I. Первое размышление Христофора Таубеншлага 8 страница
XII. «Ему должно расти, а мне умаляться»
«Ему должно расти, а мне умаляться»… С этими словами Иоанна Крестителя на устах я проснулся однажды утром. Слова эти были девизом моей жизни с того самого дня, когда мой язык впервые произнес их, и до того дня, когда мне исполнилось тридцать два года.
«Он стал странным человеком, как и его дед, — слышал я, как шептали старики, когда я сталкивался с ними в городе. — Из месяца в месяц его дела все хуже и хуже». «Он стал бездельником и зря растрачивает дни, отпущенные Господом! — ворчали самые озабоченные. — Видел ли кто-нибудь, как он работает?». Позднее, когда я уже стал взрослым мужчиной, слухи превратились в устойчивое мнение: «У него недобрый взгляд, избегайте его. Его глаз приносит несчастье!». И старухи на Рыночной площади протягивали мне «вилы» — широко расставленные указательный и средний пальцы — чтобы защититься от колдовства, или крестились.
Затем стали говорить, что я — вампир, лишь с виду похожий на живое существо, который высасывает кровь у детей во время сна; и если на шее грудного ребенка находили две красные точки, то поговаривали, что это следы моих зубов. Другие, якобы, видели меня во сне полуволком-получеловеком и с криком убегали, когда замечали меня на улице. Место в саду, где я любил сидеть, считалось заколдованным, и никто не отваживался ходить по нашему узкому проходу.
Некоторые странные события придали всем этим слухам видимость истины.
Однажды поздним вечером из дома горбатой швеи выбежала большая лохматая собака хищного вида, которую никто раньше не встречал, и дети на улице кричали: «Оборотень! Оборотень!». Какой-то мужчина ударил ее топором по голове и убил. Почти в то же самое время мне повредил голову упавший с крыши камень, и когда на другой день меня увидели с повязкой на лбу, посчитали, что я участвовал в том ночном кошмаре, и раны оборотня превратились в мои.
Затем случилось так, что какой-то окрестный бродяга, которого считали душевнобольным, среди бела дня на Рыночной площади поднял в ужасе руки, когда я появился из-за угла, и с искаженным лицом, как если бы узрел дьявола, упал замертво на мостовую.
В другой раз по улице жандарм тащил какого-то человека, который все вырывался и причитал: «Как я мог кого-то убить? Я целый день проспал в сарае!». Я случайно проходил мимо. Как только этот человек меня заметил, он бросился ниц, показывая на меня и крича: «Отпустите меня, вот же он идет! Он снова ожил!». «Все они видят в тебе голову Медузы, — пришла мне однажды в голову мысль, потому что подобные вещи случались уж слишком часто. — Она живет в тебе. Кто ее видит, тот умирает. Кто только предчувствует — приходит в ужас. Ведь ты видел в зрачках призрака то, что приносит смерть и что живет в каждом человеке. И в тебе тоже. Смерть живет у людей внутри, и поэтому они не видят ее. Они — не носители Христа, не „христофоры“. Они — носители смерти. Смерть разъедает их изнутри, как червь. Тот, кто вскрыл ее в себе, подобно тебе, тот может ее видеть. Для него она становится пред-метом, то есть чем-то находящимся „перед“ ним».
И действительно, земля год от года становилась для меня все более и более сумрачной долиной смерти. Куда бы я ни бросил взгляд, повсюду — в форме, слове, звуке, жесте — чувствовал я присутствие страшной госпожи мира: Медузы с прекрасным, но одновременно ужасным ликом.
«Земная жизнь — это постоянное мучительное рождение все заново возникающей смерти», — это ощущение не покидало меня ни днем, ни ночью. — «Жизнь необходима лишь как откровение смерти». Эта мысль переворачивала во мне все обычные человеческие чувства.
Желание жить представлялась мне кражей, воровством по отношению к моей сущности, а невозможность умереть представлялась гипнотическими узами Медузы, которая, казалось, говорила: «Я хочу, чтобы ты оставался вором, грабителем и убийцей, и так и скитался по земле».
Слова Евангелия: «Кто возлюбит свою душу, тот потеряет ее, кто возненавидит ее — тот сохранит», — стали выступать из темноты, как лучезарный поток света. Я понял их смысл. То, что должно расти — это мой Первопредок. Я же должен умаляться!
Когда тот бродяга упал на Рыночной площади, и его лицо начало застывать, я стоял в окружавшей его толпе, и у меня было жуткое чувство, будто его жизненная сила, как дуновение, входит в мое тело.
