I. Первое размышление Христофора Таубеншлага 3 страница

Но среди всех остальных есть один драгоценный камень, над которым я имею очень слабую власть. Я не могу играть с ним, как с другими; сладостная обольстительная сила матери-земли исходит от него и проникает в мое сердце.

Он, как александрит, — темно-зеленый днем, но внезапно становящийся красным, когда тихой ночью всматриваешься в его глубину. Как каплю крови из сердца, застывшую в кристалле, я ношу его с собой, полный страха, что он может растаять и обжечь меня — так долго я согреваю его на своей груди.

Так я вспоминаю то время, которое называется для меня «Офелия». Короткая весна и долгая осень — все это одновременно собрано в стеклянном шарике, где заточен мальчик, полуребенок-полуюноша, которым я был когда-то.

Я вижу сквозь толщу стекла себя самого, но эта картина маленького рая не может более околдовать меня своими чарами.

И раз эта проснувшаяся в стекле картина возникает передо мной, меняется и меркнет, я хочу, как отстраненный рассказчик, описать ее.

Все окна раскрыты, карнизы красны от цветущих гераней; белые душистые живые весенние украшения развешаны на каштанах, окаймляющих берег реки.

Теплый недвижимый воздух под светло-голубым безоблачным небом. Желтые лимонницы и всякие разноцветные бабочки летают над лугом, как будто тихий ветер играет тысячью клочков шелковой бумаги.

В светлые лунные ночи горят глаза кошек, мяукающих, шипящих и кричащих в муках любви на сверкающих серебристых крышах.

Я сижу на лестничной клетке на свежем воздухе и прислушиваюсь к звукам из открытого окна на третьем этаже, где за гардинами, заслоняющими мне вид комнаты, два голоса: один, который я ненавижу — мужской, глубокий и патетический, другой — тихий, робкий голос девушки — ведут странный, непонятный для меня разговор.

— Быть или не быть? Вот в чем вопрос… О нимфа, помяни мои грехи в своих молитвах…

— Мой принц, как поживаете с тех давних дней? — слышу я робкий голос.

— Ступай в монастырь, Офелия!

Я в сильном напряжении: что будет дальше, но мужской голос по неизвестным причинам ослабевает, как будто говорящий превратился в часовой механизм с ослабевшей пружиной. В негромкой торопливой речи я улавливаю только несколько бессмысленных фраз: «К чему плодить грешников?… Сам я в меру благонравен, но стольким мог бы попрекнуть себя, что лучше бы мне не рождаться на свет… Если выйдешь замуж — мое проклятие тебе в приданое… Будь непорочна как лед, чиста, как снег, или дурачь мужчину и не откладывай… Иди с миром!», на что голос девушки робко отвечает:

— О какой благородный дух разрушен! Силы небесные, спасите его!

Затем оба умолкают, и я слышу слабые хлопки. Через полчаса мертвой тишины, во время которой из окна доносится запах жирного жаркого, из-за гардин обычно вылетает еще горящий жеваный окурок, ударяется о стену нашего дома, рассыпаясь в искры, и падает вниз на мостовую узкого прохода.

До глубокой ночи я сижу и пристально смотрю вверх. Каждый раз, когда колышутся шторы, сердце замирает у меня от радостного испуга: подойдет ли Офелия к окну? Если это произойдет, выйду ли я из своего укрытия?

Я срываю красную розу; осмелюсь ли я ее бросить ей? И я должен при этом что-то сказать! Только что?

Но ничего не приходит на ум. Роза в моей горячей руке увядает, а там, как всегда, все будто вымерло. Только запах поджаренного кофе сменяет запах жаркого… Вот, наконец: женская рука отводит гардину в сторону. В один миг все переворачивается во мне. Я стискиваю зубы и бросаю розу в раскрытое окно.

Слабый крик удивления — и… в окно выглядывает фрау Аглая Мутшелькнаус. Я не успеваю спрятаться; она меня уже заметила. Я бледнею, потому что теперь все откроется. Но судьбе угодно распорядиться по-иному. Фрау Мутшелькнаус сладко поднимает уголок рта, кладет розу себе на грудь, как на постамент, и смущенно опускает глаза; затем она их поднимает, полные благодарности, и, наконец, замечает, что это был всего лишь я. Выражение ее лица несколько меняется. Но она благодарит меня кивком головы, дружелюбно обнажая при этом белую полоску зубов.

