I. Первое размышление Христофора Таубеншлага 2 страница

— Когда меня извлекли из гроба, я потерял разум и дар речи. Впервые только через десять лет я мало-помалу начал учиться говорить. Но не правда ли, господин Таубеншлаг, эта тайна останется между нами! Если люди узнают об этом моем стыде, это может повредить артистической карьере моей госпожи-дочери. Да. Гм. Как только мой счастливый отец однажды навсегда вошел в рай, его похоронили в том же самом железном гробу. Он оставил мне свое дело и деньги, так как был вдов. И тогда небесное знамение было ниспослано мне в утешение — я так плакал, что думал, что умру от скорби по умершему отцу. Это был посланный ангелом господин Обер-Режиссер, господин Парис. Вы не знаете господина актера Париса? Он приходит каждые два дня давать уроки актерского мастерства моей госпоже-дочери. Имя у него как у древнегреческого бога Париса. Это — провидение от начала до конца. Да. Гм.

— Моя теперешняя супруга была в то время еще молоденькой. Да. Гм. Я хочу сказать — еще девушкой. А господин Парис готовил ее к карьере актрисы. Она была мраморной нимфой в одном тайном театре в столице. Да. Гм.

По обрывочным фразам и непроизвольным коротким паузам, которыми он перемежал свою речь, я заметил, что его сознание время от времени как бы угасает и потом, вместе с дыханием, вновь просыпается. Это было похоже на приливы и отливы.

«Он еще не оправился от той ужасной пытки в железном гробу, — чувствовал я инстинктивно, — он и сегодня как заживо погребенный».

— Ну, и как только я унаследовал магазин, господин Парис посетил меня и объявил, что знаменитая мраморная нимфа Аглая случайно увидела меня на похоронах, в тот момент, когда она инкогнито проезжала через наш город. Гм. Да. И когда она увидела, как я рыдаю на могиле отца, она сказала… — Господин Мутшелькнаус вдруг резко встал и стал декламировать с пафосом в окружающее пространство: маленькие водянистые глазки его горели, как будто он созерцал слова, начертанные огненными буквами… Тут она сказала: «Я хочу быть опорой в жизни этого простого человека и светом во мраке, светом, который никогда не померкнет. Я хочу родить ему ребенка, жизнь которого будет посвящена только искусству. Я хочу помочь его Духу открыть глаза на высшие сферы бытия, а сама должна буду разбить свое сердце в глуши серых дней. Прощай искусство! Прощай слава! Прощай лавровый венец! Аглая уходит и никогда не вернется обратно!». Да. Гм.

Он вытер рукой пот со лба и снова медленно опустился на стул, как будто воспоминания оставили его.

— Да. Гм. Господин Обер-режиссер громко рыдал и рвал на себе волосы, когда мы втроем сидели у меня на свадьбе. И вдруг он закричал: «Если я потеряю Аглаю, мой театр рухнет. Я — конченый человек». — Да. Гм. Тысячи золотых монет, которые я ему вручил, конечно, было недостаточно, чтобы облегчить его потерю.

— С тех пор он всегда печален. Теперь, когда он открыл большой драматический талант у моей дочери, он опять немного оживился. Да. Гм. Она, должно быть, унаследовала его от своей матери. Да, многих детей еще в колыбели посещает муза. Офелия! Офелия! — Внезапно его охватило какое-то дикое вдохновение. Он схватил меня за руку и начал сильно трясти:

— Знаете ли Вы, господин Таубеншлаг, что Офелия, моя дочь — дитя милостию Божией? Господин Парис всегда говорит, когда он получает свой пенсион в моей мастерской: «Когда вы ее зачали, мейстер Мутшелькнаус, должно быть, сам Бог Весталус присутствовал при этом!». Офелия — это…, — и он снова перешел на шепот, — … но это — тайна, такая же…, ну, такая же… как с крышками… Гм. Н-да. Офелия появилась на свет через шесть месяцев… Гм. Да. Обычные дети появляются через девять… Гм. Да. Но это не чудо. Ее мать тоже родилась под королевской звездой. Гм. Только ее свет непостоянен. Я имею в виду звезду. Моя жена не хотела бы, чтобы об этом кто-нибудь узнал, но Вам я могу сказать, господин Таубеншлаг: знаете ли, что она уже почти сидела на троне! И если бы не я — слезы подступают к глазам, когда я думаю об этом — она сегодня сидела бы в карете запряженной четверкой белых коней… Но она снизошла ко мне… Гм. Да.

