Оставаться в счастливом не ведении. 1 страница
Ноября 2000 г.
Дорогой Франклин,
Я не совсем понимаю, почему незначительное сегодняшнее событие побудило меня написать тебе. Однако с тех пор, как мы расстались, мне, пожалуй, больше всего недостает возвращений домой, когда я делилась с тобой впечатлениями обо всем смешном, что произошло за день, как кошка — если бы она у нас была — приносила бы мышь к твоим ногам. Так любовные кошачьи парочки, рыская весь день в одиночку по задним дворам, обмениваются вечером своими скромными находками. Если бы ты сейчас сидел в моей кухне, размазывая хрустящее арахисовое масло по ломтю «Бранолы», я бросила бы пакеты — из одного обязательно сочилось бы что-то вязкое — и начала взахлеб рассказывать эту пустячную историю. Я даже не стала бы делать замечание, что пора ужинать, а на ужин у нас спагетти, и не стоит перебивать аппетит таким сытным сандвичем.
В первое время мои истории были экзотическими; я привозила их из Лиссабона или Катманду. Однако на самом деле никому не интересны заграничные истории, и ты слушал меня с такой преувеличенной вежливостью, что я всегда могла определить — ты предпочел бы анекдотичный пустячок, случившийся поближе к дому, скажем, забавную стычку со сборщиком платы за проезд на мосту Джорджа Вашингтона. Мои сувениры — вроде пакетика слегка зачерствевших бельгийских вафель, «ерунды», как сказали бы британцы, — были искусственно пропитаны легким магическим ароматом дальних стран. Как и у безделушек, которыми любят меняться японцы, ценность привозимых мной подарков заключалась лишь в яркой иностранной упаковке. Насколько более интересным был бы артефакт, найденный в нетронутых залежах старого штата Нью-Йорк, или пикантный момент поездки за продуктами в «Гранд юнион» в Найаке.
Именно там и разворачиваются события моей нынешней истории. Кажется, я наконец начинаю понимать то, чему ты всегда пытался научить меня: моя собственная страна так же экзотична и даже так же опасна, как Алжир. Я стояла в молочном отделе супермаркета. Мне, собственно, немного было нужно. Я теперь никогда не ем спагетти, ведь некому с таким смаком съесть большую часть того, что я приготовила. Я так скучаю по удовольствию, которое ты получал от еды.
Мне до сих пор очень трудно появляться на людях. Ты подумал бы, что в стране, страдающей, как утверждают европейцы, «отсутствием чувства истории», я могла бы воспользоваться знаменитой американской амнезией, но мне не повезло. Никто в моем окружении не проявляет признаков забывчивости, а ведь прошел ровно год и восемь месяцев. Так что, когда заканчивается провизия, мне приходится собирать в кулак всю свою силу воли. Конечно, для продавцов в «Севен-илевен» на Хоупвелл-стрит моя известность померкла, и я могу купить бутылку молока, не ощущая бесцеремонных взглядов, однако поход в «Гранд юнион» остается для меня тяжелейшим испытанием.
Там я всегда чувствую себя воровкой и для компенсации распрямляю спину и расправляю плечи. Теперь я понимаю смысл выражения «высоко держать голову» и временами удивляюсь, как круто прямая спина меняет внутреннее состояние. С гордой осанкой я чувствую себя не такой униженной.
Размышляя, какие купить яйца — средние или большие, — я взглянула на полки с йогуртами и увидела рядом другую покупательницу: взлохмаченные черные волосы с отросшей на добрый дюйм сединой у корней и остатками старого перманента на концах; сиреневую блузку и лиловую юбку. Может, когда-то костюм и был модным, но теперь блузка чуть не лопалась под мышками, а длинная баска подчеркивала рыхлые бедра. Костюм нуждался в глажке: на подбитых плечах остались легкие складки от вешалки. Наряд из самых глубин шкафа, решила я, то, что вытаскиваешь, когда все остальное заносилось или валяется на полу. Когда женщина склонила голову к плавленому сыру, я заметила двойной подбородок.