Я чувствую себя так, как будто мне улыбается череп. Но все-таки я рад. Если бы она догадалась, кому предназначены цветы, все было бы кончено.

Час спустя я уже радуюсь, что все получилось именно так. Теперь я могу спокойно рисковать: каждое утро класть Офелии букет на карниз. Ее мать отнесет это на свой счет.

Возможно, она думает, что цветы — от моего приемного отца, барона Йохера! Да, да — «жизнь учит»! На один момент во рту у меня появляется отвратительный вкус, как будто я отравился какой-то коварной мыслью. Затем все проходит. Я снова прихожу в себя, и, убеждая себя, что это не самое страшное, иду на кладбище, чтобы украсть розы. Позже туда придут люди ухаживать за могилами, а вечером ворота кладбища закроются.

Внизу, в Пекарском ряду, я встречаю актера Париса в тот самый момент, когда он в своих скрипучих сапогах выходит из узкого прохода.

Он знает, кто я такой. Это видно по его взгляду. Это — старый, полный, гладковыбритый господин с отвисшими бакенбардами и красным носом, который дрожит при каждом шаге.

На голове у него берет, на шейном банте — булавка с серебряным лавровым венком, на огромном животе — часовая цепочка, сделанная из заплетенных в косу волос.

Он одет в сюртук и жилет из коричневого бархата; его бутылочного цвета брюки слишком узки для его толстых ног, и так длинны, что торчат из-под полы, как гармошка.

Догадывается ли он, что я иду на кладбище? И зачем я хочу украсть там розы? И для кого? Но что это я? Это знаю только я один! Я упрямо смотрю ему в лицо, умышленно не здороваюсь, но у меня замирает сердце, когда я замечаю, что он твердо, выжидающе смотрит на меня из-под приспущенных век, останавливается ненадолго, посасывая свою сигару, а затем закрывает глаза, как человек, которому в голову пришла какая-то особенная мысль.

Я стараюсь проскользнуть мимо него как можно быстрее, но тут я слышу, как он, громко и неестественно откашливаясь, как бы начинает декламировать какую-то роль: «Гм-м, гм-м, гм-…». Ледяной ужас охватывает меня, и я пускаюсь бежать. Я не могу поступить иначе. Вопреки мне самому, мой внутренний голос говорит: «Не делай этого. Ты сам себя выдал!». Я потушил фонари на рассвете и вновь уселся на террасе, хотя теперь я знаю: пройдут часы, прежде чем появится Офелия и откроет окно. Но я боюсь, что просплю, если пойду и опять лягу спать, вместо того, чтобы ждать.

Я положил для нее на карниз три розы и при этом так волновался, что быстро спрятался в узкий проход.

Сейчас я представляю себе, как будто я лежу раненый внизу, меня вносят в дом, Офелия узнает об этом, понимает в чем дело, подходит к моему ложу и целует меня с умилением и любовью.

Затем мне снова делается стыдно, и я внутренне краснею оттого, что я так глуп. Но мысль о том, что Офелия страдает из-за моей раны, мне сладостна.

Я гоню от себя прочь другую картину: Офелии девятнадцать лет, но она уже молодая дама, а мне — только семнадцать. Хотя я немного выше ее, она могла бы поцеловать меня только как ребенка, который поранился. А я хочу быть взрослым мужчиной, но таковому не пристало беспомощно лежать в постели и ждать от нее заботы. Это мальчишество и изнеженность!

Тогда я представляю себе иную картину — ночь, город спит, вдруг я вижу из окна огненное зарево. Кто-то вдруг кричит на улице: «Соседний дом в огне!». Спасение невозможно, потому что обвалившиеся горящие балки преградили Пекарский ряд.

Напротив в комнатах уже загорелись гардины. Но я выпрыгиваю из окна нашего дома и спасаю свою возлюбленную, которая без сознания, в полуудушье от дыма и огня, как мертвая, лежит на полу в ночном платье.

Сердце мое выпрыгивает из груди от радости и восторга. Я чувствую ее обнаженные руки на моей шее, когда я несу ее, бессильную, на руках, и холод ее неподвижных губ, когда я ее целую. Так живо я себе это все представляю!

Снова и снова эта картина оживает в моей крови, как если бы весь сюжет со всеми его сладкими, обворожительными подробностями замкнулся в бесконечном повторении, от которого я никак не могу освободиться. Я радуюсь, зная, что образы проникли в меня так глубоко, что сегодня ночью я увижу это во сне как наяву, живым и реальным. Но как еще долго ждать!