— А с троном, — он поднял три пальца, — было так, клянусь честью и блаженством, что я не лгу. Когда г-н Обер-режиссер Парис был молод (я знаю это из его собственных уст), он был главным визирем при арабском короле в Белграде. Он обучал там для его величества высочайший гарем. Гм. Да. И моя нынешняя супруга Аглая, благодаря ее талантам, была назначена первой дамой — по-арабски ее называли «май Тереза». У нее был чин первой эрзац-дамы высочайшей левой руки его Величества.

Но на его Величество было совершено покушение, и г-н Парис и моя супруга ночью были вынуждены бежать по Нилу. Да. Гм. Затем, как вы знаете, она стала мраморной нимфой в одном тайном театре, который организовал г-н Парис, пока она не отказалась от лавров… Г-н Парис также оставил свою профессию и живет здесь только ради образования Офелии. «Мы все должны жить только ради нее, — всегда говорит он. — И ваша святая обязанность, мейстер Мутшелькнаус, приложить все силы, чтобы дар актрисы в Офелии не погиб в самом зародыше из-за отсутствия денег». — Видите ли, господин Таубеншлаг, это — тоже причина, почему я должен — да вы уже знаете! — заниматься таким сомнительным делом… Изготовление гробов не окупается. Сегодня слишком мало людей умирает. Гм. Да… Я мог бы обеспечить образование моей дочери, но знаменитый поэт, господин профессор Гамлет из Америки, требует слишком много денег. Я представил ему долговое обязательство и сейчас должен его отрабатывать. Гм. Да… Господин профессор Гамлет, собственно, молочный брат господина Париса, и как только он прослышал про большой талант Офелии, он сочинил специально для нее пьесу. Она называется «Принц Дании». Там кронпринц должен жениться на госпоже моей дочери, но ее величество, его госпожа-мать, не разрешает, и поэтому Офелия топится. Моя Офелия топится!

Старик прокричал это и после паузы продолжал:

— Когда я это услышал, у меня затрепетало сердце. Нет, нет, нет! Моя Офелия свет очей моих, все мое счастье не должна топиться! Даже в театральной пьесе! Гм. Да. И я пошел кланяться г-ну Парису, долго его упрашивал, до тех пор, пока он не написал письмо профессору Гамлету. Г-н профессор ответил, что он сделает так: Офелия выйдет замуж за кронпринца и не погубит себя, если я подпишу долговое обязательство… И я поставил под ним три креста… Вы наверное, будете смеяться, г-н Таубеншлаг, потому что это всего лишь театральная пьеса, а не действительность. Но понимаете, в пьесе мою Офелию также зовут Офелией. Знаете, г-н Таубеншлаг, Я конечно рад, но что, если вдруг моя Офелия после этого действительно утопится? Господин Парис всегда мне говорит: искусство выше действительности… Но что, если она все же утопиться? Что со мной тогда будет? Тогда было бы лучше, чтобы я задохнулся тогда в железном гробу!

Кролики громко зашуршали в своем гробу. Точильщик вздрогнул испуганно и пробормотал: «Проклятые кролики!». Последовала пауза; старик утерял нить разговора. Он, казалось, забыл о моем существовании, и глаза его не видели меня.

Немного погодя он встал, подошел к станку и, надев передаточный ремень на диск, запустил его.

