К Себастьяну, в поисках женщины в его вкусе
Стефани была недалека от истины — Себастьян любил Анну Комнину, но так, словно сам был Эбраром Паганом. Историк, специализирующийся в области миграционных процессов, отправился по следам crucesignati в поисках рыцаря, предка своего отца, а вовсе не византийской принцессы, не самой Анны. Перевоплощение в предполагаемого предка оказалось столь ослепительным и отравляющим, что Себастьян едва ли теперь принадлежал по-настоящему к миру живых, на все взирая глазами Эбрара.
В состоянии сильнейшего возбуждения, траура либо под действием наркотиков мир начинает представать в виде космического пейзажа без обитателей. Слишком горячо любимые или слишком больно ранящие человеческие существа уменьшаются либо вовсе тают, в конечном счете поглощаемые муаром красок и форм, запахов и звуков, составляющих гору, лес, водную гладь, розовый куст, синицу, лису, кота. На стенах грота Шове доисторический художник изобразил завораживающие движения зубров и лошадей с серьезными глазами и напряженной мускулатурой. Штрихом, цветом он впервые в истории передал свой внутренний мир. Внутренний мир Себастьяна, менее архаичный и динамический, чем грот Шове, не свидетельствовал ни о напряжении, ни о движении, лишь запечатлевал извечное безразличие пейзажа и память, сохранявшуюся в человеческом жилье, превратившие в феерию драматические столкновения прошлого. Себастьян, великий увечный, не хранил в себе следов зла, которое причинил сам и которое причинили ему. Теперь он был частью этих странно покорных и тревожащих индивидов, чья способность быть по ту сторону Зла и Времени похожа на блаженство.
Чтобы обрести пристанище в данной конкретной точке бытия, нужно, чтобы тебя не стало. Кое-кто разрушает себя, разрушая других, после чего время останавливается или, скорее, отодвигается в пространство экстатического созерцания. Тогда боль вступает в свои права, но не принимая на себя инициативу мести или убийства с присущими им кровью и слезами. Более никогда. Страдание окончательно превратилось в неумолимую верность восприятия, неделимую красоту. Нужно стать мертвым, как камень, а затем заново возвести себя вне себя, дабы таким образом достичь великолепия внешнего мира.
В Родопах некогда проживали Орфей, Эвридика и вакханки, задолго до того, как Эбрар облюбовал эти места с несколькими другими крестоносцами, отколовшимися от походного войска, и водрузил там огромный каменный крест. Как и все, беглецы опасались мусульманского нашествия непобедимых сарацинских воинов, бешеных и жестоких. Эбрару не хотелось пасть от лезвия ятагана. Тем более что в окрестностях Охрила он встретил и других себе подобных, которые не стремились ни к чему иному, кроме как возделывать землю, и казались менее озлобленными, чем иные его товарищи — паломники из числа провансальцев. Не говоря уж о богомилах, принимавших в свой простодушный мирок всех тех, кто желал их слушать, не отрекавшихся от Бога и включивших Дьявола в систему представлений об устройстве вселенной. После того, как Эбрар отказался от крестового похода и от Анны, он переродился. Не воскрес, а встал по ту сторону смерти — свободный от догм и потому открытый всему. Как Себастьян.
Кое-кто из древних считал — пишет Анна, — что счастье — всего лишь отсутствие горя. Beate vivere[88]рухнуло для Эбрара в тот самый миг, когда он узнал, что Анна не может ему принадлежать, что не для него ни тепло ее тела, ни бархат ее кожи. Покуда дух и тело византийской принцессы живы, и ему, Эбрару, предназначено быть живу, но иначе. Он до конца выпьет чашу своей жизни, но как — это другой вопрос. Узнает ли он, что дочь Алексея сделалась на закате земного бытия писательницей, стала первой женщиной-историком в мире, возведя свой труд над криптой их любви, любви неосуществленной и подавляемой всеми силами? Он ничего об этом не узнает, да это и не важно, он сделал выбор — принадлежать истории, которой не войти в анналы, иными словами, небытию. «Никто не свят, если оставляет по себе следы»: Лао-цзы когда-то давным-давно учил этому. Вот и он — не тот, кого принесли в жертву, а тот, кто прожил на этом свете среди других таких же безымянных и безвестных, не оставив следа. И только его тяга к жизни, странствие по ней — свидетельство того, что их встреча была. Не то Анна. Оба прожили свой век, но она не хочет вспоминать об их встрече, а он просто не имеет такой возможности.
