I. Первое размышление Христофора Таубеншлага 7 страница

Тогда я поверил в то же, во что верил вплоть до своей смерти мой отец: душа обогащается только опытом и телесное существование может также служить этой цели. В этом же смысле я понял теперь и слова нашего первопредка.

Сегодня я знаю, что душа человека изначально является всезнающей и всемогущей; единственное, что человек может сделать сам, — это устранить все препятствия, которые встают на ее пути к совершенству…

Это все, что лежит в сфере его возможностей! Глубочайшая тайна всех тайн, таинственнейшая загадка всех загадок — это алхимическое превращение формы.

Я говорю это для тебя — того, кто предоставил мне свою руку, и я делаю это в благодарность за то, что ты поможешь мне написать все это!

Таинственный путь нового рождения в Духе, о котором говорит Библия, это путь превращения тела, а не превращения Духа.

Когда создается форма, это означает, что Дух проявляет себя. Он постоянно высекает и созидает себя в форме, используя судьбу как свой инструмент. И чем грубее и несовершеннее форма, тем грубее и несовершеннее откровение в ней Духа; чем она податливее и тоньше, тем разнообразнее Дух проявляет себя сквозь нее.

Тот, кто превращает все формы и одухотворяет все члены — это Единый Бог, который есть Дух; и поэтому глубинный внутренний прачеловек обращает свою молитву не вовне, но к своей собственной форме, поклоняясь по порядку всем ее членам: ведь внутри каждого из них тайно живет уникально проявленный образ божества.

Превращение формы, о котором я говорю, становится видимым телесными очами, когда алхимический процесс трансмутации достигнет своего конца. Начинается же это превращение формы тайно и невидимо: в магнетических потоках, которые определяют деятельность позвоночника в телесной системе человека. Вначале изменяется форма мыслей человека, его наклонности и желания, потом меняются поступки и вместе с ними трансформируется сама форма, пока она сама не станет телом воскресения, о котором говорится в Евангелии.

Похоже, что ледяная статуя начинает расплавляться, вытекая изнутри наружу.

Придет время, когда учение Алхимии будет открыто многим. Это учение лежит пока, как омертвевшая груда развалин, и выродившийся факиризм Индии — это руины Алхимии.

Под трансмутирующим влиянием духовного первопредка я превратился в автомат с оледеневшими чувствами и оставался им вплоть до дня «расплавления моего трупа».

Если ты хочешь понять мое тогдашнее состояние, ты должен представить себе безжизненную голубятню в которую залетают и из которой вылетают птицы: она же остается ко всему безучастной. И ты не должен более измерять меня человеческой меркой, меркой, которая годится для людей, либо для подобных им.

X. Скамейка в саду

По городу прошел слух, что точильщик Мутшелькнаус сошел с ума. Выражение лица фрау Аглаи печально. Рано утром с маленькой корзинкой она идет на рынок делать покупки, потому что ее служанка ушла от них. День ото дня платье ее становится все грязнее и неухоженнее; каблуки ее туфлей стерлись. Как человек, который от тяжести забот не может более отличить внутреннее от внешнего, останавливается она иногда на улице и разговаривает сама с собой вполголоса.

Когда я ее встречаю, она отводит глаза. Или, может, она более не узнает меня?

Людям, которые спрашивают о ее дочери, она говорит коротко и ворчливо: «Она в Америке».

Прошли лето, осень и зима, а я еще ни разу не видел точильщика. Я больше не знаю, прошли ли с этого времени годы, или время застыло, или одна — единственная зима кажется мне бесконечно долгой… Я чувствую только: видимо, это снова весна, потому что воздух стал тяжелым от запаха акации, после грозы все дороги усыпаны цветами, а девушки одевают белые платья и заплетают в волосы цветы.

В воздухе слышится пение.

Над набережной свисают ветви шиповника, сползая в воду, и поток, играя, несет нежную бледно-розовую пену их лепестков, от порога к порогу, туда, к опорам моста, где река так украшает ими подгнившие столбы, что кажется, будто они начали новую жизнь.

В саду, на лужайке перед скамейкой трава сверкает, как изумруд. Часто, когда я прихожу туда, я вижу повсюду незначительные перемены: как будто кто-то побывал там до меня. Иногда на скамейке лежат маленькие камешки в форме креста или круга, как будто с ними играл какой-то ребенок, иногда там бывают рассыпаны цветы.