Я высовываюсь в окно и смотрю на небо: видимо, утро никогда не наступит. А еще целый долгий день отделяет меня от ночи! Я боюсь, что новое утро придет раньше, чем ночь, и помешает тому, на что я надеюсь. Розы могут упасть, когда Офелия откроет окно, и она их не увидит. Или она их увидит, возьмет — а что дальше? Хватит ли у меня мужества сразу не спрятаться? Я холодею при мысли, что, конечно же, у меня его не хватит. Но я уповаю на то, что она догадается, от кого эти розы.

Она должна догадаться! Невозможно, чтобы горячие, полные страстного желания мысли любви, которые исходят из моего сердца, не достигли бы ее, как бы холодна и безразлична она ни была.

Я закрываю глаза и представляю так живо, как только могу, что я стою над ее кроватью, склоняюсь над спящей и целую ее со страстным желанием ей присниться.

Я так ярко все себе вообразил, что некоторое время не могу понять, сплю ли я или со мной происходит нечто иное. Я рассеянно уставился на три белые розы на карнизе, пока они не расплылись в туманном свете серого утра. Я гляжу на них, но меня мучает мысль, что я их украл на кладбище.

Почему я не украл красные? Они принадлежат жизни. Я не могу себе представить, что мертвец, проснувшись и заметив, что красные розы с его могилы исчезли, потребует их назад.

Наконец взошло солнце. Пространство между двумя домами наполняется светом его лучей. Я парю над землей в облаках и более не вижу узкого прохода; он поглощен туманом, который утренний ветер принес с реки.

Светлый образ движется в комнате напротив. Я трусливо затаил дыхание. Крепко цепляюсь руками за перила, чтобы не убежать…

Офелия!

Я долго не верю своим глазам. Ужасное чувство невыразимой нелепости душит меня. Сияние страны снов исчезает. Я чувствую, что оно никогда больше не вернется, и что сейчас я должен провалиться сквозь землю, что должно случиться нечто ужасное, чтобы предотвратить то чудовищное унижение, которому я сейчас подвергнусь, представ в столь смехотворном виде.

Я делаю последнюю попытку спасти себя от себя самого, судорожно тру рукав, как будто там какое-то пятно.

Затем наши глаза встречаются.

Щеки Офелии горят, я вижу как дрожат ее белые руки, сжимающие розы. Мы оба хотим что-то сказать друг другу и не можем; каждый понимает, что он не может совладать с собой.

Еще один взгляд — и Офелия снова исчезает. Совсем как ребенок, я сижу на корточках на ступенях лестницы и знаю только одно: во мне сейчас живет, вытеснив мое я, одна только пылающая до неба радость, радость, которая есть литургия полного самозабвения.

Разве так бывает в действительности?

Офелия — юная, но уже взрослая дама! А я?

Но нет! Она так же юна, как и я. Я снова представляю себе ее глаза, еще яснее, чем тогда, в реальности солнечного света. И я читаю в них: она такой же ребенок, как и я. Так, как она, смотрят только дети! Мы оба дети; она не чувствует того, что я всего лишь глупый подросток!

Я знаю — так говорит мне сердце, которое ради нее готово разорваться на тысячи кусочков — что мы сегодня еще встретимся и что это произойдет само собой. И еще я знаю, что это случится после захода солнца в маленьком саду у реки перед нашим домом, и нам не нужно друг другу об этом ничего говорить.

V. Полночный разговор

Подобно тому, как этот Богом забытый маленький городок, окруженный водами реки, тихим островом живет в моем сердце, так и среди бурных потоков страстей моей юности, обращенных только к ней, к Офелии, выдается островок тихого воспоминания — один разговор, который я подслушал однажды ночью.

Часами напролет, как обычно, мечтая о своей возлюбленной, однажды я услышал, что барон открывает дверь своего кабинета какому-то посетителю; по голосу я узнал капеллана.

Он приходил иногда довольно поздно: они с бароном были старыми друзьями. До глубокой полночи за стаканом вина вели они беседы о разных философских предметах, обсуждали мое воспитание, иными словами, занимались вещами, которые в то время меня совсем не интересовали.

Барон не разрешал мне посещать школу.