Не пытайся угадать; ты ни за что не узнал бы ее по этому описанию. Когда-то она была стройна и привлекательна, как профессионально упакованный подарок. Хотя романтичнее представлять скорбящих исхудалыми, я легко могу вообразить, как горе заедают шоколадом, и вовсе не обязательно жить на одной воде. Кроме того, есть женщины, наводящие лоск не столько на радость супругу, сколько чтобы не отстать от дочери, а благодаря нам она теперь лишена стимула.
Мэри Вулфорд. Я не горжусь тем, что не смогла посмотреть ей в глаза. Я дрогнула. Я проверяла, целы ли все яйца в коробке, и почувствовала, как вспотели мои ладони. Я сделала вид, будто только что вспомнила о чем-то в соседнем проходе, и умудрилась поставить коробку с яйцами, не перевернув ее. Я бросилась прочь, оставив тележку со скрипящими колесами, и перевела дух только в отделе супов.
Я оказалась не готова к подобной встрече, хотя обычно вполне собрана и настороже... и часто это не пригождается. Но ведь я не могу за каждой мелочью выходить в полной боевой готовности, да и потом, какой вред Мэри Вулфорд может причинить мне теперь? Она уже сделала самое страшное, что было в ее силах: привлекла меня к суду. И все же я не смогла ни умерить бешеное сердцебиение, ни вернуться в молочный отдел, даже когда обнаружила, что оставила в тележке вышитую египетскую сумочку вместе с
бумажником.
Только по этой причине я не выбежала из «Гранд юнион». Рано или поздно мне все равно придется прокрасться к своей сумке, а пока я стояла над супом «Кэмпбелл» из спаржи с сыром, бесцельно размышляя, как возмутил бы Уорхола дизайн новой упаковки.
К тому времени, как я добралась до своей сумки, путь был свободен. Я покатила тележку с видом деловой женщины, у которой очень мало времени на рутинные домашние дела. Но я так давно перестала чувствовать себя такой, что не сомневалась: люди, стоявшие передо мной в очереди в кассу, наверняка восприняли мое нетерпение не как спешку деловой женщины, для которой время — деньги, а как дикую панику беглянки.
Когда я выгрузила свои разномастные покупки, картонка с яйцами оказалась липкой, и кассирша ее открыла. Ах, Мэри Вулфорд меня все-таки заметила.
— Вся дюжина разбита! — воскликнула девушка. — Я скажу, чтобы принесли другую коробку.
Я остановила ее:
— Нет, нет. Я спешу. Я возьму эту.
— Но они совершенно...
— Я возьму эту коробку!
В этой стране нет лучше способа заставить людей сотрудничать, чем притвориться чокнутой. Демонстративно отчистив прайс-код бумажной салфеткой, кассирша просканировала яйца, вытерла руки, театрально закатила глаза.
— Качадурян, — произнесла девица, когда я вручила ей свою дебетовую карточку. Произнесла громко, словно обращаясь к очереди. Был ранний вечер, смена, в которую удобно подрабатывать школьникам. На вид кассирше было лет семнадцать, она вполне могла учиться с Кевином в одном классе. Конечно, в этом районе полдюжины средних школ, а ее семья, возможно, только- только переехала из Калифорнии, однако, глядя в ее глаза, словно сверлящие меня, я так не думала. — Необычное имя.
Не знаю, какой бес в меня вселился, но я так устала от всего этого. Нет, я, конечно, стыжусь, вернее, стыд измотал меня, запятнал своей скользкой и липкой белковиной, а это чувство ведет в никуда.
— Я единственная Качадурян в штате Нью-Йорк, — с сарказмом пояснила я, выдергивая из ее руки свою карточку.
Кассирша бросила коробку с яйцами в пакет, где они потекли чуть сильнее.
И вот я дома... в том, что я считаю своим домом. Конечно, ты никогда здесь не бывал, так что позволь описать его.