Однажды, когда я переходил улочку, навстречу мне из сада вышел точильщик, и я догадался, что это, должно быть, он приходит сюда, к скамейке, когда меня нет.

Я поздоровался с ним, но, казалось, он не заметил меня, даже когда его рука встретилась с моей.

Он смотрел рассеянно перед собой с радостной улыбкой на лице. Вскоре случилось так, что мы часто стали встречаться в саду. Он молча садился около меня и начинал своей палкой выводить на белом песке имя Офелии.

Так мы сидели подолгу, и я раздумывал обо всем этом. Потом однажды он начал тихо бормотать что-то. Казалось, он говорил с самим собой или с кем-то невидимым; постепенно его слова становились отчетливее:

— Я рад, что только ты и я приходим сюда! Это хорошо, что никто не знает про эту скамейку!

Я удивленно прислушивался. Он называет меня на «ты»? Может, он принимает меня за кого-то другого? Или разум его помутился?

Быть может, он забыл, с каким неестественным подобострастием относился он ко мне раньше?

Что он хотел сказать словами: «Хорошо, что никто не знает об этой скамейке»?

Внезапно я так отчетливо почувствовал близость Офелии, как будто она подошла к нам вплотную.

Старик тоже ощутил нечто и быстро поднял голову. Луч счастья заиграл на его лице.

— Ты знаешь, она всегда здесь! Отсюда она провожает меня немного до дома, а затем возвращается назад, — бормотал он. — Она мне сказала, что здесь она ждет тебя. Она сказала, что она тебя любит!

Он дружелюбно положил мне ладонь на руку, посмотрел мне в глаза счастливым долгим взглядом и тихо договорил: — Я рад, что она любит тебя!

Я не сразу нашелся, что ответить. Запинаясь, я наконец выдавил: — Но ведь ваша дочь… она… она же… в Америке?

Старик наклоняется к моему уху и шепчет таинственно:

— Тс! Нет! Моя жена и другие люди так считают. Но она умерла! И об этом знаем только мы двое: Ты и я! Она сказала мне, что ты тоже об этом знаешь! Даже господин Парис не знает об этом. — Он видит мое удивление, наклоняется и старательно повторяет:

— Да, она умерла! Но она не мертва. Сын Божий, Белый Доминиканец, сжалился над нами и позволил ей быть рядом с нами!

Я понимаю, что странное душевное состояние, которое в старину называли «священным безумием», овладело стариком. Он стал ребенком, он играет с камешками, как дитя, он говорит простые и ясные слова, но его сознание стало ясновидящим.

— Но как случилось, что Вы узнали об этом? — спрашиваю я.

— Однажды ночью я работал на сверлильном станке, — рассказывает он, — тут водяное колесо вдруг остановилось, и я больше не мог заставить его двигаться. Потом я заснул за столом. Во сне я увидел мою Офелию. Она сказала: «Папа, я не хочу, чтобы ты работал. Я мертва. Река не хочет больше вращать колесо, и я буду вынуждена делать это за нее, если ты не перестанешь трудиться. Пожалуйста, перестань! Иначе я буду всегда там, в реке, и не смогу прийти к тебе». Когда я проснулся, я сразу же, еще ночью, побежал в церковь Богородицы. Была темень и мертвая тишина. Но в церкви звучал орган. Я подумал, что церковь должна быть заперта, и туда не удастся войти. Но решил, что, если буду сомневаться, я действительно не смогу войти туда, и я перестал сомневаться.

В церкви было совсем темно, но сутана доминиканца была такой ослепительно белой, что я мог видеть все, не сходя со своего места под статуей пророка Йоны. Офелия сидела подле меня и объясняла мне все, что делал святой — этот Белый человек.

Вначале он встал перед алтарем и замер там с распростертыми руками, как огромный крест. Статуи всех святых и пророков один за другим повторили это движение за ним, пока вся церковь не наполнилась живыми крестами. Затем он подошел к стеклянной раке и положил в нее что-то, что напоминало небольшой черный кремень.

— Это твой бедный мозг, папа, — сказала моя дочь Офелия. — Сейчас он запер его в сокровищницу, чтобы ты больше не утруждал его из-за меня. Когда ты снова обретешь его, он превратится в драгоценный камень.