«Офелия! Нет, моя Офелия не может умереть» — донеслось до меня его бормотание. — «Я должен работать, работать, работать… Иначе он не изменит пьесу и…». Шум машины поглотил его последние слова.

Я тихо вышел из мастерской и отправился в свою комнату. В постели я сложил руки и молил Бога, сам не зная почему, чтобы он хранил Офелию.

III. Прогулка

В ту ночь со мною произошло одно странное событие; обычно это называют сном, потому что не существует лучшего определения для опыта, который переживает человек, когда его тело ночью отдыхает.

Как всегда, прежде чем заснуть, я сложил руки так, как учил барон — левую руку на правую.

Уже позднее, с годами, когда я приобрел некоторый опыт, мне стало ясно, чему служат эти действия. Возможно, что и любое другое положение рук служит одной цели: тело должно быть надежно связано.

С тех пор, как я в доме барона в тот самый вечер в первый раз отошел ко сну таким способом, я всегда просыпаюсь по утрам с ощущением, что во сне я проделал долгий путь. И всякий раз я чувствую как камень падает у меня с с сердца, когда я вижу, что я раздет, и на мне нет пыльных сапог, как раньше, в сиротском приюте…

Я лежал в постели, и мне не нужно было больше бояться побоев или целый день напролет вспоминать, куда же я все-таки ходил во сне. В ту ночь впервые повязка с моих глаз упала.

То, что точильщик Мутшелькнаус вчера так странно, как со взрослым, обращался со мной, возможно и было тайной причиной того, что ранее спавшее во мне робкое «Я» — быть может, тот самый Христофор — пробудилось, осознало себя, стало видеть и слышать.

Началось это так: мне снилось, что я заживо погребен и не могу пошевелить ни рукой ни ногой; затем я глубоким вздохом наполнил грудь, и при этом крышка гроба отскочила… И я пошел по странной белой дороге, еще более пугающей, чем могила, из которой я выбрался, ибо я знал, что у этой дороги нет конца…

Я вернулся назад, к своему гробу и увидел, что он стоит вертикально посреди дороги. Он был мягким, как плоть, и у него были руки и ноги, ступни и ладони, как у трупа. Когда я залезал в гроб, то заметил, что я больше не отбрасываю тени, и когда я, проверяя, бросил взгляд на себя, я увидел, что у меня больше нет тела. Затем я потрогал свои глаза, но у меня больше не было глаз. Тогда я захотел взглянуть на свои руки — но я не увидел никаких рук.

Крышка гроба медленно закрывалась надо мной, и мне почудилось, что мои мысли и чувства, когда я стоял на белой дороге, принадлежали какому-то бесконечно старому, но все же еще не сломленному существу. Затем, когда крышка гроба опустилась, это чувство рассеялось, как дым, оставив в осадке лишь приглушенный мутноватый поток сознания, характерный для замкнутого подростка.

Наконец крышка гроба захлопнулась окончательно, и я проснулся в своей постели.

Вернее, мне лишь показалось, что я проснулся. Было еще темно, но по слабому аромату акации, проникавшему в комнату через открытое настежь окно, я почувствовал, что первое дуновение наступающего утра уже коснулось земли, и что самое время идти и тушить городские фонари. Я схватил свою палку и спустился вниз по лестнице. Закончив работу, я перешел через мост палисадника и поднялся в гору. Каждый камешек на пути казался мне здесь известным и знакомым, однако я не мог припомнить, бывал ли я здесь раньше.

Альпийские цветы, белоснежные одуванчики благоухали в росистых черно-зеленых высокогорных лугах в предрассветном мерцающем воздухе. Затем на горизонте небо разверзлось и живительная кровь зари разлилась по облакам.

Жуки, отливавшие голубизной, и огромные птицы со сверкающими перьями, проснувшиеся по неслышимому таинственному зову, поднимались со свистом с земли и зависали в воздухе на уровне человеческого роста, обратившись к пробуждающемуся солнцу.