На высоте более полутора тысяч метров над уровнем моря есть огромная поляна — полкилометра в длину, четверть в ширину, — обнесенная природной стеной из сосен, буков и дубов. Это место носит название «лес Крестов» или «лес крестов». Себастьяну Крест-Джонсу непременно нужно побывать там. Было ли это некогда святилищем Дионисия, соперничавшим, как считали древние, с храмом Аполлона в Дельфах? Или же, что более убедительно, — святилищем богомилов? Еретики вроде бы облюбовали «лес Крестов», чтобы свершать там свои ритуалы, пользующиеся дурной славой, вдали от властей, поближе к богам, которых, согласно учению манихеев, существовало по меньшей мере два — бог Добра и бог Зла. В монастыре Святой Троицы, не сохранившемся до наших дней, прежде имелась икона с изображением Пресвятой Девы, оправленная в деревянную раму из креста Спасителя. Так, во всяком случае, говорили. Себастьян намеревался побольше об этом разузнать. Было ли это трофеем, добытым крестоносцами возле Гроба Господня? Занесли ли его сюда паломники? Или кто-то еще? Время лишь упрочивает мифы. А молва окружает лес Крестов, его лес — с папоротником, земляникой, ежевикой, черникой, голубикой, — легендами: будто он волшебный, исцеляет слепцов и паралитиков. Сама принцесса Евдокия, сестра короля Бориса III, не так давно лечилась здесь, в память чего воздвигли железный крест высотой тридцать три метра, по возрасту распятого Христа, на месте древнего каменного, установленного еще крестоносцами. А сама скала, поросшая лесом, в изобилии содержит уран, испускающий радиацию, вызывающий эйфорию, обращающий к поискам духовного. Память — это сверхмощный уран, она передвигает крест Спасителя, расколовшийся на части, и из них собирает раму для крестьянской иконы на поляне в Родопах, примиряющей человека с Солнцем, припекающим здесь как-то особенно.
Время растеклось по поляне, настоялось в розоватом соке черники. Чтобы поселиться в этой сокровищнице, нужно стать самим собой, стряхнуть с себя вездесущую Санта-Барбару, не отпускающую Себастьяна с тех пор, как он вылетел из Стони-Брука, миновал Милан, Белград, Косово, Дуррес, Охрил и добрался до этих мест со святилищем Дионисия — богом иловым или эбраровым, с лесом Крестов. Здесь его путь оборвался. По этим местам, как по прочим, прокатились катаклизмы, бури, войны, здесь случались землетрясения, распри, политические и религиозные, унося людей и их жилища, дороги и лачуги, но оставляя нетронутой зелень и свет, дождь и бабочек. Под угрозой вся земля, планета перегрелась, озоновый слой прохудился — это еще ничего. Хуже то, что война в Ираке ссорит бывших союзников — jeez! Поляна Крестов все еще хранит свой нетронутый первозданный вид, несмотря на то что ее шпиговали ненавистью и оплодотворяли мертвыми телами. Си-Джей считает, что она подобна зрелой умудренной матроне, обольщающей своей сдержанностью. Она — это Весь Свет. Кто ее видит? Туристы? Праведники? Люди с больной памятью?
Эбрар Паган прибыл сюда в шрамах, со лбом, рассеченным византийской саблей. Он не мог более общаться с этим сбродом, под видом борьбы за христианские добродетели рвущимся к землям и богатствам Востока. Его плечо пострадало от стрелы, выпущенной своими: как же он был им ненавистен тем, что мешал грабить! Радомир лечил его, потом учил ходить по угольям, не обжигая ног, и любить. Покинув своего дядю Адемара и убежав от Анны, Эбрар стал свободен и от Бога и потому отдался демонам плоти. Ударился в угар, чреватый последствиями для того, кто не знается ни с Добром, ни со Злом, поскольку они для него равны. Наверное, стал богомилом, упившись невинностью, таящейся в этом учении. С черных богослужений он выходил твердо уверенный в своей правоте, как бывает уверен ребенок, и объятый желанием сжать Анну в своих объятиях, а также бежать от нее прочь. Как эта белая бабочка… Или, может, это не бабочка, а Анна улетает от него над папоротниками, а он, сдерживая дыхание, рвется за ней, ловит… А что дальше — выпустит, не выпустит?
