Глава 30. германско-варварский элемент в средневековой 7 страница
ческой традиции героизма. Получалось, что; добиваясь гегемонии Церкви, подчинен
тгияЛярства священству, Валы в тсгже^мое^ремя^размываТш^свое священство,!
делая его трудноотш^ншйМЖ.ШШШрй_в^та^ти^^ /
Последним! Римским Папой Высокого Средневековья, который в последний
раз со всей энергией и решительностью настаивал на примате папской власти и
"папацезаризме", был Бонифаций VIII (1294—1303). "Папа в качестве викария (заме
стителя, наместника) всемогущего Бога приказывает монархам и королевствам, об
ладает верховной властью над всеми людьми", — писал Папа вполне в духе своих
предшественников Григория VII и Иннокентия III. Точно так же напоминает борьбу за
инвеституру между Григорием VII и Генрихом IV конфликт Бонифациям/И! с француз;
скиш<ор_олем Филиппом Красивым. Опять речьйла о границах компетенции светс
кой и церковной власти. Правда, на этот раз не об инвеститура, а о поступлениях^/
Филипп акцентов здесь знаменатель-/ но, и состоит оно в том, yjiL^pjn^jHjiarja п^ светских. Ведь право инвеституры — это право на власть в Церкви, на некое подобие распределению Божественной благодати, вопросы же о налогах, выплатах.и доходах непосредственно прав Церкви в духовных делах не затрагивали. Исходная ситуация конфликта как будто знаменовала собой то, насколько усилились позиции папства в противостоянии_светской власти. Теперь она нё!5о]эшТасьТфотй!Гвмёша-тельства императоров в свои церковные дела, а отстаивала незыблемость своего влияния на светскую власть. Потому что доходы Пап и Католической Церкви в той же Франции делали ее силой, во всех отношениях более могущественной, чем французская монархия.
Боролся Бонифаций VIII с Филиппом Красивым теми же средствами, что и его предшественник Григорий VII. В этой борьбе он использовал очень сходные аргументы по поводу достоинств светской и духовной власти. "Во власти Церкви имеются два меча, — писал Папа в своей булле, направленной против Филиппа Красивого, — а именно: духовный и материальный ... но оба они — и духовный, и материальный — во власти Церкви. Ибо один в руках Церкви, а тот — в руках королей и рыцарей, но в подчинении Церкви и слушается ее приказа".
Читая эти строки из буллы, можно подумать, что за два с лишним столетия ничего в западном мире не изменилось. Папство все так же непримиримо и уверено в своих правах и преимуществах. Однако на этот раз послание Бонифация VIII не то чтобы хорошая мина при плохой игре, но все-таки Папа сильно переоценил свои силы и возможности. В традиции своих предшественников он формулирует доктри- ну двух мечей в ее непримиримо экстремистском варианте, неустанно обличает французского короля и готовится пустить в действие испытанное оружие римских первосвященников — gJj§4§MCTB0BaHne. Но ни до отлучения Филиппа Красивого, ни, тем более, до какого-то подобия Каноссы дело не дошло. Бонифаций VIII стал участником события, хотя и не такого громкого, как Каносса, но также получившего резонанс и к тому же по смыслу ей прямо противоположного. Когда в своей резиденции, в расположенном неподалеку от Рима городе Ананьи, Папа готовился к самым решительным действиям против своего врага, в резиденцию проник со своей свитой советник французского короля с целью похитить Папу. В возникшей суматохе римскому первосвященнику одним из нападавших была нанесена пощечина. Избежавший покушения Бонифаций VIII спешно вернулся в Рим, где вскоре и умер. Умер, проиграв борьбу с Филиппом Красивым и претерпев, казалось бы, давно ставшее невозможным унижение.