Дрожь глубочайшего потрясения пробежала по всем моим членам, когда я увидел, почувствовал и понял эту грандиозную безмолвную молитву Творения.

Я повернул обратно и пошел в город. Моя огромная тень, как бы приклеенная к моим подошвам, скользила передо мной.

Тень — это цепь, которая привязывает нас к земле, это черный призрак, порожденный нами и обнаруживающий таящуюся в нас смерть всякий раз, когда наше тело попадает в поток световых лучей…

Когда я вошел в город, было уже совсем светло. Дети шумно стекались к школе. «Почему они не поют: „Таубеншлаг, Таубеншлаг, тра-ра-ра, Таубеншлаг“? — пришла мне в голову мысль. — Разве они не видят, что это я? Может быть, я стал настолько другим, что они меня более не узнают?»

Тут внезапно новая страшная мысль пронзила меня: «А ведь я никогда не был ребенком! Даже в приюте, совсем маленьким. Я никогда не знал тех игр, в которые они играли. Даже тогда, когда мое тело почти механически участвовало в них, мои мысли были где-то совсем далеко. Во мне живет какой-то древний старик, и только мое тело кажется молодым! Точильщик, наверное, угадал это, поскольку вчера он говорил со мной как со взрослым».

Я вдруг испугался. Вчера был зимний вечер. Как могло случиться, что сейчас летнее утро? Я все еще сплю? Может, я — лунатик? Я взглянул на фонари: они были погашены. Так кто же, кроме меня. Мог их погасить? Значит, когда я их тушил, у меня еще было тело! Но, может быть, я сейчас мертв, и, может быть, эта история с гробом случилась на самом деле, а не во сне? Я решил это проверить, подошел к одному из школьников и спросил его: «Ты узнаешь меня?». Он не ответил и пробежал сквозь меня, как сквозь пустое пространство.

«Итак, я мертв, — хладнокровно пришел я к выводу. — Нужно быстро отнести фонарную палку домой, пока я не исчез,» — подсказывало мне мое чувство долга, и я вошел в дом моего приемного отца.

В комнате палка выпала у меня из рук и наделала много шума. Барон, сидевший в своем кресле, услышал его, повернулся и сказал:

«Ну, наконец-то ты пришел!». Я обрадовался тому, что он меня заметил. Из этого я заключил, что я не мертв. Барон выглядел как обычно, в том же самом сюртуке, со старомодным, цвета тутовой ягоды, жабо, которое он любил носить дома по праздникам. Но было в нем что-то такое, что мне показалось незнакомым. Его зоб? Нет. Он был ни больше, ни меньше, чем раньше.

Я обвел глазами комнату — здесь также ничего не изменилось. Ничто не пропало, ничто не добавилось. «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи — единственное украшение комнаты — висела, как всегда, на стене. Все на своих местах. Стоп! Разве зеленый гипсовый бюст Данте с резкими монашескими чертами стоял вчера на полке слева ? Видимо, его кто-то передвинул! Сейчас он стоит справа !

Барон заметил мой взгляд и рассмеялся.

— Ты был в горах? — начал он и указал на цветы в моей сумке, которые я собрал по пути.

Я пробормотал что-то в свое оправдание, но он дружелюбно остановил меня: — Я знаю, там наверху очень красиво. Я тоже часто хожу туда. Ты уже много раз бывал там, но каждый раз забывал об этом. Молодой мозг не может все удержать. Кровь еще слишком горяча. Она смывает воспоминания… Тебя утомила прогулка?

— В горах — нет, но прогулка по белой дороге…, — начал я, сомневаясь, знает ли он об этом.