Когда-то в лагере скаутов Себастьян любил гоняться за бабочками, ловил их голыми руками, без сачка, чтобы пополнить свою коллекцию. Майоран, жимолость не могут обойтись без бабочек, ведь те переносят пыльцу, в восторге от них и Си-Джей. Но только не тогда, когда они на стадии гусеницы или куколки, ему подавай взрослую особь! Скромница бархатница — цвета леса, цвета дуба, с двумя шоколадными глазками и черной обводкой на передних крылышках. Или морфей — светло-каштановое чудо с бархатными задними крылышками, сливающееся с корой деревьев, землей, покрытой вереском, безлистными стеблями. Но больше всех ему по нраву аполлон с белыми мембранами, улавливающими солнечные лучи. Красноватыми глазками на задних крыльях, с серыми волосками на брюшке. Нисколько не хуже и огневка — светло-желтая с поперечными полосками, с крылышками, увенчанными голубыми луночками, заканчивающимися длинным черным хвостом. Хороши также и прозерпина с красными и желтыми пятнами и черной оборкой, и червонец огненный алого цвета, у самцов доходящего до фиолетового, у самочек до бурого, и малинница — солнечное пятно на фоне цвета какао, и бурая голубянка — с оранжевыми желобками вдоль коричневых крыльев, и голубянка орион — с грушевидными окошечками, и быстрая голубянка — опаловое облако с серебряным отливом, и голубянка икар — голубой эфир с мохнатыми чешуйками, ярко-фиолетовыми у самца, приглушенно-каштановыми у самочки. Но только мощные парусники — адмирал с черными крыльями в красную полоску, с белыми прозрачными пятнами и мраморным исподним рисунком и большой монарх с желто-черной ливреей и контрастными нервюрами-прожилками еще и сейчас завораживают его.
Себастьян сдавливал их маленькую головку со спирально свернутым хоботком, а затем протыкал грудку булавкой и накалывал тесными рядами в коробку. В точности так же поступил он и с Фа Чан.
Впрочем, было два Себастьяна — дневной и ночной, и им непросто было ужиться в одном теле. Эбраров тоже было два: одни, соприкоснувшийся с Анной, и другой, осевший на земле, отказавшись от походов. Эбрар и Анна любили жизнь, отца, мать, Бога — а Себастьян? Он совершенно не понимал тех, кто играл в родителей. Эрмина — та даже заявляла, что он их ненавидит. «Мизантроп — вот что ты такое». Впрочем, ее, эмансипированную феминистку, это нисколько не трогало, она посмеивалась над его чудачествами. Снести яйцо, если вы — Трейси Джонс, подавальщица, только ради своего собственного удовольствия и не думая, доставит ли это удовольствие тому, кому суждено по вашей воле прийти в этот мир! Когда куколку программируют на то, чтобы покинуть шелковый кокон, ее мнения не спрашивают. Бабочки порхают с тех пор, как Себастьян помнит себя, и он их давит и накалывает, и их, и Трейси Джонс, и Фа Чан. Вы называете это убийством? О нет, это нечто запредельное.
Единственное стоящее из того, что может создать человек, — это не дети и даже не безупречная красота тела, как считает взбалмошная Эрмина, которая истязает себя тренировками и следует диетам, предписанным ее врачом, — это творения духа, памятники, сады, книги, полотна, музыкальные произведения, собрания документов. Или вот этот каменный, затем железный крест, что возвышался и будет возвышаться над лесом Крестов. На этом Себастьян не остановится — вперед, к новым красотам, остаткам древних цивилизаций, чтобы до одури напитаться ими. Бабочки — остатки рая на земле.
Дальше его путь лежит до Филиппополя, туда, где обосновался Эбрар, встретил Милицу и положил начало роду Крестов, которому предстоит пресечься на Себастьяне с его умозрительными выкладками по поводу миграционных процессов и романом об Анне.
Анне же в этих местах бывать не приходилось: когда Алексей явился в Филиппополь, чтобы сокрушить еретиков, в 1113 или 1114 году, принцесса была уже шесть лет как замужем за кесарем Никифором, имела от него троих детей (всего их у нее будет восемь, выживут четверо). Как знать, может, Анна и поняла бы Себастьяна — ловца бабочек, поскольку и она мало занималась своими детьми, переложив все заботы о них на Зою, know what I mean, сама же полностью предалась государственным делам, проводя все дни в Сенате. Ее слава знатока государственной интриги стала затмевать славу ее бабки по отцу Анны Далассины. Однако почему же Анна упоминает в «Алексиаде» Филиппополь, в котором никогда не бывала?