Знаком проигранной битвы стала не только "пощечина в Ананьи" и смерть Папы, но и последовавшее за ней событие. Оно произошло в правление другого Папы — Климента V (1305—1314). В начале своего понтификата он отменяет ту буллу Бонифация VIII, в которой содержатся цитированные ранее строки о двух мечах, а кроме того, прямые обличения в адрес французского короля. Но гораздо большее значение имело решение Климента V сменить свою постоянную резиденцию с Рима на _Авиньон. В 1306 г. Папа со всей своей курией переселяется в этот небольшой город, расположенный на юге современной^ранЩй, ai в XIV в.~—^у^амых граТнйц Ф'ранцУз7коТГгкоролеества.Лереселетчрге Климента V в Авиньон, где он и его преем-ргики пребывали до 1376 г., было событием вызывающе странным и несообразным с тем обстоятельством, что право супрематии Пагт обосновывалось их саном епископов Рима, города — столицы империи, а потом — символом единства Запада. За пребыванием римских первосвященников в Авиньоне прочно закрепилось название "авиньонское пленение". Слишком легко здесь напрашивалась аналогия с семидесятилетним пребыванием евреев в вавилонском плену. Конечно, нахождение Пап в своей новой резиденции пленом не было. В это в^емялапство не^голько сохраняет, но и усилив^аетхвою власть над всей Католической Церковью^ заметно возрастает ej^^oraTcjBO. Но, с другой стороТГы, Папы попадают в определенную зависимость от французской короны, не говоря уже о том, что больше не требуют покорности им французских королей хотя бы в тех вопросах, которые вызвали конфликт между Бонифацием VIII и Филиппом Красивым. Теократические претензии, "папацезаризм" римских первосвященников уходят в прошлое. Для таких претензий у папства уже никогда не будет сил. Но и выигравший борьбу с Папой французский король не был склонен к тому, чтобы попытаться присвоить себе какие-то права Католической Церкви в духовных делах. Несравненно больше его интересовали церковные доходы и подчинение французской Церкви задачам проводимой Филиппом политики централизации. Уже по одному этому борьба между Бонифацием VIII и Филиппом Краси-\ вым не была борьбой между тенденциями к "гсапацезаризму" и "цезарепапизму". "Па-' пацезаризм" римского первосвященника столкнулся с чем угодно, только не с"цеза-репапизмом" французского короля. Последнему нужн^.бь1£!£светская, и только светская, власть, таковую он готов был установить иjja^UegKgBj>\g^^^eM4ao™4Hl) и преуспел с переносом резиденции Пап в Авиньря.
Со смертью Бонифация VIII и, особенно, с началом "авиньонского пленения" начал набирать силу кризис папской власти и всей Католической Церкви, с ним пошатнулась и дала трещину одна из несущих конструкций средневековой культуры. Но и другая наряду с папством и Церковью "несущая конструкция" — базирующийся на вассальных отношениях феодальный строй и рыцарство — уже обнаруживает признаки надвигающегося упадка. Показательно, например, уже то, что победа французского короля над Папой не была победой рыцарства и первого рыцаря Французского королевства над духовенством и его первосвященником.
Филипп Красивый представлял собой монарха другого, уже не чисто средневекового типа. Он ощущал себя не только и не столько королем французов, т.е. французского рыцарства, сколько королем Франции. Он боролся не только с папскими прерогативами и претензиями,'нсПГсб своим рыцарством, стремясь подчинить его государственным интересам, достаточно чуждым рыцарству. В своих действиях Филипп, в частности, опирался на города и бюргерство (буржуа), которые в большей степени готовы были идентифицировать себя с Францией, а не с одним своим городом или сословием.
Кризис Католической Церкви и кризис феодально-рыцарского строя, рыцарской культуры были крепко между собой связаны. Несмотря на то что Католическая Церковь и рыцарство — это очень разные реальности, со своими особыми исканиями и устремлениями, именно компромисс и взаимопроникновение церковного;.и германско-языческого начал создали как средневековый католицизм, так и рыцарство с его культурой. От взаимопроникновения в католицизме — его феодализация, в рыцарстве же — восприятие себя как воинства Христова, которое нашло свое выражение в крестовых походах и создании духовно-рыцарских орденов. В них вступали рыцари, которые давали обет бедности, послушания и целомудрия, т.е. становились рыцарями-монахами. Позднему Средневековью равно присущ кризис духовного и рыцарского сословий, но он распространился и шире, став всеобщим, затронув все слои населения Запада.