— Да, да, белая проселочная дорога! — пробормотал он задумчиво. — Редко кто может ее выдержать. Только тот, кто родился для странствий. Когда я впервые увидел тебя, там, в приюте, я решил взять тебя к себе. Большинство людей боится белой дороги больше, чем могилы. Они предпочитают снова лечь в гроб, потому что думают, что там — смерть и там они обретут покой. В действительности гроб — это плоть, жизнь. Каждый, кто родился на земле, заживо погребен. Лучше учиться странствовать по белой дороге. Только никогда не надо думать о ее конце, ибо это невыносимо — ведь у нее нет конца. Она бесконечна. Солнце над горой вечно. Но вечность и бесконечность не совпадают. Только для того, кто в бесконечности ищет вечность, а не конец, только для того бесконечность и вечность одно и то же. Странствовать по белой дороге следует только во имя самого пути, во имя радости пути, а не из желания сменить одну стоянку на другую.

— Покой, но не отдых, есть только у солнца, там, над горой. Оно неподвижно, и все вращается вокруг него. Даже его вестник — утренняя заря — излучает вечность, и поэтому жуки и птицы молятся ей и застывают в воздухе, пока не взойдет солнце. Поэтому ты и не устал, когда взбирался в гору.

— Ты видел…, — внезапно спросил он и резко посмотрел на меня, — ты видел солнце?

— Нет, отец, я повернул обратно до того, как оно взошло.

Он кивнул успокоено. — Хорошо. А то мы больше не смогли бы с тобой вместе творить, — добавил он тихо.

— И твоя тень двигалась впереди тебя на пути в долину?

— Да, само собой разумеется…

Он не дослушал мой удивленный ответ.

— Кто увидит солнце, — продолжал он, — тот захочет обрести только вечность. И тогда он потерян для странствий. Так случается со святыми в церкви. Когда святой переходит в тот мир, этот и другие миры для него потеряны. Намного хуже то, что и он потерян для мира. Он становится сиротой! Ведь ты знаешь, каково это — быть подкидышем! Никому не пожелаешь подобной участи: не иметь ни отца ни матери! Поэтому странствуй! Зажигай фонари, пока солнце не взойдет!

— Да, — спохватился я, погруженный в мысли о пугающей белой дороге. — Ты знаешь, что означает твое пребывание в гробу?

— Нет, отец.

— Это значит, что некоторое время ты должен еще разделять судьбу тех, кто заживо погребен.

— Ты имеешь в виду точильщика Мутшелькнауса? — спросил я наивно. — Я не знаю точильщика с таким именем, он пока еще не стал видимым.

— А его жену? А… Офелию? — спросил я и почувствовал, что краснею. — Нет. И Офелию тоже не знаю. «Странно, — подумал я, — они живут как раз напротив, и он должен был бы постоянно с ними сталкиваться». Мы оба немного помолчали; затем внезапно я горестно воскликнул: — Но это ужасно — быть заживо погребенным! — Нет ничего ужасного, дитя мое, в том, что человек делает во имя своей души. Я тоже бываю иногда заживо погребенным. Часто на земле я встречаюсь с людьми, которые, вкусив нищеты, страдания и нужды, горько сетуют на несправедливость судьбы. Одни находят утешение в учении, пришедшем к нам из Азии — учении о Карме или воздаянии. Оно гласит: никакое зло не может случиться с человеком, если он сам не посеял его семена в предыдущей жизни… Другие ищут утешение в догмате о непознаваемости божественных решений… Утешения не дает ни то, ни другое.

Для таких людей я зажег фонарь и внушил им одну мысль, — при этих словах он засмеялся, печально, но, как всегда, дружелюбно, и продолжал, — внушил так тонко, что им кажется, что она явилась им сама по себе. Я поставил перед ними в вопрос: «Согласился бы ты, чтобы тебе сегодня ночью, так же ясно, как наяву, приснилась твоя жизнь в безмерной нищете в течение тысячелетия со всеми ее подробностями, а за это на следующее утро как вознаграждение ты бы нашел у своей двери мешок, полный золота?».

— Да, конечно, — отвечают все.

— В таком случае не жалуйся на свою судьбу. Разве ты не знаешь, что этот всего лишь семидесятилетний мучительный сон, называемый земной жизнью, ты сам же и избрал в надежде, что, когда проснешься, найдешь нечто более ценное, чем мешок презренного золота?