На следующее утро меня потянуло сюда, к скамейке, но я не знал, почему. Здесь я каждый день вижу Офелию. Она всегда рассказывает мне, как она счастлива, и как чудесно там, в стране блаженных. Мой отец, гробовщик, — тоже там, и он мне все простил. Он больше не сердится на меня за то, что я поджег клей, когда был ребенком.

Когда в раю наступает вечер, говорит она, там начинается представление, и ангелы смотрят, как Офелия играет в пьесе «Король Дании»… И в конце кронпринц женится на ней, и все радуются, как она рассказывает, что у нее все так хорошо получается. «За это я должна благодарить только тебя, отец, — говорит она всегда, — ведь только благодаря тебе я научилась этому на земле. Моим самым горячим желанием всегда было стать актрисой, и только благодаря тебе, папа, это исполнилось».

Старик замолчал и восторженно посмотрел на небо. Я почувствовал на языке отвратительный горьковатый привкус. Разве мертвые лгут? Или он все это придумал? Почему Офелия не скажет ему правду, пусть в мягкой форме, если она может общаться с ним?

Страшная мысль, что царство лжи может распространяться и на потустороннее, тревожит мое сердце.

Потом я начинаю понимать. Близость Офелии захватывает меня так сильно, что истина мгновенно предстает предо мной и я знаю: это только ее образ, но не она сама приходит к нему и говорит с ним. Это иллюзия, порожденная его собственным желанием. Его сердце еще не стало холодным, как мое, и поэтому он видит правду искаженной.

— Мертвые могут делать чудеса, если Бог позволит им это, — начинает снова старик, — они могут стать плотью и кровью и ходить меж нами. Ты веришь в это? — Он спросил это твердым, почти угрожающим голосом.

— Нет ничего невозможного, — уклончиво отвечаю я. Старик выглядит довольным и замолкает. Затем он поднимается и уходит. Не попрощавшись.

Через мгновение он возвращается, встает напротив меня и произносит: — Нет, ты не веришь в это! Офелия хочет, чтобы ты сам увидел и уверовал. Пойдем!

Он хватает меня за руку, как будто хочет потащить за собой. Колеблется. Прислушивается, как будто слышит чей-то голос. — Нет, нет, не сейчас, — бормочет он про себя рассеянно, — жди меня здесь сегодня ночью.

Он уходит.

Я смотрю ему вслед. Он идет нетвердой походкой, как пьяный, держась за стену дома.

Я не знаю, что мне и думать обо всем этом.

XI. Голова Медузы

Мы сидим за столом в небольшой, несказанно убогой комнатке: точильщик Мутшелькнаус, маленькая горбатая швея, о которой в городе поговаривают, что она — колдунья; толстая старая женщина, мужчина с длинными волосами (их обоих я никогда ранее не видел) и я.

На шкафу в красном стекле горит ночник, над ним висит картинка в светлых тонах, изображающая Богоматерь, сердце которой пронзают семь мечей.

— Давайте помолимся, — говорит мужчина с длинными волосами, ударяет себя в грудь и начинает бормотать «Отче наш».

Его худые руки очень бледны, как будто они принадлежат бедному малокровному школьному учителю; его босые ноги обуты в сандалии.

Толстая женщина вздыхает и икает, как будто в любой момент готова разразиться слезами.

— Потому что твое есть царствие и сила, и слава ныне и присно, и во веки веков. Аминь. Давайте образуем цепь и споем, потому что духи любят музыку, — произносит мужчина с длинными волосами скороговоркой.

Мы берем друг друга за руки на поверхности стола, и мужчина и женщина тихо начинают хорал.

Оба они поют фальшиво, но такое неподдельное смирение и умиление звучит в их голосах, что это меня невольно захватывает.

Мутшелькнаус сидит неподвижно; глаза его сияют в радостном ожидании. Благочестивое пение умолкает. Швея засыпает; я слышу ее хриплое дыхание. Она положила голову на руки на столе.

На стенке тикают часы; кругом мертвая тишина.

— Здесь недостаточно силы, — говорит мужчина и смотрит на меня укоризненно, как будто я виноват в этом.

В шкафу что-то потрескивает, будто ломается дерево.

— Она идет! — шепчет взволнованно старик.

— Нет, это — Пифагор, — поучает нас мужчина с длинными волосами. Толстая женщина икает. На этот раз трещит и хрустит в столе, руки швеи начинают ритмически подергиваться в такт ее пульсу.

На мгновение она поднимает голову — ее зрачки закатились под веки и видны только белки… Затем она снова роняет голову.