Помимо внешних симптомов, конфликтов и всякого рода неустроений, самым сильным и страшным проявлением которых была эпидемия бубонной чумы, трижды постигавшей Европу в XIV в., кризис средневековой культуры отразился прежде всего в изменении характера религиозности людей той эпохи. Разумеется, и речи не может идти о том, что католицизм теряет власть над умами и душами, что появляются люди, скептически настроенные по отношению к религии и, тем более, атеисты. Изменения касаются другого — они состоят в нарастании тенденций религиозного беспокойства и неуравновешенности, легко переходящей в истерию. Те же страшные эпидемии чумы воспринимаются как гнев Божий, возможно, окончательный приговор погрязшему в грехе человечеству. Остро встает вопрос о спасении, его возможности и вероятности. В Позднем Средневековье широко распространены представления о том, что спасутся немногие, что спасение — скорее исключение, чем правило. В подобном умонастроении проглядывает также и завороженность своей человеческой слабостью. В Боге легко усматривают неумолимо строгого Судию и становятся нечувствительны к его милосердию. Средневековый человек по-прежнему верит в Бога, и никаких колебаний на этот счет у него не возникает, но он остро ощущает разрыв между достоинством христианства и недостоинством христиан, между Божественным величием.^ благостью и человеческим ничтожествованием. Он заворожен трудностью пути к спасению, не ощущает в себе достаточных сил и воли к преодолению своего разрыва с Богом. Человек время от времени готов махнуть на себя рукой. Бюргер занят стяжанием, плщркими удовольствиями, погружен столовой в политическую борьбу внутри своего города или противостояние посягающему на городскйе^вольности и привилегии феодалу. Рыцарь увлечен своими распрями и междоусобицами, пышными пирами и любовными авантюрами. Монахи или клирики нередко становятся вызывающе богатыми и благополучными и очень дорожат этим своим богатством и благополучием. Но бюргер, рыцарь или клирик, махнув на себя рукой, пускаются во все тяжкие, с тем чтобы время от времени опоминаться и ужасаться тому погибельному пути, по которому идут. Тогда внешне обставленное благочестие сменяется состоянием напряжения, сознанием несовместимости "града земного" и "Града Небесного". Возникает порыв к иной, праведной жизни. Однако слишком часто он осуществляется в пределах формулы "суждены нам благие порывы, но свершить ничего не дано". Грешники страшатся иi лающ; и снова грешат в сознании своего бессилия перед грехом. Когда-то, в эпоху Высокого Средневековья, религиозный порыв выражался в крестовых походах, длительных и трудных паломничествах в Святую Землю или к гробу святого Якова в далекой испанской Галисии, в том, что люди разных сословий тысячами уходили в нищенствующие ордена и т.п. Теперь религиозный порыв напоминает движения маятника, это не подвиг-сдвиг в душе, ее преображение, а колебания между противоположными душевными полюсами.
Достаточно типичной для Позднего Средневековья и вместе с тем очень яркой личностью был король Людовик XI. В его царствование и в огромной степени благодаря личным усилиям Людовика XI закрепилось в основных чертах превращение Французского королевства из бесконечно дробной системы феодальных владений в единое_государство. В период своего правления Людовик XI прославился не только как расчетливый и дальновидный монарх, неустанно добивающийся своих целей, но и своей редкой и в те времена неразборчивостью в средствах и жестокостью. Это был король, действия которого ни в малейшей степени не одушевлялись ни служением Богу, ни рыцарским благородством, щедростью, великодушием. Сегодня бы его назвали жестким и грубым прагматиком. И все-таки Людовик XI оставался вполне средневековым человеком, для которого стоял очень конкретно в качестве жизненно важного вопрос о спасении души. Цинический прагматизм был только одним из полюсов его души, между которыми совершались душевные движения короля. Когда Людовик XI вспоминал о Боге, а он о Нем именно вспоминал, отвлекаясь от текущих политических и военных дел, тогда из его рук текли щедрые пожертвования церквам. По свидетельству близко знавшего короля придворного Филиппа де Коммина, озабоченность короля своим спасением простиралась дальше. В частности, Коммин в своих "Мемуарах" рассказывает о том, как Людовик XI пригласил в свой замок известного своей набожностью отшельника, проживавшего в далеком по тем временам Неаполитанском королевстве. Гостившего в его замке брата Робера король почтил так, как если бы это был сам Папа. "Он встал перед ним на колени, умоляя просить Бога за него, чтобы Господь соизволил продлить ему жизнь"1. Король, встающий перед нищим отшельником на колени, — это вполне по-христиански иТГо-средневековому. Людов]И]0^ишШЙ1^что ближе к Богу совсем не обязательно знатные, богатые и могущественные, что Царствие Божие — не от мира сего. Но сам он не видит для себя пути к Богу и не готов по нему идти. Все, что заботит короля перед лицом отшельника, касается его земной жизни. Только бы ее продлить, только бы оттянуть неизбежную встречу со смертью и последующий Божий Суд. Для Бога у Людовика XI есть лишь богатые пожертвования церквам, от Него же ему нужно только здешнее, земное, вне связи с Богом существование. В эпизоде с отшельником король предстает как очень плохой, грешный и бессильный бороться со своими грехами, но христианин. В вере в Бога ему не откажешь, и умирает он по-христиански. "После стольких страхов, подозрений и страданий, пережитых королем, — свидетельствует Коммин, — Господь явил ему чудо и принял его душу и тело, как обычно Он делает, совершая чудо, ибо забрал его из этого скорбного мира после приобщения святых тайн и в здравом рассудке, в полном сознании и доброй памяти, безболезненно и со словами на устах вплоть до молитвы "Paternoster" в момент кончины"1.
