слово привет.
—Пожалуйста, не буди его, — прошептала я. — Он сегодня превзошел сам себя и заснул всего двадцать минут назад. Вряд ЛИ он вообще когда-нибудь спит. Он просто вырубается.
— Да ладно. Ты его покормила?
Глухой к моим просьбам, ты положил его себе на плечо и тыкал пальцем в его усталое лицо. Кевин выглядел обманчиво довольным, наверное, погрузился в сон забвения.
— Да, Франклин. — сказала я с излишним спокойствием. — После того как маленький Кевин четыре или пять часов разрушал дом, я подумала об этом... А почему ты греешь на плите?
— Микроволновка убивает питательные вещества.
За ленчем в «Макдоналдсе» ты читал книжки об уходе за детьми.
— Не так просто понять, чего он хочет. Большую часть времени он понятия не имеет, чего хочет. — Я прикусила язык. Ты поднял глаза к потолку, мол, о-господи-только-не-это. — Ты думаешь, что я преувеличиваю.
— Я этого не говорил.
Ты думаешь, что он «недоволен», что он иногда «нервничает», потому что голоден...
— Послушай, Ева, я уверен, что он немного брюзглив...
— Вот видишь? Немного брюзглив. — Я потащилась в кухню Прямо в одеяле. — Ты мне не веришь! — Меня прошиб холодный пот, и, наверное, я покраснела или побледнела. От ходьбы у меня разгорелись подошвы, а по левой руке побежали мурашки.
— Я верю, что тебе действительно тяжело. А чего ты ожидала? Прогулку по парку?
— Не беззаботную прогулку, но это похоже на нападение в \ парке!
— Послушай, он и мой сын. Я тоже вижу его каждый день. Иногда он немного плачет. Ну и что? Я бы тревожился, если бы он не плакал.
Моим показаниям явно не верили. Придется предъявить свидетеля.
— Ты знаешь, что Джон снизу грозится съехать?
— Джон — педераст, а они не любят детей. Вся страна против детей, я только сейчас начал это замечать. — Подобная ожесточенность была тебе не свойственна. Ты впервые заговорил о настоящей стране, а не ура-патриотической Валгалле, существующей в твоей голове. — Видишь? — Кевин завозился на твоем плече и, не открывая глаз, мирно присосался к бутылочке. — Прости, но большую часть времени он кажется мне вполне добродушным.
— В данный момент он не добродушен, он измучен! Как и я. Я устала и, кажется, нездорова. У меня кружится голова. Меня знобит. Наверное, поднимается температура.
— Ну, очень жаль, — равнодушно сказал ты. — Отдохни.
Я приготовлю ужин.
Я вытаращила глаза. Такая холодность была совсем на тебя не похожа! Предполагалось, что я преуменьшаю свои недомогания, а ты надо мной трясешься. Заставляя тебя пройти все этапы твоей прежней заботливости, я забрала бутылочку и приложила твою ладонь к своему лбу.
— Теплый, — сказал ты, сразу же отдергивая руку.
Я уже не могла терпеть. Моя кожа болела повсюду, где ее касалось одеяло. Я добрела до дивана. Голова кружилась от неожиданного открытия: не отцовство разочаровало тебя, а я. Ты думал, что женился на солдате, а твоя жена оказалась нытиком, тем, кого она сама же осуждала: сварливым, недовольным американским толстяком, для которого причиной невыносимого стресса может стать любая мелочь — например, «Федэкс» три раза подряд не доставил заказ, и пришлось тащиться в их офис. Ты смутно винил меня даже за то, что Кевин отказывался от моей груди. Я лишила тебя растиражированной сцены материнства: роскошным воскресным утром ты нежишься в постели, лакомишься тостом с маслом, сын сосет, жена сияет, ее груди красуются на подушке — ив конце концов ты бросаешься за фотоаппаратом.