Однажды я видел, как умирала маленькая собачонка; это было очень похоже. Она перешагнула порог смерти, чувствую я.

Ритмическое постукивание ее руки по столу продолжается. Кажется, что сама ее жизнь перешла в этот стук.

Под моими пальцами я ощущаю тихое шуршание в дереве, как будто бы надуваются и лопаются мозоли. Когда они разрываются, из них как бы исходит леденящий холод, расширяясь и паря над поверхностью стола.

— Это Пифагор, — грудным голосом уверенно говорит мужчина с длинными волосами.

Холодный воздух над столом оживает и начинает вибрировать; я вспоминаю о «мертвящем северном ветре», о котором тогда, в полночь, говорили капеллан и мой отец.

Вдруг в комнате раздается громкий стук: стул, на котором сидит швея, отброшен, сама она распростерлась на полу.

Женщина и мужчина поднимают ее на скамейку, стоящую у камина. Они отрицательно качают головой, когда я спрашиваю их, не поранилась ли она, и снова садятся к столу.

С моего места видно только тело швеи; лицо скрыто в тени, падающей от шкафа. Внизу перед домом проезжает груженая повозка, так что стены дрожат; стук колес давно затих, но дрожание стен странным образом продолжается.

Может, я обманываюсь? Или, может быть, мои чувства настолько обострены, что я могу улавливать то, что уже совершилось давно: тонкую вибрацию вещей, которая угасает гораздо позже, чем принято обычно считать?

Иногда я вынужден закрывать глаза: так возбуждающе действует красный свет ночника. Там, куда он падает, формы предметов разбухают и их очертания растворяются друг в друге. Тело швеи напоминает рыхлую массу, теперь она уже соскользнула со скамейки на пол.

Я твердо решил не поднимать взгляда, пока не произойдет нечто значительное. Я хочу остаться господином над своими чувствами.

Я ощущаю внутреннее предупреждение: будь настороже! Какое-то глубокое недоверие возникает во мне, как будто нечто дьявольски коварное, какое-то зловещее существо, как яд, просочилось в комнату.

Слова из письма Офелии: «Я буду с тобой и уберегу тебя от всякой опасности», всплывают так отчетливо, что я почти слышу их.

Внезапно одновременно из трех уст раздается крик: «Офелия!» Я открываю глаза и вижу: над телом швеи парит синеватый направленный вершиной вверх конус, сотканный из кольцеобразного тумана. Второй конус, похожий на первый, спускается с потолка. Его вершина направлена вниз: она тянется к вершине первого, пока они не сливаются друг с другом, образуя некое подобие огромных, в человеческий рост, песочных часов.

Затем внезапно эта форма, как изображение в магическом фонаре, наведенном чьей-то рукой на резкость, стала четко очерченной — и перед нами возникла Офелия, живая и реальная.

Она появляется так отчетливо и телесно, что я громко вскрикиваю и порываюсь броситься к ней.

Но крик ужаса во мне — в моей собственной груди — крик ужаса, в котором различимы два разных голоса, в последнее мгновение сдерживает меня:

«Скрепи свое сердце, Христофор!». «Скрепи свое сердце!» — отдается эхом во мне, как будто одновременно кричат мой первопредок и Офелия.

Призрак с бледным лицом подходит ко мне. Каждая складка одежды такая же, как и была при жизни. То же выражение лица, те же прекрасные мечтательные глаза, черные длинные ресницы, красиво очерченные брови, тонкие белые руки. Даже губы алые и дышат свежестью. Только на ее волосы накинуто покрывало. Она ласково склоняется надо мной, я чувствую биение ее сердца; она целует меня в лоб и обвивает руки вокруг моей шеи. Тепло ее тела проникает в меня. «Она ожила! — говорю я себе, — не может быть никакого сомнения!». Кровь моя закипает и недоверие начинает таять от сладкого ощущения счастья, но все тревожнее кричит во мне голос Офелии, как будто в бессилии и отчаянии она ломает себе руки:

«Не оставляй меня! Помоги мне!… Ведь он просто надел мою маску!» — разбираю я наконец слова. Затем голос исчезает, как будто рот зажат платком.

«Не оставляй меня!». Ведь это был зов о помощи! Он пронзил меня до глубины души!