В соответствии со средневековыми представлениями смерть, к которой человек успевает приготовиться, смерть "в здравом рассудке, полном сознании и трезвой памяти", наконец, смерть с главной христианской молитвой на устах являет собой знак Божия благоволения и дает надежду на спасение усопшего. По Коммину, именно так, как добрый христианин, умер Людовик XI, но жил он совсем иначе. Тот же мемуарист приводит более чем достаточно фактов того, каким никудышным христианином был его повелитель. Никудышным не только ввиду своего бессилия перед искушениями и грехами, но и потому что предавался суевериям. В этом он был вполне позднесредневековым человеком.
Для Позднего Средневековья^характерны как раз оживление и расцвет того,
что христианство и Церковь, казалось, преодолели или оттеснили на периферию
культуры. Боролись же они прежде всего с языческими пережитками и всякими ере
сями. Те из них, которые уцелели, образовали так называемые маргинальные явле
ния в культуре.^Маргиналиями в Средние Века называли поля рукописных книг. Их
переписчики не"ред!<о7гТЬТШю1Те~ренес¥нЖ|^^ ри-
сунками или наносили на поля свои записи. Эти записи и рисунки, как правило, расходились с основным текстом, могли противоречить ему или вообще не иметь к нему никакого отношения. Поскольку культура представляет собой текст в самом широком смысле слова, то вполне правомерно ее окраинные, не соответствующие определяющим тенденциям проявления называть маргинальными. В случае со Средними Веками к маргинальным явлениям, несомненно, относились астрология и магия. Особенно такая ее разновидность, как алхимия.
HecoBM^cjj:iM^CTjb_acTpanorHH схристианским вероучением очевидна. Она претендует на то, что у каждого человека есть своя судьба, как это и положено, она предзадана и независима от человека. В отличие от обычных представлений о судьбе, астрология настаивает на том, что судьба может быть познана на основе изучения взаиморасположения небесных светил, под знаком которых человек родился. О Боге средневековые астрологи предпочитали умалчивать, потому что в астрологии Ему места не находилось. С другой же стороны, христианские богословы со всей определенностью указывали на то, что вера в возможность влияния звезд на участь чеповекаМВШЖЗШШ Бога. Христианину пристало верить не в свою зависимость от взаиморасположения звезд, а в Божественное Провидение, которое не считается ни с какими звездами, направляя их движение по своему благоусмотрению. В общем и целом это было понятно всем — и ученым, и простецам. Однако в XIV—XV вв. астрология расцветает пышным цветом. Астрологи появляются при королевских дво
рах, от их услуг не отказываются даже некоторые из Римских Пап. Невозможно себе
представить, чтобы люди Позднего Средневековья, занимаясь астрологией или при
бегая к помощи астрологов, тем самым порывали с Богом и Церковью. Каким-то
образом вера в Бога и искренняя принадлежность к Церкви совмещались с привер-
' Считалось, что, хотя высшая сила в мире — это Творец,
воздействие планет обладает некоторой автономией. Астролог как бы подглядывал в щелку за тем, что ведомо Господу. Все знали, что это незаконно или не совсем законно, но не хватало сил отказаться от соблазна. Соблазняли же желание узнать, что тебе предназначено в ближайшем и более отдаленном будущем, и, что не менее важно, надежда на помощь астролога в предотвращении неблагоприятного развития событий или использовании преимуществ, связанных с благоприятным расположением светил. В любом случае астрология и астрологи стремились помочь лишь в земных делах, на спасение души их возможности не распространялись. Однако это обстоятельство популярности астрологии не уменьшало. В ней искали забвения и отвлечения от самого важного и насущного те, кто как бы махнул рукой на свои возможности сделать свою веру путем к Богу. В Него верили и Его боялись и в то же время у_повали_не!_на_Б_ога_, а на звезды и ведающего об их загадках астролога.