«Наши школы, как колдовские кухни, в которых рассудок развивают до тех пор, пока сердце не умирает от жажды. Если цель успешно достигнута, человек получает аттестат зрелости», — говорил он обыкновенно.

Поэтому барон всегда давал мне читать книги, заботливо отобранные из своей библиотеки, после чего он расспрашивал меня, узнавая, удовлетворил ли я свою любознательность, но никогда не проверял, прочитал ли я их в действительности.

«В памяти останется только то, что угодно твоему Духу, — была его любимая поговорка, — так как только это приносит радость. Школьные учителя подобны укротителям зверей: одни думают, что совершенно необходимо, чтобы львы прыгали сквозь обруч. Другие настойчиво внушают детям, что благословенный Ганнибал потерял свой левый глаз в Понтийских болотах. Одни превращают царя зверей в циркового клоуна, другие делают из божьего цветка букетик петрушки». Подобный разговор оба господина вели и сейчас, потому что я услышал, как капеллан произнес:

— Я бы не решился позволить ребенку развиваться, как судно без руля. Я думаю, что он может потерпеть крушение.

— А не терпит ли крушение большинство остальных людей? — вскричал барон, взволнованный этими словами. — Если судить с высшей точки зрения, разве не терпит крушение тот, кто после послушной юности на школьной скамье становится, ну, скажем, праведником, женится, чтобы передать детям свою телесную субстанцию, а затем заболевает и умирает. Неужели вы думаете, что его душа создала себе столь сложный аппарат, как человеческое тело, только для этой цели?

— К чему мы придем, если все будут рассуждать так, как Вы? — возразил капеллан.

— К самому блаженному и прекрасному состоянию человечества, которое только можно себе вообразить, где каждый был бы неповторимым, и совершенно непохожим на других кристаллом, думающим и чувствующим в особых цветах и образах, любящим и ненавидящим следуя исключительно лишь желанию своего Духа. Тезис о равенстве людей, должно быть, выдумал сам сатана — враг различий и красок.

— Так Вы все же верите в дьявола, барон? Ведь Вы всегда это отрицали! — Я верю в дьявола так же, как я верю в смертоносную силу северного ветра. Кто может указать мне место во всей Вселенной, где рождается холод? Там должен восседать на троне дьявол. Холод преследует жар, потому что он сам хочет согреться. Дьявол хочет прийти к Богу, ледяная смерть — к огню жизни… Таков первоисточник всех странствий… Должен ли где-то быть абсолютный ноль? Пока его еще не нашли. И его никогда не найдут, так же, как никогда не найдут абсолютный магнитный северный полюс. Растягивает ли или сжимает притяжение северного полюса стержневой магнит, независимо от этого он всегда противолежит южному магнитному полюсу. Пространство, разделяющее полюса, где происходят эти феномены, может быть то меньшим, то большим, но полюса никогда не соприкасаются, иначе стержень должен был бы стать кольцом. И перестал бы быть стержневым магнитом. Если исток одного или другого полюса искать в сфере конечного, это превратится в бесконечное странствие.

Видите там, на стене, картину? Это «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи. Там на людей перенесено то, о чем я только что говорил в отношении магнита и воспитания посредством души. У каждого юноши «Тайной вечери» есть миссия, которая вверена его душе, выраженная в символическом жесте руки и постановке пальцев. У всех в действии лишь правая рука. Либо они оперлись ею о стол, край которого разделен на шестнадцать частей, что соответствует шестнадцати буквам старого римского алфавита, либо соединили ее с левой рукой. Только у одного Иуды Искариота в действии левая рука, а правая — скрыта! Иоанн Богослов, которому Иисус предрек, что он «пребудет» (и апостолы поняли это как то, что он не умрет), сложил обе руки. Это означает: он — магнит, который больше не существует, который пребывает в кольце вечности. Он больше не странник. Все это тесно связано с положением пальцев. Они хранят в себе глубочайшие мистерии религий.

На Востоке такое положение пальцев есть у всех статуй Богов, но его можно обнаружить также и на картинах почти всех наших великих средневековых мастеров.

В роду баронов фон Йохеров из уст в уста передается легенда о том, что основатель нашего рода — фонарщик Христофор Йохер — пришел с Востока и принес оттуда секретный метод, как с помощью особой жестикуляции пальцев вызвать призрак мертвого и заставить его служить, выполняя различные поручения.