Нет, нет, моя Офелия, ты, которая живешь во мне, я не оставлю тебя! Я стискиваю зубы — и холодею… холодею от недоверия. «Кто этот „Он“, кто надел маску Офелии?» — спрашиваю я в своем Духе и пристально вглядываюсь в лицо призрака. Вдруг в лице фантома появляется выражение каменной безжизненной статуи, зрачки сужаются, как если бы в них хлынул поток света.

Как будто молниеносно какое-то существо сжимается от страха, что его узнают; это происходит очень быстро, но в промежутке одного единственного удара моего сердца я вижу, что в глазах призрака вместо меня самого отражается крошечный образ чьей-то чужой головы.

В следующий момент призрак отстраняется от меня и скользит с распростертыми объятиями к точильщику, который, громко плача от любви и счастья, обнимает его, покрывая его щеки поцелуями.

Неописуемый ужас охватывает меня. Я чувствую, как волосы встают дыбом от страха. Воздух, который я вдыхаю, парализует мои легкие, как ледяной ветер.

Образ чужой головы, крошечный, как булавочная головка, но при этом более ясный и отчетливый, чем все, что может различить глаз, стоит передо мной.

Я смыкаю веки и пытаюсь удержать этот образ перед собой. Лик призрака, постоянно обращенный ко мне, все время пытается ускользнуть — он блуждает вокруг, как искра в зеркале. Затем я заставляю его остановиться, и мы смотрим друг на друга.

Это — лицо существа, одновременно похожего и на девушку, и на юношу, полной непостижимой, нездешней красоты.

Глаза без зрачков пусты, как у мраморной статуи, и сияют как опал. Легкое, едва различимое, но еще более пугающее от своей скрытности выражение всеразрушающей безжалостности играет на узких, бескровных, тонко очерченных губах, с чуть-чуть поднятыми вверх уголками. Белые зубы сверкают из-под тонкой, как шелк, кожи — чудовищная усмешка костей.

Этот лик есть оптическая точка между двумя мирами, догадываюсь я; лучи какого-то исполненного ненависти мира разрушения собраны в нем, как в линзе. За ним скрывается бездна всех растворений, и сам ангел смерти по отношению к ней является лишь бледным и жалким отражением.

«Что это за призрак, который принял сейчас черты Офелии? — спрашиваю я себя испуганно. — Откуда он пришел? Какая сила вселенной оживила его поддельную видимость? Он ходит, двигается, полный прелести и доброты, и все же это — всего лишь маска сатанинской силы. Неужели демон просто сбросит маску и ухмыльнется нам с адским коварством — и всего лишь для того, чтобы оставить двух бедных людей в отчаянии и сомнениях?». «Нет, — понимаю я, — ради такой ничтожной цели дьявол не стал бы открывать себя». И то ли первопредок шепчет во мне, то ли это живой голос Офелии раздается в моем сердце, то ли бессловесный опыт моего собственного существа обращается ко мне, но только я понимаю: «Это безличная сила всякого Зла действует на безмолвные законы природы, совершают чудеса, которые на самом деле не что иное, как адская, марионеточная игра противопоставлений. То, что носит сейчас маску Офелии, это не какое-то существо, пребывающее самостоятельно во времени и пространстве. Это — магический образ из памяти точильщика, ставший видимым и ощутимым при особых метафизических обстоятельствах, чьи логика и законы нам неизвестны. Быть может, он явлен лишь с дьявольской целью еще больше расширить ту бездну, которая отделяет царство мертвых от царства живых. Еще не обретшая чистую персональную форму душа истеричной швеи, просочившаяся из медиумического тела, как пластическая магнетическая масса, скрытая ранее под оболочкой, породила этого фантома из тоски точильщика. Это — голова Медузы, символ нижней силы притяжения, заставляющей окаменеть. Это ее работа, хотя здесь и в малом масштабе. Это она приходит к бедным, благословляя их, как Христос. Это она крадется, как тать, ночью в жилище человека».

Я поднимаю взгляд: призрак исчез, швея хрипит, мои руки еще лежат на столе, другие свои уже убрали.

Мутшелькнаус склонился ко мне и шепчет: «Не говори, что это была моя дочь Офелия. Никто не должен знать, что она мертва. Они знают только, что это было явление существа из рая, которое меня любит». Как комментарий к моим размышлениям торжественно звучит голос человека с длинными волосами. Сурово, как школьный учитель, он обращается ко мне:

— Благодарите Пифагора на коленях, молодой человек! По просьбе господина Мутшелькнауса я обратился к Пифагору через медиума, чтобы он допустил Вас на наш сеанс, и чтобы Вы смогли избавиться от своих сомнений… Духовная звезда Фикстус потерялась в мировом пространстве и слетела на нашу землю. Воскрешение всех мертвых близко. Первые первозвестники этого уже в пути. Духи умерших будут ходить меж нами, как обычные люди, и дикие звери будут питаться травой, как в Эдемском саду. Разве это не так? Разве Пифагор не говорил нам об этом? Толстая женщина крякает утвердительно.