Мне казалось, что прежде я блестяще маскировала свои истинные чувства и ничем себя не выдавала; столь многое в браке зависит от самообладания. Я воздерживалась от разговоров о самоочевидном диагнозе послеродовой депрессии, но прекрасно понимала, что происходит. Я принесла домой кипу бумаг, Требующих редактирования, но преодолела лишь несколько страниц. Я плохо ела и плохо спала, и принимала душ, дай бог, раз в три дня. Я ни с кем не общалась и редко выходила из дома, ибо из-за истерик Кевина мы были неподходящей компанией. Я воспринимала его неутолимую ярость с тупым непониманием: и я должна любить вот это?
—Если ты не справляешься, у нас достаточно денег. — Ты возвышался над диваном, держа на руках сына как олицетворение патриархальной преданности семье на советских плакатах. — Мы можем нанять няню.
— О, совсем забыла тебе сказать, — пробормотала я. — Я провела телефонную конференцию с офисом. Мы исследуем спрос на Издание НОК по Африке. Думаю, это перспективно.
Ты наклонился и жарко заговорил прямо мне на ухо:
. — Я не имел в виду, что кто-то другой будет воспитывать нашего сына, пока ты будешь охотиться за питонами в Бельгийском Конго.
— В Заире.
— Ева, мы оба должны воспитывать сына.
— Тогда почему ты всегда на его стороне?
— Ему всего семь недель! Он слишком мал для своей стороны!
Я кое-как встала. Ты мог бы назвать меня слезливой, но мои
Глаза увлажнились сами собой. Я потащилась в ванную комнату не столько за самим термометром, сколько для того, чтобы подчеркнуть: ты не потрудился принести его мне. Когда я вернулась С термометром во рту, мне показалось или ты действительно закатил глаза?
Я изучила ртутный столбик под лампой.
— Посмотри. У меня все расплывается.
Ты рассеянно поднес термометр к свету.
— Ева, ты все подстроила. Ты держала его на лампочке или что-то в этом роде. — Ты стряхнул термометр, сунул кончик мне в рот и отправился менять Кевину памперс.
Я прошаркала к пеленальному столику и предъявила улику. Ты проверил показания и мрачно уставился на меня.
— Ева, это не смешно.
— О чем ты? — На этот раз я не смогла сдержать слезы.
— Нагревание термометра — дурацкая шутка.
—Я не нагреваю термометр. Я просто сунула кончик под язык...
— Вздор, Ева, здесь 40 градусов.
— Ох.
Ты посмотрел на меня. Ты посмотрел на Кевина, впервые разрываясь между обязательствами передо мной и сыном, затем поспешно схватил его со столика и с такой непривычной небрежностью положил в кроватку, что он забыл о своем строгом расписании спектаклей и разразился дневным я-ненавижу-весь- мир визгом.
— Прости! — Ты оторвал меня от пола и отнес на диван. — Ты действительно больна. Мы позвоним Райнстайн, отвезем тебя в больницу...
Я задремывала, все расплывалось, но я четко помню, как подумала, чего мне все это стоило... И получила бы я холодное полотенце на лоб, три таблетки аспирина, стакан холодной воды и звонок доктору Райнстайн, если бы термометр показал только 38,3 градуса.
Ева
Декабря 2000 г.
Дорогой Франклин,
Я немного взволнованна. Только что мне позвонили, а я понятия не имею, как этот Джек Марлин достал мой номер, не внесенный в телефонную книгу. Марлин представился документалистом с Эн-би-си. На мой взгляд, шутовское рабочее название его проекта — «Внеклассная работа» — вполне аутентично, и по меньшей мере он быстро дистанцировался от «Страданий в Гладстон-Хай», кошмарного шоу телекомпании, где, как информировал меня Джайлз, в основном показывают в прямом, эфире рыдания и поминальные службы. И все же я спросила (Марлина, почему он решил, что я захочу принять участие в очередной сенсационной аутопсии того дня, когда, насколько я понимаю, закончилась моя жизнь. А он ответил, что, может, я хотела бы изложить «свою версию этой истории».