Документ, который хранится у меня, свидетельствует, что он был членом древнего Ордена, называемого «Ши-Киай», что значит «переплавление трупа». Затем в другом месте он назван «Киэу-Киай», что значит «переплавление меча».

В документе говорится о том, что может для ваших ушей прозвучать странно. С помощью искусства духовно оживлять руки и пальцы, некоторые члены Ордена могли сделать так, что после смерти их трупы исчезали из могилы. Другие же превращали свои трупы в мечи, уже будучи похороненными в земле.

Не удивляет ли Вас, Ваше преподобие, поразительное сходство с Воскресением Христовым? В особенности, если Вы сопоставите между собой загадочные жесты рук у средневековых фигур и древних азиатских статуэток?

Я услышал, что капеллан забеспокоился и принялся быстрыми шагами ходить по комнате. Эатем он внезапно остановился и сдавленным голосом вскричал:

— То, что Вы мне тут говорите, напоминает мне, господин барон, масонство, и я как католический священник не могу принять это без возражений. То, что Вы называете разрушительным северным ветром, это для меня масонство и все, что с ним связано. Мне, конечно, известно, и мы довольно часто говорили на эту тему, что все великие художники и люди искусства входили в тайные союзы, называемые цехами, и что они извещали друг друга, находясь в различных странах, по своим каналам, с помощью тайных знаков и, чаще всего, через конфигурацию пальцев и ладоней у персонажей своих полотен, или через расположение облаков, или через подбор цветов. Церковь достаточно часто давала им заказы для выполнения работ на священные сюжеты, но прежде брала с них обещание, что они откажутся от изображений этих знаков. Но они всегда обходили эти запреты. Церкви порой ставится в вину, будто она утверждает, хотя и не открыто, что всякое искусство — от дьявола. И разве это так уж не понятно верующему католику? Откуда нам знать, не обладали ли эти художники каким-то секретом, направленным против церкви?

Мне известно письмо одного великого старого мастера, в котором он открыто пишет своему испанскому другу о существовании тайного союза…

— Я тоже знаком с этим письмом, — вставил барон оживленно. — Мастер пишет там следующее… — точно я не помню его слов…: «Пойди к человеку по имени Х и проси его коленопреклоненно, чтобы он дал мне хотя бы один единственный намек, чтобы я узнал, наконец, как обращаться с этой тайной дальше. Я не хочу до конца жизни оставаться только художником». Ну, и что из этого следует, дорогой капеллан? А то, что этот знаменитый художник, как бы глубоко внешне ни был посвящен в тайну, в действительности слепец. То, что он — франк-масон, означает для меня следующее: он был подручным на заводе каменщиков и имел отношение толь ко к внешней стороне строительства, хотя и принадлежал к цеху, в чем нет никаких сомнений. Но Вы были совершенно правы, когда говорили, что все архитекторы, художники, скульпторы, ювелиры и чеканщики тех времен были масонами. И отсюда следует: они могли знать только внешнюю сторону обрядов и понимали их только в нравственном смысле. Они были лишь инструментами невидимой силы, которую Вы как католик ошибочно принимаете за мастера «Левой руки». Они использовались как инструменты только для одной цели: сберечь определенную тайну потустороннего в символической форме до тех пор, пока не придет для нее ее время. Поэтому они остановились на пути и не продвигались вперед, все время надеясь, что уста человеческие могут дать им ключ, который откроет врата. Они не подозревали, что этот ключ на самом деле скрыт в самом искусстве, что искусство таит в себе более глубокий смысл, нежели простое изображение образов или создание рифмованных строф. А именно: искусство пробуждает утонченные чувства восприятия в самом художнике, первое проявление которых называется «истинной творческой интуицией». Даже в произведениях современного художника, если он через свою профессию сумел пробудить внутренние органы для восприятия этой силы, снова появятся те же символы. И ему не нужно узнавать их из уст живущих и не нужно принадлежать к той или иной ложе! Напротив, невидимые уста говорят в тысячу раз яснее, чем человеческий язык. Что есть настоящее искусство, как не черпание из вечного царства полноты?