— Молодой человек, отбросьте бренный мир! Я прошел всю Европу (он указал на свои сандалии) и говорю Вам: нет ни одной улицы в самой маленькой деревне, где сегодня не было бы спиритов. Вскоре это движение, как весенний поток, разольется по всему миру. Власть католической церкви подорвана, ибо Спаситель на сей раз придет в своем собственном образе.

Мутшелькнаус и толстая женщина кивают в восторге, в этих словах они услышали радостное известие, которое обещает им исполнение их страстного желания. Для меня, однако, они превращаются в пророчество о какой-то страшной грядущей эпохе.

Так же, как перед этим я видел голову Медузы в глазах призрака, так теперь из уст человека с длинными волосами я слушаю ее голос. В обоих случаях она скрыта под личиной величия и благородства. Но в действительности это говорит сейчас раздвоенный язык гадюки мрака. Медуза говорит о Спасителе, но имеет в виду Сатану. Она говорит, что дикие звери будут питаться травой, но под травой она подразумевает несметное множество доверчивых людей, а под дикими зверьми — демонов отчаяния.

Самое страшное в этом — то, что я чувствую: это пророчество исполнится! Но еще страшнее то, что оно состоит из смеси истины и адской лжи. Воскресшие мертвецы будут не горячо любимыми ушедшими существами, по которым рыдают и скорбят оставшиеся в живых, а лишь пустыми масками умерших. Танцуя, они придут к живым, но это не будет началом тысячелетнего царства. Это будет балом ада, сатанинским ожиданием первого крика петуха, нескончаемой космической Страшной Средой в самом начале Великого Поста. «Так что же, время отчаяния для старика и других присутствующих должно начаться уже сегодня? Ты этого хочешь? — Я слышу, как глухая вопросительная усмешка звучит в голосе Медузы. — Я не хочу тебе мешать, Христофор! Говори! Скажи им, что ты хочешь избежать моей власти, скажи им, что ты видел меня в глазах фантома, которого я создала из ракового зародыша гниющей оболочки души той швеи и которого я заставила двигаться… Скажи им все, что ты знаешь, а я помогу тебе сделать так, чтобы они поверили!

Я нахожу справедливым то, что ты хочешь выполнить долг одного из моих слуг. Что ж! Будь посланцем Великого Белого Доминиканца, который должен принести истину, как того хочет твой славный первопредок! Так будь слугой этой светлой истины, а я охотно помогу тебе в этом крестном пути! Мужественно скажи им здесь истину, я уже заранее наслаждаюсь тем, как они будут радоваться принесенному тобой спасению!». Трое спиритов выжидательно уставились на меня. Что я скажу в ответ человеку с длинными волосами? Я вспоминаю то место в письме Офелии, где она просит меня помогать ее отцу. Я колеблюсь: должен ли я сказать то, что знаю? Один взгляд в блестящие от блаженства глаза старика лишает меня мужества. Я молчу.

То, что раньше я знал простым рассудком, как «знают» все человеческие существа, сейчас наполняет всю мою душу. Это — пылающий опыт переживания того страшного разрыва, который пронизывает всю природу, и не ограничивается одной только землей. Это — война между Любовью и Ненавистью, трещина между Небом и Адом, которая достигает и царства мертвых, простираясь и по ту сторону могилы.

Только в сердцах оживших в Духе мертвые обретают настоящий покой, чувствую я. Только там — для них отдых и прибежище. Когда сердца людей погружены в сон, тогда спят и мертвецы. Когда же сердца духовно пробуждаются, тогда оживают и мертвые, тогда они оживают и принимают участие в мире проявления, но без тех мучений и страданий, которым подвержены земные существа.

Сознание своего бессилия и совершенной беспомощности охватывает меня, когда я раздумываю: что я должен сделать сейчас, пока еще лишь от меня зависит, промолчать или начать говорить? И что мне делать потом, после того, как я достигну магического совершенства, повзрослев и духовно окрепнув? Близко то время, когда учение о медиумизме охватит все человечество, как чума. Это я знаю наверняка.