Ты бы опешил. И не только потому, что я решила остаться в Гладстоне после того, как подняла столько шума своим переездом на окраину. Но я чувствовала, что должна остаться от Кевина на расстоянии, которое можно преодолеть на автомобиле. Кроме того, как бы сильно я ни жаждала анонимности, я не хочу, чтобы мои соседи забыли, кто я такая, а не каждый город предоставит подобную возможность. Это единственное место в мире, где всесторонне ощущаются последствия всех моих поступков, а сейчас мне гораздо важнее, чтобы меня понимали, а не любили.
После расчетов с адвокатами осталось достаточно средств на собственный домик, но я решила попробовать аренду. Более того, жизнь в игрушечной двухэтажной квартирке показалась вполне гармоничной. О, ты пришел бы в ужас; этот прессованный картон бросает вызов девизу твоего отца: «Материалы — все». Кажется, моя обитель вот-вот развалится, и именно этим впечатлением я дорожу.
Все здесь ненадежно. У крутой лестницы на второй этаж нет перил, и у меня кружится голова, когда я поднимаюсь в спальню после трех бокалов вина. Полы скрипят, а оконные рамы протекают, здесь все пронизано хрупкостью и неуверенностью, как будто в любой момент строение сложится, как карточный домик. Первый этаж освещают крошечные галогенные лампочки, подвешенные на ржавых одежных вешалках. Лампочки то вспыхивают, то гаснут, и этот дрожащий свет вносит свой вклад в ощущение шаткости моей новой жизни. Не отстает от них и единственная телефонная розетка: из нее выпадают внутренности, и моя зыбкая связь с внешним миром болтается на двух плохо соединенных проводках и часто вообще прерывается. Хотя управляющий обещал поставить нормальную кухонную плиту, я вполне довольствуюсь маленькой плиткой с перегоревшей лампочкой включения. Внутренняя ручка парадной двери часто остается в моей руке. Пока мне удается возвращать ее на место, но торчащий стержень поддразнивает намеком на мою мать: невозможностью покинуть дом.
Я также отдаю должное явной склонности моей обители сводить все ресурсы к минимуму. Отопление хилое: радиаторы дышат натужно и прерывисто, и, хотя сейчас начало ноября, я уже повернула регуляторы до предела. Принимая душ, я включаю только горячую воду без капли холодной, но этого тепла мне хватает лишь для того, чтобы не дрожать, а осознание отсутствия резервов омрачает мои омовения. Холодильник тоже включен на полную мощность, а молоко скисает уже через три дня.
Что касается декора, то назвать его так можно лишь в насмешку. Первый этаж покрашен в ярко-желтый, режущий глаза цвет. Из-под небрежных мазков просвечивает нижний слой белой краски, и кажется, будто стены исчирканы мелом. Моя спальня на втором этаже, выкрашенная в цвет морской волны, оставляет впечатление детской мазни. Видишь ли, Франклин, этот шаткий домик не ощущается вполне реальным. Как и я.
И все же я от души надеюсь, что ты не жалеешь меня: не этого я добиваюсь. При желании я могла бы найти более приличное жилье, однако в некотором смысле мне здесь нравится. Этот дом невозможно принимать всерьез, он игрушечный. Я живу в кукольном доме. Даже мебель здесь несоразмерная. Обеденный стол высотой мне по грудь, отчего я чувствую себя несовершеннолетней, а маленький прикроватный столик, на который я поставила ноутбук, наоборот, слишком низкий. Печатать за ним неудобно, но он вполне сгодился бы для того, чтобы угощать малышей ореховым печеньем и ананасовым соком.
Возможно, именно эта искаженная, подростковая атмосфера отчасти объясняет, почему я вчера не голосовала на президентских выборах. Я просто забыла. Все вокруг кажется мне таким далеким. Как будто страна вошла в мое царство сюрреализма вместо того, чтобы твердо разобраться с моими неурядицами. Голоса подсчитаны, однако, как в какой-нибудь истории Кафки, похоже, никто не знает победителя.