Но есть люди, которые с полным правом могут называться художниками и при этом быть всего лишь одержимыми некоей темной силой, которую Вы спокойно можете назвать «дьяволом». То, что они создают, точь-в-точь напоминает преисподнюю сатаны, как ее представляет себе христианин. Их работы несут в себе дух ледяного, замораживающего севера, где с древних времен помещалась обитель человеконенавистнических демонов. Изобразительные средства их искусства — чума, смерть, безумие, убийство, кровь, отчаяние и подлость…

Как можно объяснить эти художественные натуры? Вот что я скажу Вам: художник — это человек, в мозгу которого духовное, магическое перевесило материальное. Это может происходить двояко: у одних — назовем этот путь дьявольским — мозг и плоть постепенно разлагаются через разврат, разгул, унаследованный или приобретенный порок, и становятся, так сказать, легче на чаше весов. При этом магическое непроизвольно обнаруживает себя на феноменальном плане. Чаша духовного тянет вниз, не потому что она тяжела, но лишь потому, что другая чаша облегчена. В этом случае произведение искусства издает запах гниения, как будто Дух облачен в одежды, фосфорицирующие светом разложения.

Другая часть художников — я назвал бы их «помазанниками» — завоевала себе власть над Духом, подобно тому, как святой Георгий одержал победу над зверем. Для них чаша Духа опускается в мир феноменов в силу своего собственного веса. Поэтому их Дух носит золотые одежды солнца (...) гического. Для среднего человека вес имеет только плоть. Одержимые дьяволом, равно как и помазанники движимы ветром невидимого царства полноты, одни — северным ветром, другие — дуновением утренней зари. Средний же человек всегда остается застывшей колодой.

Что это за сила, которая использует великих художников как свои инструменты для сохранения символических обрядов магии потустороннего?

Я скажу Вам: это та же сила, которая однажды создала церковь. Она воздвигла одновременно два живых столпа: один белый, другой черный. Два живых столпа, которые будут ненавидеть друг друга до тех пор, пока не узнают что они всего лишь две опоры для будущих триумфальных ворот.

Вы помните место в Евангелии, где Иоанн говорит: «Многое и другое и сотворил Иисус: но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг». Как Вы объясните, Ваше преподобие, что, как говорит Ваша вера, Библия дошла до наших дней по воле Божией, а предания о «многом другом» нет? Не потеряли ли мы их, как мальчик «теряет» свой карманный нож? Я скажу Вам: то «многое другое» живет и сегодня, всегда жило и будет жить, даже если замолкнут все уста, глаголившие о нем и закроются все уши, о нем слышавшие. Дух все равно оживит это своим дыханием и создаст новые души художников, которые воспарят, если он этого захочет, и сотворит себе новые руки, которые запишут то, что он повелит.

Это те истины, о которых знает лишь сам Иоанн. Это — тайны, которые были у Христа от века. Он открыл их в тот момент, когда заставил Иисуса — свой инструмент — сказать:

«Прежде, нежели был Авраам, я есмь».

Я говорю Вам, креститесь, креститесь, если хотите: церковь началась с Петра и завершилась Иоанном! Что это значит? Вы читали Евангелие? Там есть пророчество о том, какова судьба церкви! Возможно, на Вас снизошел свет и Вы поняли, что означает в этом контексте то, что Петр трижды отрекся от Христа и рассердился, когда Иисус сказал об Иоанне: «Я хочу, чтобы он пребыл». К вашему утешению я хотел бы добавить, что, хотя, как я думаю (и вижу, как это происходит уже сегодня), церковь умрет, но она возродится — новой и такой, какой она и должна была бы быть. Но никто и ничто из того, что уже умерло, не воскреснет, даже Иисус Христос.

Я знаю Вас как честного, добросовестно исполняющего свои обязанности человека, и Вы, наверное, часто себя спрашивали: «Как может случиться, что среди клира и даже среди пап подчас скрываются преступники, недостойные их сана, недостойные вообще носить имя „человека“». И я даже знаю, как бы Вы ответили, если бы кто-то задал Вам подобный вопрос: «Безгрешна и непорочна только ряса, а не тот, кто ее надевает». Не думаете же Вы, дорогой друг, что я отношусь к тем, кто смеется над подобным объяснением или подозревают за ним презренное скользкое лицемерие? Для этого я слишком глубоко понимаю смысл таинства рукоположения. Я знаю точно, и может быть даже, лучше, чем Вы, как велико число католических священников, которые тайно, в сердце своем, носят страшное сомнение: «Действительно ли христианская религия призвана спасти человечество?». Не все ли знаки времени указывают на то, что церковь начинает загнивать? Неужели действительно грядет тысячелетнее царство? Хотя христианство растет, как гигантское древо, но где его плоды?