Филиппополь восхищает ее: «Город был некогда большим и красивым. Но с тех пор как в давние времена его поработили тавры и скифы, он приобрел такой вид, в каком я застала его во время правления моего отца, и, судя по нему, решила, что, кроме всего прочего, на Филиппополь обрушились бедствия из-за множества живших там нечестивцев: этот город поделили между собой армяне, так называемые богомилы — о их ереси и о них самих я расскажу позже в свое время и богоненавистнейшие павликане, ветвь манихеев, происходящие, как об этом свидетельствует само их имя, от Павла и Иоанна; последние заимствовали свое нечестивое учение у Мани и в чистом виде передали его своим последователям» . Алексей I проводит здесь какое-то время. Гордый тем, что одержал ряд побед над мусульманскими захватчиками, он ловко обводит их вокруг пальца с помощью крестоносцев и занимается наведением порядка внутри своих владений, а также в области веры, которую отказывается считать однокоренной с той, что исповедуют высокомерные латиняне, отступающие от канонов и не поклоняющиеся Троице. «Император […] стал заниматься побочным делом с большим усердием, чем главным, отвращая манихеев от их горькой веры и приобщая их к сладостному учению. С утра до середины дня или до вечера, а иногда и до второй или третьей стражи ночи он призывал к себе манихеев, наставлял их в истинной вере и обличал лживость их ереси. […] Однако в результате постоянных бесед и непрерывных увещеваний самодержца и их в большинстве своем тоже убедили принять святое крещение. Ведь прения нередко продолжались с утренней зари до глубокой ночи, Алексей не прекращал беседы и часто оставался без пищи; и все это происходило под открытым небом» . Так пишет Анна.
Радомир на стороне василевса. Императорский лагерь разбит в центре Филиппополя, соседствуя с руинами старинной синагоги III века, когда-то прославленной в иудейском мире. Теперь от нее остались мозаичные полы с древнееврейскими буквами да кое-какая утварь. Встреченные в здешних местах купцы-евреи, грузины, армяне — весьма кстати. Алексей прибегает к их услугам, они — к его. А вот еретики, выступающие от имени Господа, губительны для государства. Тут их рассадник. К ним-то и обращены речи Алексея.
Радомир слушает и делает вид, что согласен с приговором императора. Тут же, в тени палатки, и Эбрар, который вот уже шесть лет как отошел от участия в походе и хотя и продолжает верить, что необходимо вооружать Церковь против неверных и против грабителей народа — сеньоров, и что священная война полезна, все же сам предпочитает в жизни иной путь. Разговоры с Анной и Радомиром, покой, обретенный во внутреннем Иерусалиме, кажутся ему сладостным и не менее трудным испытанием, чем ратный подвиг.
И теперь еще, по прошествии стольких лет, Эбрар продолжает слышать, что говорила тогда ему Анна, излагавшая при свете свечей свои взгляды. Она не принимала учения о двух началах, проповедуемое манихеями и заражавшее даже придворные круги. «Порфирий […] самым научным образом рассмотрел глупое учение манихеев о двух началах, правда, его собственное „единое начало“ приводит читателей к платоновскому „единству“ или „одному“. Ведь мы почитаем единое начало, но не то, которое заключается в одном лике, и мы не принимаем „одного“ Платона, то, которое у эллинов — „невыразимое“ и „тайное“ у халдеев. От него выводят они и многие другие начала, земные и небесные» . Историк из Санта-Барбары не является приверженцем божественного единства, подобно Анне, пусть и покорен ее знаниями и ясностью ума.
«Начала земные и небесные», — уста, произнесшие эти слова, принадлежали той, что мгновение была подле Эбрара под солнцем Охрида, и овернец также был убежден в единстве Божественной Троицы. Отец, Сын, Дух Святой… Радомир добавлял еще и Женщину. Как знать, возможно… Тут Эбрар колебался, know what I mean. От отца и Сына или же от Отца через Сына? Обсудить бы и этот вопрос с василевсом, да вот только не по чину это простому писцу да еще дезертиру. Хотя и полностью раствориться в крестьянском мире, встать вровень с простолюдином Радомиром Эбрар (воин и знаток грамоты) не мог. В душе его свершалась битва, невидимая для мира.