Как будто на самом деле я был вампирическим вурдалаком, с таким сознанием вины я выскользнул тогда из толпы, унося с собой отвратительное чувство — моя жизнь держится в теле только за счет того, что она ворует у других. А тело — лишь блуждающий труп, который обманул могилу, и тому, чтобы я начал заживо гнить, подобно Лазарю, препятствует только отчужденный холод моего сердца и моих ощущений.
Шли годы. Но я замечал это лишь по тому, как седели волосы моего отца, а сам он дряхлел.
Чтобы не давать пищи суеверным страхам горожан, я все реже и реже выходил из дома, пока, наконец, ни пришло время, когда я в течение целого года оставался дома и даже ни разу не спускался к скамейке в саду.
Я мысленно перенес ее в свою комнату, сидел на ней часами, и при этом близость Офелии пронизывала меня. Это были те редкостные часы, когда царство смерти было не властно надо мной.
Мой отец стал странно молчалив. Часто в течение недель мы не обменивались с ним ни единым словом, за исключением утренних приветствий и вечерних прощаний.
Мы почти совсем отвыкли от разговоров, но казалось, что мысль нашла новые пути для коммуникации. Каждый из нас всегда угадывал, что нужно другому. Так однажды я протянул ему необходимый предмет, о котором он ничего не говорил вслух. В другой раз он принес мне книгу из шкафа, перелистал и протянул мне ее, открыв именно на тех словах, которые внутренне занимали меня в данный момент.
По нему я видел, что он чувствует себя совершенно счастливым. Иногда он подолгу останавливал на мне свой взгляд; в нем светилось выражение глубокого удовлетворения.
Временами мы оба знали наверняка, что часами обдумываем одни и те же мысли — мы шли духовно настолько в такт друг с другом, что даже невысказанные мысли превращались в слова, понятные нам обоим. Но это было не так, как раньше, когда слова приходили или слишком рано или слишком поздно, но всегда не вовремя; это было, скорее, продолжением некоего общего мыслительного процесса, а не просто попытками или начальными этапами духовного общения.
Такие моменты настолько живы в моих воспоминаниях, что все, вплоть до мельчайших деталей, встает предо мной, когда я думаю об этих минутах.
Сейчас, когда я это пишу, я снова слышу голос моего отца, слово в слово, каждую интонацию… Это случилось однажды, когда я в своем Духе спрашивал себя о смысле своего странного безжизненного оцепенения.
Он сказал тогда: «Мы все должны стать холодными, но большинству людей это не позволяет жить дальше, и тогда наступает смерть». Есть два вида умирания.
У многих людей в момент смерти умирает почти все их существо, так что о них можно сказать: от них ничего не осталось. От некоторых людей остаются дела, которые они совершили на земле: их слава и заслуги живут еще некоторое время, и некоторым странным образом остается и их форма, так как им воздвигают памятники. Сколь незначительную роль при этом играет «добро» или «зло» видно уже и по тому, что таким великим разрушителям, как Нерон или Наполеон, также поставлены памятники.
Это зависит только от масштаба действий.
Самоубийцы или люди, ушедшие из жизни каким-то ужасным образом, по утверждению спиритов, остаются на земле в течение еще некоторого срока. Я склоняюсь к мысли, что на медиумических сеансах или в домах с привидениями зримо и ощутимо появляются не призраки мертвых, а их истинные сущности вместе со знаками, сопровождавшими их смерть, — как если бы магнетическая атмосфера места полностью сохраняла то, что случилось в прошлом, и временами снова его воспроизводила в настоящем.
Многие призраки в процессе заклинания мертвых в Древней Греции, как в случае Терезия, подтверждают это.
Смертный час — это только момент катастрофы, в которой все в людях, что еще не было разрушено при жизни, уносится в никуда ураганным ветром. Можно сказать и так: червь разрушения вначале поражает наименее значительные органы, когда же его зуб касается жизненных опор, рушится все здание. Это естественный порядок вещей.
Подобный конец уготован и мне, потому что и мое тело содержит слишком много элементов, алхимически трансформировать которые выше моих сил. Если бы не ты, мой сын, я должен был бы вернуться, чтобы в новом земном воплощении завершить прерванное Делание.
В книгах восточной мудрости написано: «Произвел ли ты на свет сына, посадил ли дерево и написал ли книгу? Только тогда ты можешь начать Великое Делание…». Чтобы избежать нового воплощения, жрецы и короли Древнего Египта завещали бальзамировать свои тела. Они хотели предотвратить то, чтобы наследие их телесных клеток снова притянуло их вниз и вынудило бы вернуться к земным деяниям.