— И что же это за версия? — Я живо вспомнила наш разговор над семинедельным Кевином.
— Например, не был ли ваш сын жертвой сексуального насилия? — подсказал Марлин.
—Жертвой? Мы говорим об одном и том же мальчике?
— Как насчет прозака? — Сочувствие, слышавшееся во вкрадчивом голосе, вряд ли было искренним. — Это была его защита на процессе, и довольно хорошо доказанная.
— Идея его адвоката, — еле слышно отозвалась я.
— Хотя бы в общих чертах... может, вы думаете, что Кевина Неправильно поняли?
Прости, Франклин, я знаю, что должна была повесить трубку, но у меня так мало общения вне офиса... Что мне было ответить? Нечто вроде «Боюсь, я слишком хорошо понимаю своего сына». И я сказала: «Если уж на то пошло, то Кевин наверняка один из наиболее понимаемых юношей в этой стране. Действия говорят громче слов, не так ли? Мне кажется, он изложил свое личное мировоззрение лучше большинства, и думаю, вам следует интервьюировать детей, которые гораздо хуже умеют самовыражаться».
— Что, по-вашему, он пытался сказать? — спросил Марлин, возбужденный предвкушением заполучить живого представителя той отстраненной родительской элиты, которая почему-то не жаждет своих пятнадцати минут телевизионной славы.
Разговор наверняка записывался, и мне приходилось следить за своей речью, но я выпалила:
— Каким бы ни было его послание, мистер Марлин, оно, без сомнения, было неприятным. Зачем, черт возьми, вы пытаетесь обеспечить ему еще одну аудиторию?
Когда мой собеседник пустился в разглагольствования о жизненной необходимости постижения мотивов дефективных мальчиков, чтобы в следующий раз «мы могли почувствовать приближение катастрофы», я его резко оборвала:
— Мистер Марлин, я чувствовала приближение катастрофы почти шестнадцать лет. И сильно это помогло?
Я повесила трубку.
Я понимала, что он всего лишь делает свою работу, но мне не нравится его работа. Меня тошнит от репортеров, вынюхивающих под моей дверью, как собаки, почуявшие мясо. Я устала быть кормом.
Я получила большое удовольствие, когда, прочитав лекцию о неслыханности подобного в наше время, доктор Райнстайн вынужденно признала, что у меня мастит в обеих грудях. Те пять дней в Бет-Израэль под капельницами с антибиотиком были болезненными, но я училась ценить физическую боль как форму страдания, которую понимала, не в пример непостижимой безысходности новоявленного материнства. Даже простая тишина дарила мне невыразимое облегчение.
Кипя жаждой деятельности главы семейства и, вероятно — признай это, — не желая испытывать «добродушный характер» нашего сына, ты воспользовался шансом нанять няню. Или мне следует сказать «двух нянь», поскольку к моему возвращению первая нас уже покинула.
Однако ты не собирался добровольно делиться этой информацией. Везя меня домой в своем пикапе, ты просто начал болтать об изумительной Шивон, и мне пришлось остановить тебя:
— Я думала, что ее имя Карлотта.
— А, та няня. Знаешь, большинство этих девушек иммигрантки, которые так и норовят удирать с работы без разрешения, когда их визы превращаются в тыкву. Им плевать на детей.
На каждой неровности дороги мои груди воспламенялись. Я не жаждала углубиться в мучительный процесс откачивания молока, чем мне велели заниматься каждые четыре часа, чтобы избавиться от мастита. И не важно, что я все до капли выливала в раковину.
— Как я понимаю, Карлотта не выдержала.
— Я сразу же предупредил ее, что у нас младенец. Он какает, пукает, срыгивает...
— Визжит...
— Младенец. Похоже, она ожидала нечто вроде самоочищающейся духовки.
— И ты ее уволил.
— Не совсем так. Шивон — святая. И представь себе, из Северной Ирландии. Возможно, люди, привыкшие к бомбежкам и дерьму, не возражают против легкого хныканья.