Это упование сполна разделял Людовик XI, совмещая этим свою христианскую веру с самым грубым суеверием. Его привержённостьГк астрологии проистекала из того, что "ни один человек не боялся так смерти и не делал так многого, чтобы избежать ее"1. Смерть страшила Людовика ввиду предстоящей расплаты за свои прегрешения, между тем расплата в значительной мере наступила для него уже при жизни. И ее орудием стала та самая астрология, при помощи которой король тщетно стремился оттянуть момент расплаты и смерти. Обратимся к свидетельству из Ком-мина: "У него был врач по имени мэтр Жак Куатье, которому он выплатил наличными 55 тысяч экю ... а также дал епископство Амьенское его племяннику и другие должности, и земли ему самому и его друзьям. Этот врач был груб с ним и разговаривал так резко и оскорбительно, как не разговаривали и со слугами; однако король его настолько боялся, что ни за что бы не осмелился его удалить, и лишь жаловался на него тем, с кем разговаривал. И все это потому, что врач однажды дерзко ему сказал: "Я знаю, что в одно прекрасное утро Вы удалите меня, как Вы поступили и с другими, но клянусь (и он произнес страшную клятву), что после этого Вы не проживете и восьми дней!" Эти его слова настолько напугали короля, что после этого он только и делал, что заискивал перед ним и осыпал наградами"2.
Коммин не оставил нам пояснений касательно того, что стоит за неизбежной смертью короля в случае удаления им своего придворного врача. Но поскольку он предсказывал ему будущее, то за этим не может не стоять его обращение к астрологии. В нее Людовик XI не просто безоговорочно верил. Он попался на очень дешевый прием, который ловкий врач мог почерпнуть всего-навсего из фольклорных источников. Все-таки сюжет, которым он воспользовался, достаточно широко распространен в фольклоре разных стран. Очень мало вероятно, чтобы он был совсем незнаком королю. Между тем ему совершенно изменила проницательность, самый элементарный здравый смысл. Слишком велика у Людовика XI была заворожен- ность всякого рода астрологическими и магическими реалиями, слишком сильна озабоченность своей смертью и посмертной участью. Одно тесно увязывалось с другим.
Наряду с астрологией и алхимией самое широкое распространение в Позднее Средневековье получило ведовство, а главным образом ганеж^на^ведьм^, колдунов и ведовские процессы. Обыкновенно костер, на котором сжигают обвиненных в ведовстве, ассоциируется со Средневековьем, как таковым. Еще и сегодня можно услышать о том, что мрачная ночь Средневековья освещалась кострами инквизиции. В действительности же преследование ведьм и колдунов со стороны церковных и светских властей характерно только для последнего периода Средних Веков и последующих двух столетий. В период Высокого Средневековья гонения на ведьм, как правило, шли снизу, со стороны простого населения городов и деревень, и нередко выливались в спонтанные расправы с подозреваемыми. Церковь осуждала как суеверие веру в сверхъестественное могущество ведьм и колдунов. На тех, кто выдавал себя за таковых, церковные власти смотрели как на людей, предающихся пагубным заблуждениям и нуждающихся во вразумлении и наказании. До пыток и костров было еще далеко. С наступлением Позднего Средневековья побеждает точка зрения отом, что человек способен заклкэчить догрвор~сд^яволом. Возникают представления о сношениях с нечистой силой, шабашах, где свершается черная месса, и т.д. Обвинения в ведовстве сближаются с обвинениями в ереси, к которой Церковь была нетерпима и в эпоху Высокого Средневековья. В XIV и, особенно, в XV в. круг замыкается: идущая снизу демономания находит поддержку наверху. Ведовские процессы становятся если и не повседневным, то, во всяком случае, достаточно распространенным и обыденным явлением.