И вот я смотрю на дюжину яиц — на то, что от нее осталось. Я вылила остатки в миску и выловила кусочки скорлупы. Если бы ты был здесь, я взбила бы нам вкуснейшую фриттату с нарезанным кубиками картофелем, кинзой и чайной ложкой сахара, моим личным секретом. Но поскольку я одна, я просто вылью яйца в сковородку, взболтаю, мрачно поковыряюсь в омлете и все равно съем. Знаешь, в движениях Мэри я заметила некоторое едва намечающееся изящество.
Вначале еда вызывала во мне отвращение. Навещая маму в Расине, я зеленела от одного вида ее долмы, но мама все равно целыми днями бланшировала виноградные листья и аккуратно начиняла бараниной с рисом. Я напомнила ей, что долму можно заморозить. На Манхэттене, когда я, спеша к юридической конторе Харви, пробегала мимо закусочной на Пятьдесят седьмой улице, меня подташнивало от едкого запаха говяжьего жира. Однако тошнота прошла, и я по ней скучаю. Когда через четыре или пять месяцев я вновь испытала чувство голода — если честно, прожорливость, — аппетит показался мне неприличным. Поэтому я продолжала играть роль женщины, потерявшей интерес к еде.
Примерно через год я поняла, что актерство мое напрасно. Если бы я превратилась в скелет, никто и не заметил бы. А чего я ждала? Что ты обхватишь меня своими огромными ладонями, которыми следовало бы измерять рост лошадей, высоко поднимешь и с суровым упреком, от которого приходит в тайный восторг любая западная женщина, скажешь: «Ты слишком худая»?
Так что теперь я с каждой утренней чашкой кофе съедаю рогалик, подбирая облизанным пальцем все до последней крошки. Методичное шинкование капусты занимает часть моих долгих вечеров. Я даже несколько раз отказалась от приглашений поужинать где-нибудь в кафе. Обычно звонят друзья из-за границы, с которыми переписываешься по электронной почте, но не встречаешься годами. Я всегда могу определить, знают они или нет: наивные слишком жизнерадостны, тогда как посвященные начинают говорить неуверенно и почтительно, приглушенным елейным тоном. Естественно, у меня не возникает желание пересказывать всю историю, я не нуждаюсь в молчаливом сочувствии друзей, которые не знают, что сказать, и мне приходится лезть из кожи вон, чтобы вести беседу. Но на самом деле к отказу и объяснениям «как я занята» меня побуждает страх: я представляю, как мы закажем по салату, и нам подадут счет, а будет всего половина девятого или девять часов вечера, и я вернусь домой в свою крохотную квартирку, и мне не придется ничего шинковать.
Забавно, что после многих лет работы для путеводителя «На одном крыле» — каждый вечер новый ресторан, где официанты говорят по-испански или по-тайски, а в меню севиче или собачатина — я зациклилась на столь жесткой диете. Я с ужасом понимаю, что становлюсь похожей на свою мать, но не могу отказаться от этой строгой последовательности (квадратик сыра или шесть-семь оливок; куриная грудка, шинкованная капуста или омлет; горячие овощи; одно-единственное ванильное печенье-сандвич; вина ровно полбутылки), как будто я иду по бревну и, если оступлюсь, упаду. Мне пришлось отказаться от снежного горошка, потому что он не стоит трудов, затраченных на его приготовление.
Во всяком случае, даже после нашего расставания я знала, что тебе небезразлично, как я питаюсь. Тебя всегда это волновало. Благодаря мелкой мести Мэри Вулфорд я сегодня хорошо поела. Не все соседские проделки столь же утешительны.