— Ты хочешь сказать, что Карлотта сбежала. Всего через несколько дней. Потому что Кевин... какая была формулировка? Капризный?
— Представь себе, через день. Когда я позвонил в обед удостовериться, что все в порядке, ей хватило наглости потребовать, чтобы я сократил рабочий день и избавил ее от моего сына. Меня так и подмывало не заплатить ей ни цента, но я не хотел, чтобы ее агентство внесло нас в черный список. (Пророческие слова. Два года спустя ее агентство внесло нас в черный список.)
Шивон действительно оказалась святой. На первый взгляд простоватая, с непослушными черными кудрями и смертельно белой ирландской кожей, с похожим на кукольное телом без сужений в суставах. Хотя она была довольно тонкой, торс без талии и колоннообразные руки и ноги создавали впечатление полноты.
Со временем она стала казаться мне красивее, потому что была очень добросердечной. Правда, я немного напряглась, когда при знакомстве она сказала, что является членом христианской секты «Альфа корс». Я считала подобных людей безмозглыми фанатиками и боялась стать объектом ежедневных поучений. Однако Шивон не подтвердила мои предубеждения; она редко возвращалась к этой теме. Возможно, нетрадиционный, религиозный путь был ее попыткой вырваться из католическо-протестантских объятий графства Антрим, о котором она никогда не упоминала и от которого отгородилась океаном.
Ты поддразнивал меня, говорил, что я так привязалась к Шивон потому, что она поклонница моего путеводителя «На одном крыле», ибо она действительно пользовалась им, путешествуя по Европе. Она не знала, какое «призвание» выберет для нее Бог, и говорила, что не может вообразить более восхитительного занятия, чем профессиональные путешествия по всему свету, чем бередила мою ностальгию по жизни, казавшейся все более далекой. Она светилась той самой гордостью, которую я надеялась пробудить в Кевине, когда он повзрослеет настолько, чтобы оценить достижения своих родителей. Я тешила себя странной фантазией, в которой Кевин будет разглядывать мои старые фотографии и спрашивать, затаив дыхание: «Где это? что это? ты была в АФРИКЕ? ух ты!» Однако жестокая реальность не оправдала моих надежд. Кевин действительно однажды заинтересовался моими фотографиями — облил их керосином и поджег.
Второй курс антибиотиков избавил меня от мастита. Примирившись с окончательным переходом Кевина на «формулу», я сделала все, чтобы мое молоко иссякло, и, оставив на передовой Шивон, вернулась той осенью в НОК. Какое облегчение я находила в красивой одежде, быстром движении, взрослых разговорах не на повышенных тонах, в том, чтобы говорить другим, что делать, и заставлять их это делать. Упиваясь казавшейся раньше будничной работой, я упрекала себя за то, что приписывала крохотному существу такие дурные мотивы, как вбивание клина между тобой и мной. Я просто была больна. Адаптация к нашей новой жизни оказалась труднее, чем я ожидала. Восстановив силы и обрадовавшись возвращению прежней фигуры, я решила, что самое худшее позади, и сделала мысленную заметку выразить сочувствие, когда впервые забеременеет одна из моих подруг.
По возвращении домой я часто приглашала Шивон выпить со мной чашечку кофе и с наслаждением беседовала с женщиной раза в два моложе меня, может, не столько потому, что стиралась грань между поколениями, но и просто чтобы с кем-то поговорить. Я делилась сокровенным с Шивон, потому что не делилась с мужем.
— Вы, наверное, отчаянно хотели Кевина, — как-то сказала Шивон. — Посещать прекрасные места, встречаться с удивительными людьми и получать деньги за это удовольствие! Не могу представить, как вы отказались от всего этого.
— Я не отказалась. Через годик я вернусь к обычной жизни.
Шивон помешала свой кофе.
— Франклин это одобрит?
— Он должен это одобрить.
— Но он как-то упоминал... — ей сразу стало неловко оттого, что она проболталась, — будто с вашими длительными отъездами вроде бы... покончено.