А тот, кто полагает, что причина всего этого в неисповедимости решений Бога, однажды обнаружит под его маской коварного дьявола…

Относись к жизни менее серьезно, а к снам более… и тогда все пойдет хорошо. Тогда сон станет настоящим учителем, вместо того, чтобы, как сейчас, быть разноцветным шутом, закутанным в лохмотья дневных воспоминаний.

— Послушай, дитя мое! Пустоты не существует! В этой фразе скрыта тайна, которую должен постичь каждый, кто хочет превратиться из тленного зверя в существо с бессмертным сознанием. Однако не следует прямо прикладывать смысл слов к окружающему миру, иначе ты останешься прикованным к грубой земле. Нужно пользоваться ими как ключом, который открывает духовное: их надо истолковывать. Представь себе, что кто-то захотел странствовать, но земля не отпускает его ног. Что будет, если его воля к странствиям не исчезнет? Его созидательный дух — первобытная сила, которая вдохнута в него изначально — найдет другие пути, по которым он сможет странствовать, пути, таящиеся в нем самом, пути, которые не требуют ног, чтобы идти по ним, и он будет странствовать по ним вопреки земле, вопреки мраку.

— Созидательная частичка божественного в людях — это втягивающая в себя сила. Втягивание — понимай это в переносном смысле — должно создавать пустоту в мире причин, если требования воли остаются неисполненными во внешнем мире. Возьмем больного, который хочет выздороветь; пока он прибегает к лекарствам, он подтачивает ту силу духа, которая лечит быстрее и надежнее всех порошков. Это похоже на то, когда кто-либо хочет научиться писать левой рукой: если всегда пользоваться правой, то так и не научишься пользоваться левой. Каждое событие, происходящее в нашей жизни, имеет свою цель; нет ничего, что было бы лишено смысла. Болезнь, поражающая человека, ставит перед ним задачу: изгони меня силой Духа, чтобы сила Духа укрепилась, и снова стала господствовать над материей, как это было раньше, перед грехопадением. Кто не стремится к этому и довольствуется лекарствами, тот не постиг смысла жизни; он остается большим ребенком, отлынивающим от школы.

Но тот, кто, вооруженный маршальским жезлом Духа, настаивает на исполнении приказа своей воли, и презирает грубое оружие, достойное простых солдат, тот всегда воскресает из мертвых. И как бы часто смерть ни поражала его, в конце концов он все-таки станет королем! Поэтому люди никогда не должны с сдаваться на пути к той цели, которую они перед собой ставят. Как и сон, смерть — это только короткая передышка. Работу начинают не для того, чтобы бросить, а для того, чтобы довести до конца. Начатое и незавершенное дело, даже если оно совершенно бессмысленно, разлагает и отравляет волю, как непогребенный труп отравляет все вокруг себя.

Все мы живем, чтобы сделать нашу душу совершенной. Кто ни на секунду не забывает об этой цели, постоянно думает о ней, чувствует ее, начиная или заканчивая какое-то дело, тот очень скоро обретает странное, доселе неведомое чувство отрешенности, и его судьба каким-то непостижимым образом изменяется. Для того, кто созидает так, как если бы он был бессмертным, — не для того, чтобы добиться каких-то желанных вещей (это — цель для духовно слепых), а ради постройки храма его души тот увидит день; и пусть только через тысячу лет, но он однажды сможет сказать: «Я это хочу» — и это исполняется, «я приказываю» — и это происходит мгновенно, без долгого и постепенного вызревания.

И только тогда долгий путь странствий подходит к концу. И только тогда ты сможешь смотреть на солнце прямо, и оно не выжжет тебе глаза. Тогда ты сможешь сказать: «Я достиг цели, поскольку я ее никогда не искал». И тогда опыт святых побледнеет перед твоим собственным опытом, потому что они никогда не узнают того, что знаешь ты. Вечность и покой могут быть одним и тем же, как странствия и бесконечность.