К примеру, галлоны алой краски, залившие весь фасад — и окна, и парадную дверь, когда я еще жила в нашем вызывающе шикарном длинном одноэтажном доме с пологой крышей, — в доме в стиле ранчо (именно в стиле ранчо, Франклин, нравится тебе это или нет) на Палисад-Пэрид. Они пришли ночью, и, когда я утром проснулась, краска почти высохла. Я подумала тогда, всего примерно через месяц после — как мне назвать тот четверг ? — что меня уже невозможно сильнее шокировать или ранить. Наверное, большинство людей тешит себя надеждой, что если ты уже так безжалостно сокрушен, то само страдание во всей своей полноте окружает тебя безопасным коконом.
Я вышла из кухни в гостиную, и мне показалось, что я узнала то чувство невосприимчивости к бреду. Я задохнулась. Солнце струилось в окна, по крайней мере сквозь оконные стекла, не залитые краской, и через те места, где слой краски был самым тонким, окрашивая белые с желтоватым оттенком стены в огненнокрасный цвет, кричащий цвет китайского ресторана.
Ты знаешь, что я взяла за правило — и ты этим восхищался — смело встречать свои страхи, хотя это правило родилось, когда я заблудилась в чужом городе за границей. Детская игра. Я бы все отдала, лишь бы вернуться в те дни, когда понятия не имела о том, что меня ждет впереди (сама детская игра, например). И все же от старых привычек трудно избавиться, поэтому я не спряталась в нашей спальне и не задернула шторы, а решила изучить причиненный ущерб. Однако парадная дверь залипла, склеенная наглухо густой алой эмалевой краской. В отличие от латексной краски эмаль не разводится водой. И она дорогая, Франклин. Кто-то не пожалел денег. Конечно, у нашего прежнего района много недостатков, но здесь никто никогда не нуждался в деньгах.
В общем, как была, в одном халате, я вышла через боковую дверь и обогнула дом. Осмотрев художество соседей, я почувствовала, как мое лицо застывает в такой же «непроницаемой маске», как, по словам «Нью-Йорк тайме», на процессе. Менее снисходительная «Пост» назвала выражение моего лица «вызывающе наглым», а наша местная «Джорнэл ньюс» пошла еще дальше: «Если судить по холодному, непримиримому виду Евы Качадурян, можно подумать, что ее сын всего лишь обмакнул конский хвост соседки в чернильницу». (Я признаю, что окаменела в суде; я щурилась и втягивала щеки так, что они прилипали к молярам. Я помню, как мысленно хваталась за один из твоих девизов крутого парня: «Не показывай им, как потеешь». Но «вызывающе наглая», Франклин? Я просто старалась не расплакаться.)
Эффект был потрясающим, если, конечно, иметь склонность к сенсациям, чем я в тот момент похвастаться не могла. Казалось, что дому перерезали глотку. Оттенок краски, разлитой дикими пятнами теста Роршаха, был выбран с таким тщанием — насыщенный, яркий и сочный, с пурпурно-лиловым оттенком, — что вполне мог быть специально смешан. Я тупо подумала, что если преступники заказали этот цвет, а не взяли банку с полки, то полиция сможет их выследить.
Никогда больше я не зайду в полицейский участок, если только не по своей воле.
Я была в тонком летнем кимоно, твоем подарке на нашу первую годовщину. Единственный предмет одежды, подаренный тобой, и я не променяла бы его ни на что другое. Я выбросила так много, но ничего из того, что ты подарил или оставил мне. Я признаю, что эти талисманы причиняют мучительную боль. Вот почему я храню их. Грозные психотерапевты заявили бы, что мои забитые одеждой гардеробы — признак «нездоровья». Я с этим не согласна. Эта боль чище грязной боли Кевина, кровавой краски, уголовного и гражданского судов. Я начинаю ценить несправедливо приниженную в шестидесятых чистоту как качество, встречающееся на удивление редко.