Земные таланты, недостатки и пороки, знания и способности — это свойства телесной формы, а не души. Как последняя ветвь нашего рода, я унаследовал телесные клетки моих предков. Они передавались из поколения в поколение и наконец дошли до меня. И я чувствую, что ты сейчас думаешь: «Как такое возможно? Как могут клетки деда передаваться отцу, если родитель не умер перед рождением наследника?». Но наследование клеток происходит иначе. Они появляются не сразу при зачатии и рождении, и не грубо чувственным образом. Это происходит не так, как если бы воду из одного сосуда переливали в другой. Наследуется особый индивидуальный порядок кристаллизации клеток вокруг центральной точки. Но и это происходит не сразу, а постепенно. Ты никогда не замечал тот комический факт, над которым так часто смеются, — что старые холостяки, имеющие любимых собак, со временем переносят свой собственный облик на своих любимцев? Здесь происходит астральное перемещение «клеток» из одного тела в другое: на том, что человек любит, он оставляет отпечаток своего собственного существа. Домашние животные только потому так по-мещански мудры, что на них астрально перенесены клетки человека. Чем глубже люди любят друг друга, тем больше их клеток смешивается между собой, тем теснее они сплавляются друг с другом, пока наконец, через миллиарды лет, не достигают такого идеального состояния, что все человечество становится единым существом, собранным из бесчисленных индивидуальностей. В тот самый день, когда умер твой дед. Я, его единственный сын, стал последним наследником нашего рода.
Я не печалился ни единого часа, так живо все его существо проникло в меня! Для профана это покажется ужасным, но я могу сказать: день ото дня я чувствовал, как его тело разлагается в могиле, но, однако, мне не казалось это чем-то страшным или противоестественным. Его распад означал для меня освобождение связанных ранее сил; они потекли по моей крови, как волны эфира.
Если бы не ты, Христофор, я должен был бы возвращаться на землю, пока «провидение», если можно только использовать это слова, не позволило бы мне самому получить ту же привилегию, что и ты — стать вершиной, вместо того, чтобы быть ветвью.
В мой смертный час ты, мой сын, унаследуешь те последние клетки моей телесной формы, которые я не смог довести до совершенства, и тебе придется алхимизировать и одухотворить их, а вместе с ними и клетки всего нашего рода.
Мне и моим предкам не удалось осуществить «растворение трупа», потому что властительница всякого разложения не ненавидела нас так, как она ненавидит тебя. Только если Медуза ненавидит и боится одновременно так же сильно, как она ненавидит и боится тебя, только тогда это может получиться, и она сама осуществит в тебе то, чему она хотела бы воспрепятствовать.
Когда пробьет час, она обрушится на тебя с такой безграничной яростью, чтобы спалить в тебе каждый атом, и при этом она уничтожит в тебе свое собственное изображение. И только так свершится то, что человек не в состоянии сделать своими собственными силами. Она сама убьет часть себя самой, и это даст возможность причаститься к своей собственной вечной жизни. Она станет скорпионом, поражающим самого себя. Затем свершится великое превращение: не жизнь тогда породит смерть, но, напротив, смерть породит жизнь!
Я с великой радостью вижу, что ты, мой сын, — это избранная вершина нашего родового древа. Ты стал холоден уже в юные годы, тогда как все мы остались теплыми вопреки старости и дряхлению. Половое влечение — очевидное в молодости и скрытое в старости — корень смерти. Уничтожить его — тщетная задача всех аскетов. Они — как Сизиф, который без отдыха катит камень в гору, чтобы потом в полном отчаянии наблюдать, как он снова с вершины срывается в бездну. Они хотят достичь магического холода, без которого невозможно стать сверхчеловеком, и поэтому они избегают женщин, и однако только женщина может им помочь.
Женское начало, которое здесь, на земле, отделено от мужского, должно войти в мужчину, должно слиться с ним в одно. Тогда только успокаивается всякое желание плоти. Только когда оба эти полюса совпадут, заключается брак — замыкается кольцо. И тогда возникает холод, который может пребывать в самом себе, магический холод, разбивающий законы земли. Но однако этот холод не противоположность теплу. Он лежит по ту сторону мороза и жара. И это из него, как из Ничто, происходит все, созданное властью Духа.
Половое влечение — это хомут в триумфальной колеснице Медузы, в которую мы все запряжены.
Мы, твои предки, все были женаты, но, однако, никто из нас не вступил в брак. Ты не женат, но ты — единственный, кто действительно вступил в него. Поэтому ты и стал холоден, а все мы вынуждены оставаться теплыми.
Ты понимаешь, что я имею в виду, Христофор! Я вскочил и схватил обеими руками руку отца; сияние в его глазах говорило мне: «я знаю».