Приметил ли его василевс? Рыцарь, пусть и одетый на местный манер, не мог остаться незамеченным. Три дня и три ночи не ел Алексей, изнуряя себя под нещадным полуденным солнцем, и все ради искоренения ересей. Его усталый взгляд с удивлением остановился на молодом человеке явно нездешнего происхождения, заявляющего, что он еретик. Да как можно не быть еретиком, если ты из плоти, если сам Иисус рожден Марией? (Учение о непорочном зачатии еще незнакомо Эбрару, оно появится позже.) Алексей мог послать Эбрара на костер, тогда бы не было и Себастьяна…
Сегодня Филиппополь не отличишь от Санта-Барбары, те же «Пицца хат» и «Найк». Себастьян понял это еще в свой первый приезд сюда. После падения Берлинской стены экспансия Санта-Барбары неудержима… Остались нетронутыми лишь несколько домов в исторической части города, среди трех холмов, вот их-то стоит осмотреть.
Величественные постройки, сохранившие дух прошлого, превратившиеся в памятники культуры. Никому в Санта-Барбаре, Нью-Йорке, Лондоне, Париже и невдомек, что есть такой город Филиппополь, поскольку эта часть Европы оказалась в историческом тупике. Отчего так? Из-за православной Византии, противящейся крестоносцам, пусть даже и пропустившей их через свою территорию, и призвавшей на помощь, и хитро заигрывающей с ними, этими латинянами, слишком воинственными и материальными во главе с этим их Папой, считающим себя пупом земли. В конечном счете последнее слово осталось за ними, возобладала католическая версия веры, и латиняне стали презирать поверженную православную Византию. А может, виноваты турки, отрезавшие нас от мира на целых пять столетий. Или коммунисты, которым отчего-то нигде не было так вольготно, как в православных странах — от России до Румынии, Болгарии, Сербии и Греции. Отчего все-таки так случилось? От того ли, что «per Filium» оказалось слабее «Filioque»? Православные верят, что Дух Святой изначально исходит от Отца через Сына — «рег Filium», который ему подчинен, а не от Отца и Сына — «Filioque», — как считают католики. Это превращает православного Сына в сентиментального служителя, потенциального мазохиста, непременного обожателя (мелких) Отцов народа. А отсюда лишь один выход — к разрушению, анархии, терроризму, революции, убийству, мафии, сталинизму. Так, во всяком случае, считают парижские психиатры и Юлия Кристева в придачу — хотя и среди них далеко до единого мнения, вообще же понятие веры гораздо более запутанно, чем воображают последователи доктора Фрейда.
Как бы то ни было, великолепие старинной части Филиппополя остается неизвестным для мира. Вот дом армянина Хиндильяна — ведь здесь был перекресток народов, и грузины, евреи, армяне веками жили вместе. Торговцы, образованные люди, земледельцы, растившие виноград и табак, поселялись здесь, на трех холмах фракийского города, основывая роды, подобные роду Крестов, а в одно прекрасное утро могли вновь сорваться с места и, как Сильвестр, устремиться в Санта-Барбару. К примеру. Хиндильяны ездили по всей Европе, торговали с Веной, Венецией, Лондоном, затем отправились в Дамаск, Багдад, добрались до Индии. Тоже крестоносцы, только мирные. Торговля уже тогда объединяла Европу. Флорентийские комоды, веницианское стекло, ковры из Константинополя, огромные библиотеки — что это: старье или основа коллекций успокоившейся наконец Европы? Делали вид, что забыли меч и крест, копили золотые монеты всех возможных царств, дожидаясь пробуждения наций и натиска техники. В прохладе своих грабовых аллей, в полутьме гостиных, под сенью тяжелых шпалер они курили наргиле и наслаждались покоем, даруемым достатком, шансом, всегда имеющимся у того, кто отправляется в путь (другие отправляются внутрь собственного сознания). Вот только душевный покой не удел тех, кто оторвался от корней и чье удовлетворенное любопытство время от времени утишает живая вода тоски по родине.
«Панде» Си-Джея не взобраться по крутым улочкам старого города, где затаилось роскошное наследие бывших кочевников, продливших в эпоху зарождающегося капитала вплоть до войн последнего века то искусство жить, которое привлекло сюда и Эбрара. И потому Себастьяну придется бродить по городу пешком, останавливаясь перед антикварными лавками и у развалов старьевщиков, сторожащих прошлое, отдыхая под фиговыми деревьями, полными медового сока, раскидистыми розовыми кустами, которых никто как будто и не замечает, как не замечают национального флага: роза в здешних местах — все равно что флаг.