Я рисую себе картину: бездна отчаяния поглощает людей, когда они постепенно, после мгновения короткого головокружительного счастья, видят, что мертвые, которые встали из могил, лгут, лгут, лгут еще страшнее, чем способны лгать живые существа, что это — всего лишь призраки, эмбрионы, продукты адских совокуплений!

Какой пророк будет достаточно смел и велик, чтобы предотвратить такой духовный конец мира?

Внезапно посреди моего молчаливого разговора с самим собой мною овладело странное чувство: как если бы обе мои руки, которые все еще бездействующе покоились на столе, схватило невидимое существо. Мне показалось, что образовалась новая магнетическая цепь, подобная той, которая была в начале сеанса, но только теперь один я был ее участником.

Швея поднимается с пола и подходит к столу. Ее лицо спокойно, как если бы она была в полном сознании.

— Это — Пифа…. Это — Пифагор! — запинаясь, произносит человек с длинными волосами. Но неуверенный тон его голоса выдает сомнение. Нормальный, трезвый вид медиума, кажется, смущает его.

Швея смотрит в упор на меня и произносит глубоким мужским голосом: — Ты знаешь, что я — не Пифагор! Быстрый взгляд, брошенный вокруг меня, дает мне понять, что другие не слышат, что она говорит. Ее лицо ничего не выражает. Швея кивает утвердительно: «Я обращаюсь только к тебе, уши других глухи! Замыкание рук — это магический процесс. Если между собой замкнуты руки тех, кто еще духовно не ожили, то из бездны Прошлого поднимается царство головы Медузы, и глубина извергает лярвы умерших существ. Цепь живых рук — это защитная стена, которая окаймляет обитель Верхнего Света. Слуги головы Медузы — это наши инструменты, но они этого не знают. Они думают, что они разрушают, но в действительности они созидают пространство будущего. Как черви, пожирающие падаль, разъедают они труп материалистического мировоззрения, чей гнилостный запах, если бы не они, заразил бы всю землю. Они надеются, что придет их день, когда они пошлют призраки мертвых к людям. Мы пока позволяем им радоваться. Они хотят создать пустое пространство, называемое безумием и предельным отчаянием, которое должно поглотить всю жизнь. Но они не знают закона „наполнения“. Они не знают, что из царства Духа брызнет родник помощи, если в этом будет необходимость.

И эту необходимость они создают сами.

Они делают больше, чем мы. Они призывают нового пророка. Они опрокидывают старую Церковь и даже не догадываются, что приближают тем самым пришествие новой. Они хотят пожрать все живое, но на деле уничтожают лишь падаль. Они хотят истребить в людях надежду на потусторонний мир, но убивают только то, что и так должно пасть. Старая Церковь стала черной и потеряла свой Свет, но тень, которую она бросает в будущее — бела и чиста. Забытое учение о „переплавлении трупа в меч“ будет основой новой религии и оружием нового духовного папства.

— А о нем не беспокойся, — швея направила свой взгляд на безучастно смотрящего прямо перед собой точильщика, — о нем и об ему подобных. Никто из тех, кто на словах утверждают, что движутся в бездну, на самом деле не делает этого». Остаток ночи я провел на скамейке в саду, пока не взошло солнце. Я был счастлив сознанием того, что здесь, у моих ног, спит только форма моей любимой. Сама же она бодрствует, оставаясь неразрывно связанной со мной, как и мое сердце.

Заря показалась на горизонте, ночные облака свисали с неба, как тяжелые черные шторы, до самой земли. Оранжево-желтые и фиолетовые пятна образовали гигантское лицо, чьи застывшие черты напоминали мне голову Медузы. Лицо парило неподвижно, как бы подстерегая солнце, желая уничтожить его. Вся картина напоминала адский носовой платок с вышитым на нем ликом Сатаны.

Прежде, чем взошло солнце, я как приветственный знак отломил для него ветку акации и воткнул ее в землю, чтобы она проросла и когда-нибудь сама стала деревом. При этом у меня было чувство, что я как-то обогатил мир жизни.

Еще до того, как появилось само великое светило, первые предвестники его сияния поглотили голову Медузы. И такие грозные и темные прежде облака превратились в необозримое стадо белых агнцев, плывущих по залитому лучами небу.

Наши рекомендации