Наступил день Успения Пресвятой Богородицы. Это день, в который меня тридцать два года назад нашли новорожденным на пороге церкви.
Снова, как однажды в лихорадке, после прогулки на лодке с Офелией, услышал я ночью, как открываются двери в доме, и когда я прислушался, я узнал шаги моего отца, поднимающегося снизу в свою комнату.
Запах горящей восковой свечи и тлеющего ладана донесся до меня. Прошло около часа, и я услышал, что он тихо позвал меня.
Я поспешил к нему в кабинет, охваченный странным беспокойством, и по резким глубоким линиям на его щеках и бледности лица понял, что наступает его смертный час.
Он стоял прямо во весь рост, облокотившись спиной о стену, чтобы не упасть.
Он выглядел настолько чужим, что я на секунду подумал, что передо мной незнакомый человек.
Он был облачен в длинную, до самого пола, мантию; с бедер на золотой цепи свисал обнаженный меч.
Я догадался: и то и другое он принес с нижних этажей дома. Поверхность стола была покрыта белоснежной скатертью. На ней стоял только серебряный подсвечник с зажженными свечами и сосуд с курящимися благовониями.
Я заметил, что отец покачнулся, борясь с хриплым дыханием, и хотел броситься к нему, чтобы поддержать, но он остановил меня протянутыми руками:
— Ты слышишь, они идут, Христофор?
Я прислушался, но кругом была мертвая тишина.
— Видишь, как открываются двери, Христофор? Я взглянул на двери, но мои глаза увидели, что они закрыты. Мне снова показалось, что он упадет, но он еще раз выпрямился, и в его глазах показался особый блеск, какого я прежде в них не видел.
— Христофор! — вскричал он вдруг гулким голосом, который потряс меня с головы до пят. — Христофор! Моя миссия подошла к концу. Я тебя воспитывал и оберегал, как мне было предписано. Подойди ко мне! Я хочу дать тебе знак!
Он схватил меня за руку и соединил свои пальцы с моими особенным образом.
— Вот так, — начал он тихо, и я услышал, что его дыхание вновь становится прерывистым, — связаны звенья большой невидимой цепи. Без нее ты немногое сможешь. Но если ты будешь ее звеном, ничто перед тобой не устоит, потому что вплоть до самой отдаленной точки Вселенной тебе помогут силы нашего Ордена. Слушай меня: не доверяй всем формам, которые противостоят тебе в царстве магии! Власть тьмы может принять любую форму, даже форму наших учителей. Даже это рукопожатие, которому я сейчас тебя обучил, они внешне могут воспроизводить, чтобы ввести тебя в заблуждение. Но они не могут другого — не могут оставаться невидимыми. Если бы силы Тьмы попытались в невидимом мире присоединиться к нашей цепи, в тот же самый момент они бы рассыпались на атомы!
Он повторил тайный знак: — Запомни хорошо это рукопожатие! Если из другого мира тебе явится призрак, и даже если ты подумаешь, что он — это я, потребуй от него этого знака! Мир магии полон опасностей!
Последние слова перешли в хрип, взгляд моего отца подернулся пеленой, а подбородок опустился на грудь.
Затем внезапно его дыхание остановилось; я подхватил его на руки, осторожно уложил на постель и стоял у его тела до тех пор, пока не взошло солнце. Его правая рука лежала в моей — пальцы были сплетены в тайном рукопожатии, которому он меня научил.
На столе я нашел записку. В ней было сказано:
«Похорони мой труп в мантии и с мечом рядом с моей любимой женой. Пусть капеллан отслужит мессу. Не ради меня, потому что я жив, а ради его собственного успокоения: он был мне преданным, заботливым другом». Я взял меч и долго рассматривал его. Он был сделан из красной железной руды, называемой «кровавым камнем», какую используют чаще всего при изготовлении перстней с печатью. Это была, по-видимому, древнейшая азиатская работа.
Рукоять, красноватая и тусклая, напоминала верхнюю часть туловища человека и была выполнена с большим искусством. Опущенная вниз полусогнутая рука образовывала эфес, голова служила набалдашником. Лицо было явно монгольского типа: лицо очень старого человека с длинной жидкой бородой, которое можно увидеть на картинах, изображающих китайских святых. На голове у него был странной формы колпак. Туловище, обозначенное только гравировкой, переходило в блестящий отшлифованный клинок. Все было отлито или выковано из цельного куска.
Неописуемо странное чувство охватило меня, когда я взял его в руки — ощущение, как будто из него заструился поток жизни.
Полный робости и благоговения, я снова положил его рядом с умершим.
«Быть может, это тот самый меч, о котором в легенде рассказывается, что он был когда-то человеком», — сказал я себе.