Последние слова превосходили мою способность к пониманию. Только гораздо позднее, когда моя кровь остыла, они стали для меня ясными и живыми. Тогда же я почти не воспринимал их; я видел только барона Йохера и внезапно, как вспышка молнии, я осознал, что мне показалось в нем незнакомым и странным: его зоб располагался на правой стороне шеи вместо левой, как обычно.

Хотя сегодня это звучит почти смешно, тогда меня охватил неописуемый ужас. Комната, барон, бюст Данте на полке, я сам — все в одно мгновение превратилось для меня в призрак, настолько невероятный и нереальный, что сердце замерло у меня от смертельного ужаса.

Этим закончились мои переживания в ту ночь. Дрожа от страха, я проснулся в своей постели. Свет дня струился сквозь гардины. Я подошел к окну — за ним ясное зимнее утро! Я прошел в соседнюю комнату: за столом сидел барон с своем рабочем сюртуке и читал.

— Ты сегодня долго спал, мой милый мальчик, — сказал он мне, смеясь, когда увидел меня на пороге в рубашке (зубы мои стучали от внутреннего холода). — Я вынужден был пойти вместо тебя зажигать фонари в городе. В первый раз за многие—многие годы… Но что с тобой?

Один короткий взгляд на него — и страх отпустил меня: зоб был снова слева, как всегда. И бюст Данте также стоял на своем обычном месте.

В одну секунду земная жизнь вытеснила мир снов; в ушах раздался скрип, как будто закрывалась крышка гроба, — потом все это было забыто. Торопливо я рассказал моему приемному отцу, что со мной произошло. Только встречу с точильщиком скрыл.

Между прочим, я спросил: — Ты знаешь господина Мутшелькнауса? — Конечно, — последовал веселый ответ, — он живет там, внизу. Бедняга! — И его дочь, фройлейн Офелию? — Офелию я тоже знаю, — сказал барон, став серьезным, и посмотрел на меня пристально и почти печально, — и Офелию тоже.

Я быстро сменил тему, потому что почувствовал, что у меня покраснели щеки. — Почему тогда в моем сне твой… твой зоб был не слева, а справа, отец? Барон надолго задумался и потом начал, тщательно подбирая слова, как бы учитывая мое еще детское сознание:

— Знаешь, мой мальчик, чтобы все точно объяснить, я должен был бы неделю читать тебе чрезвычайно запутанную лекцию, которую ты бы все равно не понял. Я попытаюсь дать тебе несколько ключевых понятий. Но запомнятся ли они тебе? Настоящие уроки дает только жизнь и еще лучше — сон. Учиться снам — это первая ступень мудрости. Внешняя жизнь дает ум, мудрость проистекает из сна. Если нам что-то грезится наяву, мы говорим: «Мне открылось» или «меня осенило». А если это греза во сне, мы учимся через таинственные образы. И все истинные искусства коренятся в царстве снов. А также дар фантазии. Люди говорят словами, сны — живыми картинами. Они черпают их у событий дня, поэтому многие склонны думать, что сны бессмысленны. Они и становятся таковыми, если им не придавать значения. В этом случае орган сна отмирает, как отмирает часть тела, которой мы не пользуемся, и драгоценный проводник исчезает. Мост в другую жизнь, которая намного ценнее, чем земная, рушится. Сновидение — это тропинка, мост между бодрствованием и беспамятством. Это также тропинка между жизнью и смертью.

Ты не должен считать меня великим мудрецом или чем-то подобным, мой мальчик, из-за того, что мой двойник тебе сегодня ночью сказал слишком много удивительного. Я еще не так далеко зашел, чтобы утверждать: Я и Он — одно и то же лицо.

Пожалуй, я чувствую себя немного уютней в стране снов, чем большинство других… Я стал видимым и постоянным с той стороны, но для того, чтобы открыть там глаза, я все еще вынужден закрывать их здесь, и наоборот. Есть люди, которые не нуждаются в этом, хотя их очень и очень немного.