Схема ведовского процесса обыкновенно была такова. Начиналось все с жалоб соседей на вред от колдовски)Гдействий некоего лица. Обвиняемым мог быть любой. Хотя более других привлекали внимание люди с подозрительной внешностью и образом жизни. Например, одинокая старуха. Соседи видели в ней источник своих несчастий, крупных, а иногда и не слишком значительных неприятностей. Ведьм и колдунов на уровне крестьянской и вообще низовой культуры воспринимали как людей, связанных с магией. В них видели дополнение такой же традиционной, как и маг, фигуры жреца-священника. Нередко простолюдины действовали по принципу: если мага-колдуна или ведьмы нет, их необходимо выдумать. А иначе картина мироздания и жизни общины будет неполной. Но ведовские процессы только инициировались снизу. Вели же их инквизиторы, люди более или менее образованные в христианском духе. Для них ведовство предполагало договор с дьяволом, полет на шабаш и стремление погубить тела и души христиан. Все подобные вещи выяснялись в ходе ведовского процесса. В нем принимал непременное участие
I палач. Иногда обвиняемым достаточной была демонстрация орудий пытки, чтобы последовало их признание. В противном случае палач приступал к своим обязанностям. На обычных процессах пытки не отличались особой изощренностью. Самой распространенной пыткой было подвешивание обвиняемого с грузом на ногах и свя-
! занными за спиной руками. Существовала и пытка, воздействующая на одну только
, душу предполагаемого колдуна или ведьмы, так называемое "испытание слезами".
! Оно заключалось в том, что обвиняемое лицо читало отрывки из Библии. Если чтение не вызывало слез, это служило неоспоримым доказательством вины. Пытки ведьми колдунов оправдывались тем, что они были направлены не против обвиняемого, а против засевшего в него беса. И сжигались ведьмыиколдуны не случайно — палачи и стоящие за ними, власти избегали пролития кровиЛ К тому же сжигались люди уже не Церковью и ее судебным и следственным органом — инквизицией. Последняя для казни передавала тех, чья вина считалась доказанной, в руки светских властей.
Причины разразившейся в Позднее Средневековье охоты на ведьм когда-то искали в невежестве и мракобесии эпохи и ее ведущей силы — Католической Церкви. Сегодня достаточно очевидно,что за ведовскими процессами стоит, с одной стороны, капитуляция церковных властей перед натиском низовой культуры, в результате которой возникло сочетание разнородных начал и импульсов. С другой же стороны, источник охоты на ведьм — в трансформации средневековой религиозности на переходе от Высокого к Дозднему Средневековью. Человек Позднего Средневековья все менее доверяет себе, все более склонен видеть торжество зла в мире. Мир по многим позициям уступает дьяволуГтогда как в Церкви усматривается с большим трудом обороняемая крепость. Тот, кто не находит твердой опоры в своей вере и страшится всего, "невольно начинает проецировать свои страхи вовне, с трудом отличать их от внешней опасности. Ведь сжигать ведьму после чудовищных пыток можно только в сознании страшной угрозы, исходящей от нее, и слабости собственных сил. Их хватало только на то, чтобы убивать тех, кто якобы заключал договоры с дьяволом. Сам же нечистый^т всех инквизиторских пыток не страдал. Если же инквизиторы действительно полагали, что своими пытками досаждают дьяволу, то в этом проявлялась их^капитуляция перед язычеством низовой культуры. Все-таки дьявол — это злой дух, он бестелесен. Гоняться за ним с топором — все равно, что наносить удары по тени. По-настоящему они обрушивались на тех, кто и так, будучи ведьмой или колдуном, погубил свои души. Борясь с ними, инквизиторы, по существу, не противостояли дьяволу, а довершали его разрушительную работу. Один губил души, другие уничтожали тела погибших душ. Этим Католическая Церковь невольно при-знаПзала, что над душами она не властна, что против слуг дьявола у нее остаются одни только внешние средства: власть, сила, устрашение, техника инквизиторских допросов и пыток. Сами же эти допросы и пытки играли зловещую и разрушительную роль не только ввиду своей по возможности изощренной жестокости, но и тем, что как раз они создавали образы колдунов и ведьм и их деяний. За самыми редкими йМтШчешями, "слуги дьявола" принадлежали к общественным низам и крестьянской (низовой) культуре. Они, как правило, немногое могли сказать о своих сношениях с дьяволом, даже если предполагали в себе такие сношения. Именно инквизиторы навязывадилопрашиваемым и пытаемым обстоятельства и подробности ведовства: когда и как встретили они дьявола, как заключили с ним договор, в каком виде он явился своему слуге, что творилось на шабашах и т.п. Вопросы, задаваемые инквизиторами, чем продолжительнее становилась история ведовских процессов, тем в большей степени содержали в себе подробности сношения с дьяволом, так что часто оставалось сказать "да" или "нет" и картина ведовства становилась ясной. Имело место и другое: по мере разворачивания охоты на ведьм представления о ведовстве все больше распространялись, и укоренялись>_среди крестьян,и бюргеров. Поэтому обвиняемым в сношениях с дьяволом вне зависимости оттого, считали ли они себя его слугами, было что рассказать инквизиторам о своих богомерзких деяниях. Ё^этой страшной и отвратительной ситуации жертвы и палачи находили общий язык.