Я стояла перед домом, кутаясь в нежно-голубой хлопок, и оценивала труды и средства, которые соседи сочли уместным вложить в художественное оформление моего жилища, не ожидая возмещения затрат. Я замерзла. Стоял май, но прохладный, с резким ветром. Возможно, я предполагала когда-то, что после личного апокалипсиса мелкие жизненные неприятности больше
не будут меня беспокоить. Но это не так. Ты все еще чувствуешь холод, ты все еще отчаиваешься, когда на почте затерялся пакет, и ты все еще раздражаешься, когда тебя обсчитывают в «Старбаксе». Казалось бы, в данных обстоятельствах меня должно смущать то, что я все еще нуждаюсь в свитере или муфте или возмущаюсь по поводу недоданных в сдаче полутора долларов. Однако с того четверга вся моя жизнь окутана таким покровом смущения, что я решила находить в мелких неприятностях утешение, а не символы выживания. Одетая не по сезону или раздраженная оттого, что в «Уол-марте» размером со скотный рынок невозможно найти коробок спичек, я упиваюсь простыми чувствами.
Возвращаясь к боковой двери, я удивлялась, каким образом шайке мародеров удалось так тщательно изуродовать дом, пока я безмятежно спала внутри. Я винила большую дозу транквилизаторов, которую принимаю каждый вечер (пожалуйста, ничего не говори, Франклин, я знаю, ты это не одобряешь), пока не поняла, что совершенно превратно представляю происшедшее. Прошел месяц, не день. Ни криков, ни улюлюканья, ни лыжных масок, ни обрезов. Они пришли украдкой. Только хруст веточек под ногами, приглушенный первый шлепок краски на нашу роскошную дверь из красного дерева, убаюкивающий океанический шелест краски по стеклу, тихая дробь брызг, не громче сильного дождя. На наш дом обрушилась не спонтанная, дикая ярость, а ненависть, кипевшая до тех пор, пока не стала густой и пикантной, как изысканный французский соус.
Ты бы заставил нанять кого-нибудь, чтобы отмыть дом. Тебе всегда была присуща великолепная склонность американцев к специализации. Здесь есть эксперты по любому вопросу, и можно ткнуть пальцем в «Желтые страницы» просто ради забавы. «Очищение от краски: алая, эмалевая». Но газеты столько кричали о нашем богатстве, о том, как мы избаловали Кевина, что мне не хотелось радовать Гладстон очередными наемниками вроде того дорогого адвоката. Нет, я заставила соседей день за днем наблюдать, как я скребу и скребу вручную, оттирая кирпичи наждачной бумагой. Как-то вечером я заметила свое отражение после целого дня трудов — одежда в пятнах, ногти сломаны, волосы в крупинках краски — и взвизгнула. Так я в своей жизни выглядела лишь однажды.
Несколько трещин вокруг двери, возможно, до сих пор поблескивают рубиновым оттенком; между кирпичами под старину, там, куда я не смогла достать даже с лестницы, вероятно, до сих пор сверкают несколько капель злобы. Я не знаю. Я продала тот дом. Мне пришлось это сделать после гражданского суда.
Я ожидала, что избавиться от этой собственности будет нелегко, что суеверные покупатели разбегутся, обнаружив, кто владелец. Но мои ожидания опять демонстрируют, как плохо я знаю свою собственную страну. Ты как-то обвинил меня в интересе лишь к «выгребным ямам третьего мира», когда прямо передо мной, пожалуй, самая удивительная империя в истории человечества. Ты был прав, Франклин. Нет места лучше дома.
Как только дом был выставлен на продажу, посыпались предложения. Не потому, что покупатели не знали, кто владелец, а потому, что знали. Наш дом был продан гораздо дороже, чем стоил — за три с лишним миллиона. По наивности я не понимала, что привлекательность собственности — в ее известности. Шаря по нашей кладовой, супружеские пары, успешно продвигающиеся по карьерной лестнице, очевидно, с восторгом представляли кульминацию вечеринки по случаю своего новоселья.
[Стук вилкой по бокалу!] Тишина, друзья. Я собираюсь произнести тост, но сначала... вы просто не поверите, у кого мы купили этот дом. Готовы? У Евы Качадурян... Слышали? Еще бы. Куда мы переехали? В Гладстон!.. Да, у той самой Качадурян, Пит. Не думаю, что тебе известно много Качадурянов. Господи, парень, ты тугодум.