Ты помнишь, что ты не видел самого себя, и у тебя не было ни тела, ни глаз, ни рук, когда ты после белой дороги снова лег в гроб?

Но и тот школьник тоже не мог тебя видеть! Он прошел через тебя как через пустое пространство!

Ты знаешь, почему это так? Ты не взял туда с собой памяти о формах своего земного тела! Тот, кто может это — и я этому научился — тот по ту сторону будет видимым, вначале для самого себя. Он построит себе в стране снов второе тело, которое позднее станет видимым и для других, как бы странно для тебя сейчас это ни звучало. Это можно осуществить благодаря определенным методам, — он указал на «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи и улыбнулся, — которым я тебя научу, когда твое тело созреет и его не надо будет больше связывать. Кто знает эти методы, тот в состоянии порождать призраков. У некоторых людей это «становление видимым в другом мире» происходит непроизвольно и беспорядочно, так, что почти всегда только одна их часть оживает по ту сторону, чаще всего — рука. Нередко она выполняет бессмысленные действия, потому что голова при этом отсутствует… И те, кто наблюдают эти действия, осеняют себя крестным знамением, охраняя себя от дьявольских наваждений. Ты спросишь: как это рука может что-либо делать без того, чтобы об этом не знал ее владелец?… Видел ли ты когда-нибудь, как хвост, отброшенный ящерицей, извивается в яростной боли, в то время, как ящерица находится рядом, совершенно безучастная ко всему происходящему? Так происходит и в этом случае!

Мир по ту сторону точно так же действителен (или недействителен — сказал барон почти про себя), как и земной. Каждый из них — только половина, вместе они составляют одно целое. Ты знаеш предание о Зигфриде. Его меч был сломан на две части. Коварный карлик Альберих не мог соединить их, потому что он был лишь земным червем, но Зигфрид смог это сделать. чтобы получилось одно целое — тайна, которою должен разгадать каждый, кто хочет стать рыцарем.

Тот потусторонний мир даже еще реальнее, чем этот, здесь, на земле. Этот последний — отражение другого, лучше сказать, земной есть отражение потустороннего, а не наоборот. Что по ту сторону справа, — он указал на свой зоб, — здесь слева.

Теперь ты понимаешь?

Тот другой был также мой двойник. Что он тебе говорил, я впервые узнал только из твоих уст. Это шло не от его знания, еще меньше — от моего. Это пришло из твоего!

Да, да, мой мальчик, не смотри на меня так удивленно! Это исходило из твоего собственного знания! И более того, — он ласково провел рукой по моим волосам, — из знания Христофора в тебе! То, что могу сказать тебе я — одно рациональное животное другому — просто исходит из человеческого рта и достигает человеческого же уха и исчезает, когда истлевает мозг. Единственная беседа, которая может чему-нибудь научить, это беседа с самим собой. И то, что у тебя произошло с моим двойником — это и была беседа с самим собой. То, что может сказать тебе человек, — это либо слишком мало, либо слишком много. Это либо слишком рано, либо слишком поздно — но всегда в тот момент, когда душа твоя еще спит. Ну, мой мальчик, он снова склонился над столом — теперь посмотри на себя Ты так и будешь целый день бегать в одной рубашке?

IV. Офелия

Воспоминания о моей жизни стали для меня сокровищами: я извлекаю их из глубоких вод прошлого, когда пробивает час взглянуть на них, и когда можно рассчитывать на послушную мне руку с пером, которая сумела бы их записать.

Потом, когда слова начинают литься одно за другим, я воспринимаю их как повествование какого-то другого рассказчика, как игру со сверкающими драгоценностями, струящимися сквозь ласкающие пальцы моей памяти. Тусклые и блестящие, темные и светлые… я созерцаю их с улыбкой… Ведь я навсегда переплавил свой труп в меч…

Наши рекомендации