Очень своеобразным и трудно постижимым феноменом позднесредневеко-вой культуры являются^раздники. Позднее Средневековье, особенно это касается городов, любило праздновать. Праздничные дни в некоторых городах занимали едва ли не третьюда. Понятно, что они были соотнесены с датами христианского календаря. Праздновали прежде всего Рождество и Пасху, то, что связано с основными вехами жизненного пути Иисуса Христа и Девы Марии, существовало очень много праздников святых, к некоторым из них прикреплялись традиционные, идущие от язычества празднества.
Церковные праздники (официально других и не было) отмечались со всей возможной пышностью и торжественностью. Это были события, к которым заранее готовились и переживали их очень глубоко и сильно. Жизнь средневекового человека жестко расчислена и разделена праздниками на обыденное, повседневное и контрастное ему время. Праздник образовывал контраст с повседневностью тем, что в нем как бы исчезали совсем бедность, однообразие, тягостные заботы и несчастья повседневной жизни. До некоторой степени он представлял собой бытие наоборот, бытие в противопоставлении и отталкивании. Но праздник преодолевал не только повседневность и обыденность, он выводил человека за пределы времени и истории и вводил его в вечность. Для него, скажем, Рождество было не только ознаменованием рождения Христа, Его датой. В праздник Рождества каждый год Христос рождался. Все, что совершалось в Священной Истории, сопричастно вечности. Вечно, а не только однократно происходит рождение Христа, вечно идут к Нему и поклоняются родившемуся в яслях младенцу волхвы. Вечно терпит Сын Божий крестные муки и вечно воскресает. Вот эта вечность мистическим образом встречается со временем в христианском празднике, и все люди, участвующие в нем, причащаются к вечности. Сорождаются, сораспинаются и совоскресают с Христом, обретая жизнь вечную.
Церковные праздники праздновались все Средневековье, были непременными моментами годичного цикла жизнедеятельности средневекового человека. Но помимо официальных христианских Средневековье знает еще и языческие празд-нества. Церковь по мере возможности вытесняла их или переиначивала, насыщая христианскими смыслами. Уже в Раннее Средневековье чисто языческие праздники были исключением. Однако помимо них ко времени наступления Позднего Средневековья приобретает широкое распространение другой тип праздников. Для них в современной науке до настоящего времени не выработано устойчивого общепринятого обозначения, хотя в отечественной традиции, идущей от М. М. Бахтина, они обыкновенно обозначаются как народные. Эти праздники образовывали собой^неко-TQgyjo реальность, параллельную^дершвным праздникам. Они праздновались на той щ$оЬорном (ШОДЗДИ) где располагался храм, но в то же время были внецер-ковными. Назвать их языческими можно только с очень существенными оговорками. Во-первых, эти праздники не были включены ни в какой канон или ритуал в качестве его предельногрТвыражёния. По сути, они являлись^безрелигиозными. И, во-вторых, в народных праздниках был ярко вь|ражен_моменхпар^д^ованияГвыво-рачивания наизнанку церковных праздников,.шире— всей церковной жизни, а в конечном итоге и^сей высокой культуры. В значительной степени они представляли собой такого рода явление, когда низовая культура возвращала в свое лоно высокую культуру, брала у нее реванш. Если первоначально высокая культура адаптировала к себе, ассимилировала приемлемые для себя моменты низовой культуры, то в народных праздниках имел место обратный процесс.