...Да, да! «Кевин». Дико, да? Мой сын Лоренс живет в его комнате. На днях не смог заснуть. Сказал, что останется со мной смотреть «Генри: портрет серийного убийцы», потому что в его комнате бродит призрак Кевина Кетчупа. Пришлось разочаровать парня. Прости, говорю я, призрак Кевина Кетчупа не может слоняться по твоей комнате, потому что паршивый маленький ублюдок, слишком живой и здоровый, сидит в тюрьме для несовершеннолетних преступников на севере штата. А по мне, так подонка следовало поджарить на электрическом стуле... Нет, не столько, сколько в Колумбине. Сколько человек он убил, дорогая? Десять? Правильно, девять: семерых детей, двоих взрослых.
Убитая учительница вроде хорошо относилась к сопляку. И не знаю, стоит ли винить видео и рок-музыку.
Мы тоже выросли на рок-музыке, не так ли? Никто из нас не устраивал перестрелок в средней школе. Или возьмем Лоренса. Малыш любит смотреть по телевизору кровавые боевики и в самых натуралистических местах даже глазом не моргнет. А когда умер его кролик, парень плакал неделю. Дети понимают разницу.
Мы правильно воспитываем его. Может, это покажется несправедливым, но начинаешь задаваться вопросом, не в родителях ли дело.
Ева
Ноября 2000 г.
Дорогой Франклин,
Ты знаешь, я стараюсь быть вежливой. Поэтому, когда мои коллеги — да, веришь ты или нет, но я работаю в туристическом агентстве в Найаке, и благодарна за это, — так вот, каждый раз, как они начинают с пеной у рта ругаться из - за непропорционально большого количества голосов, поданных за Пата Бьюконнена в Палм-Бич, я так терпеливо жду, когда они закончат, что стала высоко ценимым предметом обстановки: я — единственная в офисе, кто не мешает им закончить предложение. Когда в этой стране вдруг разразились карнавальные словесные баталии, меня не при - гласили на праздник. Мне все равно, кто президент.
Однако я очень живо вижу эту последнюю неделю в объективе моего личного «если бы». Я голосовала бы за Гора, ты — за Буша. Мы бы жарко спорили перед выборами, но это — это — ах, это было бы чудесно. Громко стучали бы по столу кулаки, хлопали бы двери, я бы декламировала цитаты из «Нью-Йорк тайме», ты бы яростно подчеркивал выводы аналитических статей в «Уолл-стрит джорнэл». И мы неизменно подавляли бы улыбки. Как я скучаю по тем шутливым перепалкам.
Наверное, в начале прошлого письма я была не совсем искренней, когда намекала, что в конце дня рассказывала все. Наоборот, одна из причин, заставляющих меня писать тебе, состоит в том, что моя голова разбухает от мелочей, о которых я никогда тебе не рассказывала.
Не подумай только, что я наслаждалась своими тайнами. Они затягивали меня, теснили, и давным-давно я больше всего хотела излить тебе душу. Но, Франклин, ты не хотел слышать. Я уверена, что не хочешь и сейчас. И вероятно, в то время я должна была приложить больше усилий, чтобы заставить тебя прислушаться, но слишком рано мы оказались по разные стороны я даже не знаю чего. Для многих ссорящихся пар то, что их разделяет, кажется абстрактной границей — историей или зыбким недовольством, страстной борьбой с самой жизнью, чем-то эфемерным. Вероятно, в периоды примирения таких пар нереальность пограничной линии способствует ее растворению. Я с завистью представляю, как они это замечают: «Смотри, в комнате ничего нет, один воздух; мы можем дотянуться друг до друга». Однако в нашем случае то, что разделяло нас, было слишком осязаемым, а если его и не было в комнате, оно могло войти в любой момент по собственному желанию.
Наш сын. Не сборник коротких историй, а одна длинная. И хотя естественным было бы желание начать сначала, я ему не поддамся. Я должна еще больше углубиться в прошлое. Столько историй предрешено еще до своего начала.