День ото дня все больше и больше толпа тех, кто называет себя христианами, но все меньше и меньше тех, кто на самом деле достойны носить это имя.

Откуда берется это сомнение? — спрашиваю я Вас. — От недостатка веры? Нет! Оно произрастает из бессознательного ощущения, что среди священников слишком мало огненных натур, которые действительно искали бы путь к святости, как индийские йоги и сиддхи. Мало кто среди них способен «крепостью взять царство небесное». Поверьте мне! Существует гораздо больше путей к воскресению, чем церковь может себе представить. Тепленькая надежда на милосердие Божье здесь не поможет. Многие ли из Ваших рядов могли бы сказать: «Как быстрый олень стремится к свежей воде, так и моя душа стремится в тебе, Господи?». Все они тайно надеются на исполнение апокрифического пророчества, которое гласит: «Появятся 52 папы, каждый из которых будет носить латинское имя, описывающее его деяния на земле. Последний будет зваться „Flos Florum“, то есть „цветок цветков“, и под его властью настанет тысячелетнее царство». Я предрекаю Вам, хотя я скорее язычник, чем католик, что его будут звать Иоанн, и он будет являться отражением Иоанна Евангелиста. Иоанн Креститель, покровитель свободных каменщиков, хранящих, сами того не зная, тайну Крещения водой — ему будет дана сила править над нижним миром.

Так из двух столпов создадутся Триумфальные врата! Попробуйте, напишите сегодня в какой-нибудь книге: «Вождем человечества сегодня должен быть не солдат, не дипломат, не профессор, не шут, но только священник» — и неистовый крик поднимется в мире, когда появится такая книга. Попробуйте написать: «Церковь — это только незавершенное творение, одна половина сломанного меча, и она останется в таком состоянии до тех пор, пока ее глава не будет одновременно и викарием Соломона, главой Ордена» — и книгу сожгут на костре. Да, конечно, истина не горит и ее невозможно растоптать! Она снова и снова становится явной, так же, как и надпись над алтарем в церкви Богоматери в нашем городе, где расписная доска постоянно падает.

Я вижу, Вам очень не по душе тот факт, что существуют священные тайны, хранимые лишь врагами церкви, о которых сама она ничего не знает. Да, это так. Но лишь с одной существенной оговоркой: те, кто хранит эти тайны, не знает их применения; их братство — это только вторая половина «сломанного меча», и поэтому они не могут понять их смысл. Было бы гротеском считать, что бравые основатели кампаний по страхованию жизни обладают магическим арканом преодоления смерти. Последовала долгая пауза; оба, казалось, предались своим собственным размышлениям. Затем я услышал звон стаканов, и немного погодя, капеллан сказал: — Где Вы могли получить столь странные знания? — Барон молчал. — Или Вы не хотите об этом говорить? — Гм. Смотря о чем, — уклонился барон. — Кое-что связано с моей жизнью, кое-что мне дано свыше, кое-что… гм… я получил по наследству. — Чтобы человек мог получить по наследству знания — это что-то новенькое! Конечно, о Вашем достопочтимом батюшке сегодня рассказывают самые удивительные истории…

— Какие, например? — развеселился барон. — Это меня очень интересует! — Ну, говорят, что он… он… — Был сумасшедшим! — весело продолжил барон.

— Не совсем сумасшедшим. Скорее, чудаком в высшей степени… Кажется, он изобрел, — но не подумайте… я, естественно, в это не верю… — так вот, кажется, он изобрел машину для пробуждения религиозного чувства… религиозного чувства… у охотничьих собак…

— Ха, ха, ха! — засмеялся барон так громко, сердечно и заразительно, что я, лежа в своей постели, вынужден был закусить носовой платок, чтобы не выдать себя смехом.

— Да я и сам думаю, что это глупости, — заизвинялся капеллан.

— О, — барон хватал ртом воздух — о, вовсе нет, вовсе нет! Это правда. Ха, ха! Подождите минутку! Я должен вначале высмеяться. Да, мой отец, действительно, был оригинал, каких свет не видывал. Он обладал огромными знаниями и размышлял обо всем, о чем только может размышлять человеческий мозг. Однажды он пристально посмотрел на меня, потом захлопнул книгу, которую только что читал, бросил ее на пол ( с тех пор он больше не брал в руки книг) и сказал мне:

Наши рекомендации