— Я, наверное, создала неверное впечатление, рассказывая об усталости, об отсутствии свежего белья, о забастовках во Франции.
— О да, — сказала она грустно. Вряд ли Шивон намеревалась посеять раздор между нами, хотя видела, что тучи сгущаются. — Наверное, ему было одиноко, когда вы уезжали. А теперь, если вы снова начнете путешествовать, ему придется одному присматривать за крошкой Кевином, когда меня здесь не будет. Конечно, в Америке некоторые отцы сидят дома, когда мамы работают?
— Американцы все разные. Франклин не такой.
— Но вы управляете целой компанией. Конечно, вы могли бы позволить себе...
— Только в финансовом отношении. Мужчине и так непросто, когда о его жене пишут в «Форчун», а он всего лишь ищет места для рекламы.
— Франклин сказал, что вы путешествовали по пять месяцев в году.
Я тяжело вздохнула.
— Очевидно, придется сократить поездки.
— Вы знаете, с Кевином надо держать ухо востро. Он... сложный ребенок. Иногда они это перерастают. — Шивон явно собралась с духом. — Иногда нет.
Ты думал, что Шивон привязалась к нашему сыну, но я толковала ее чувства как преданность мне и тебе. Она редко говорила о Кевине иначе чем в смысле материально-технического обеспечения. Новый набор бутылочек простерилизован; иссякает запас одноразовых подгузников. Подобное отношение явно не сочеталось с ее эмоциональностью. (Правда, однажды она заметила: «У него такие глаза... бусинки». Она нервно рассмеялась и уточнила: «Я хотела сказать — пронзительные». — «Да, они нервируют, не так ли?»
— ответила я как можно равнодушнее.) Однако Шивон восхищалась мной и тобой. Ее очаровывала свобода нашей работы, и, несмотря на евангелический роман с «семейными ценностями», она была явно обескуражена тем, что мы сознательно испортили эту головокружительную свободу, связав себя по рукам и ногам ребенком. И может быть, наш пример давал ей надежду на собственное будущее. Нам было под сорок, но мы слушали «Карз» и Джо Джексона; она не одобряла сквернословие, но ей, пожалуй, нравилось, что почти сорокалетняя чудачка называет сомнительную инструкцию по уходу за детьми чушью собачьей. Мы же, со своей стороны, хорошо ей платили и приноравливались к ее церковным обязательствам. Я дарила ей необычные подарки вроде шелкового шарфа из Таиланда, которым она восторгалась так, что мне стало неловко. Она считала тебя безумно красивым, восхищалась твоей крепкой фигурой и белокурыми волосами. Я задавалась вопросом, не влюблена ли она в тебя чуть-чуть.
Имея все причины полагать, что Шивон довольна работой у нас, я через несколько месяцев с удивлением заметила, что она стала выглядеть изможденной. Я знала, что ирландцы плохо стареют, но даже для ее тонкокожего народа она была еще слишком молода для таких глубоких морщин на лбу. Теперь, когда я при - ходила домой, она бывала раздраженной. Однажды я просто удивилась, что у нас опять закончилось детское питание, на что она огрызнулась: «Так ведь не все попадает ему в рот!» Она тут же извинилась и даже всплакнула, но не стала ничего объяснять. Все труднее становилось соблазнить ее чашечкой кофе, как будто она стремилась как можно скорее покинуть наш лофт, и я была совершенно ошеломлена ее реакцией, когда предложила ей переехать к нам. Ты помнишь, что я предлагала отгородить тот мало используемый уголок и сделать отдельный санузел. Я имела в виду нечто более просторное, чем каморка в Ист-Виллидж, которую она делила с распущенной, пьющей, неверующей и, в общем, неприятной ей официанткой. Я бы не стала уменьшать ее жалованье, так что она очень много сэкономила бы на аренде. Однако перспектива жить вместе с нами повергла ее в ужас. Ее уверения о невозможности разорвать договор об аренде лачуги на авеню Си звучали как, ну, чушь собачья.