Что на нас нашло ? Мы были так счастливы! Так почему мы собрали все, что имели, и поставили на карту в вопиюще азартной игре рождения ребенка? Конечно, ты считаешь богохульством саму постановку вопроса. Бесплодные пары имеют право на притворное презрение к недоступному, но неправильно завести ребенка и тратить время на ту параллельную жизнь, в которой его нет. Однако пороки Пандоры влекут меня взломать запретный ящик. У меня есть воображение, я люблю рисковать. И я заранее знала: я просто из тех женщин, кто обладает способностью, пусть даже призрачной, сострадать и считать существование другого человека неотменяемым фактом. Кевин придерживался другого мнения, не так ли?
Прости, но не жди, что я смогу уклониться от этого разговора. Пусть я не знаю, как назвать тот четверг. Злодейское преступление звучит как цитата из газеты, инцидент до неприличия принижает серьезность случившегося, а день, когда наш собственный сын совершил массовое убийство , слишком длинно, не правда ли? Однако мне придется его как-то называть. Я каждое утро просыпаюсь и каждый вечер ложусь спать с тем, что сделал Кевин. Это мой жалкий заменитель мужа.
Итак, я напрягла свою память, пытаясь восстановить те несколько месяцев 1982 года, когда мы официально «решали». Мы еще жили в моей похожей на пещеру чердачной квартире в Трибеке, где нас окружали игривые гомосексуалисты, свободные художники и бездетные, обеспеченные пары, ежедневно ужинающие в «Текс-Мекс» и до трех часов ночи веселящиеся в клубе «Лаймлайт». Дети в этом районе находились на одном положении с пятнистыми совами и другими исчезающими видами, поэтому неудивительно, что наши намерения звучали высокопарно и абстрактно. Мы даже установили себе крайний срок — август, когда мне должно было исполниться тридцать семь лет, — поскольку не хотели, чтобы ребенок жил в доме наших шестидесятых.
Наши шестидесятые! В те дни возраст был таким же непостижимо теоретическим, как и ребенок. Все же я рассчитываю отплыть в ту давнюю заграницу с не большими церемониями, чем сесть в городской автобус. Прыжок во времени я совершила в 1999 году, хотя заметила старение не в зеркале, а в отношении окружающих. Когда, например, в прошлом январе я обновляла водительские права, чиновница за стойкой не удивилась моим пятидесяти четырем годам, а, как ты помнишь, я была в этом отношении довольно избалованной, привыкнув к постоянным уверениям, что выгляжу по меньшей мере на десять лет моложе. Все это восхищение прекратилось внезапно. У меня даже был один неловкий разговор вскоре после четверга: на Манхэттене дежурный метро обратил мое внимание на то, что после шестидесяти пяти полагаются пенсионные скидки.
Мы пришли к соглашению: решение стать родителями будет «единственным и самым важным нашим совместным решением» . Однако именно благодаря исключительной важности этого решения оно казалось нереальным и оставалось на уровне фантазии. Каждый раз, когда один из нас поднимал вопрос об отцовстве и материнстве, я чувствовала себя маленькой одинокой девочкой.
Я действительно помню последовательность разговоров того периода, балансировавших с вроде бы случайной регулярностью между доводами за и против. Самым оптимистичным, безусловно, был разговор
после воскресного ленча у Брайана и Луизы на Риверсайд-Драйв. Они больше не устраивали ужинов, поскольку это всегда выливалось в родительский апартеид: один супруг играл во взрослого с оливками каламатас и каберне, а второй отлавливал, купал и укладывал спать двух неугомонных маленьких дочек. Я же всегда предпочитала общаться с друзьями по ночам — так мне казалось распутнее, хотя распутство больше не ассоциировалась у меня с тем остепенившимся сценаристом кабельного телеканала «Хоум-бокс-офис», готовящим себе спагетти и поливающим тщедушную петрушку на подоконнике.