Охряный ветер Родоп сдувает со старых камней карминные лепестки и перемешивает их с листочками цвета индиго, облетевшими со спесивых красоток других видов, и чешуйками чайного цвета, более скромными на вид, а затем забрасывает их в волосы и декольте темноволосых женщин с обжигающим смехом на устах. Себастьяну не до лепестков роз и бабочек, он спешит в муниципальный архив, где задаст вопросы местным знаменитостям, монахам-ассумпционистам, пострадавшим в эпоху социализма: он надеется, что они помогут ему попасть в приходские архивы во Франции, откуда они родом, (их основатель отец д'Альзон — из Севени). Тогда уж можно двинуться в Везелэ и Пюи-ан-Велэ.
А пока «панда» мчит по пустынным местам, ставшим жертвой жестокого экономического кризиса, от которого пострадало все, что произрастает — и злаки, и кукуруза, и даже вишни («Сочные венки моего края», — напевал когда-то Сильвестр, сглатывая слюну). Дальше путь лежит к горе Витоша. Две волны народного крестового похода прокатились через Средец, сегодняшнюю столицу Болгарии Софию: войска Готье Неимущего в конце лета 1096 года и в начале ноября того же года — тьма Петра Пустынника. Awesome! «Вся долина Белграда была сплошь покрыта трупами и залита кровью», — писал хроникер Эккехард из Ауры. Белград был тогда болгарским городом, политически подчинялся Византии. Естественно, византийцы не желали открывать свои рынки паломникам, продовольствия и фуража для лошадей не хватало ни здесь, ни в Охриде. Крестоносцы без стеснения жали созревшие хлеба. А поскольку знали они только свои родные языки, найти взаимопонимание удавалось не всегда, скорее даже никогда. Вожаки Готфрида Бульонского наняли в качестве толмача болгарина, который отправился с ними до Иерусалима, проделав таким образом путь, обратный тому, который одолел Эбрар.
Сегодня об этом и в хрониках не прочесть. И все же Си-Джею удается найти кое-какие следы давних событий — в старой церкви Бояны, прилепившейся к склону горы Витоша. Он аккуратно заносит данные в записную книжку, чтобы потом внести в компьютер. На будущем коллоквиуме византологов в Стони-Брук его сообщение, пожалуй, наделает шуму! И впрямь, кто мог знать это, кроме Си-Джея, с лупой осмотревшего каждый камень. Сперва неподалеку от укрепленного замка, в котором некогда располагался гарнизон, в руинах крошечной церкви в форме креста, затерявшейся в гигантских папоротниках: эта церковь прославляет Распятие и относится к IX–XI векам. Си-Джей встречал упоминание о ней у историков, рассказывающих о военной кампании Василия II в 1015 году, а затем об антивизантийском восстании Петра Деляна в 1040–1041 годах. Сколько крови, jeez! Трудно предположить, чтобы крепость и ее храм не были разграблены Готфридом Бульонским, прошедшим здесь. Немая история плюс легенды. А вам нужны факты? Память, как и ревность и любовь, обладает способностью воображения, доказательством чему — лучшие историки нашего времени, вставшие на путь писателей. Всем не дает покоя Сен-Симон! Кто бы отказался быть великим герцогом, а не скромным сотрудником какого-то института? Внимание привлекают фрески 1259 года в здании церкви. Художник из Бояны создал двести сорок образов, причем на них не иконописные лики, а живые человеческие лица. Они и сегодня не перестают взирать на посетителей с древних кирпичных стен, а созданы до рождения Джотто в 1266 году.
Изображен и донатор — некий севастократор Калоян, правивший землями, на которых теперь располагается София.
Его взвешенное спокойствие выдает в нем скорее служителя церкви, чем политического деятеля. Художник изобразил его в шафрановых, солнечных тонах на темной, как ночь, стене, как бы символизирующей внешний мир, а одеяние, борода и волосы мецената — черного цвета. Его жена Десислава круглолица, у нее острый подбородок и те же миндалевидные карие глаза, что и у Митры, матери Сильвестра (она — дальний потомок жены крестоносца), бабки нашего историка, чей портрет конца XIX века, выполненный в безнадежной кичевой манере, украшал салон кузенов Креста в Пловдиве. Эта красавица в овале на стене Бояны, разумеется, не являлась женой Эбрара. Однако, если не обращать внимания на великолепную тунику с драгоценными каменьями и диадему, бабушка Крестов и луноподобная Десислава похожи как две капли воды: тот же тонкий греческий нос, те же округлые славянские скулы, те же четко очерченные губы. Левая рука ее вытянута, с тонкого указательного пальца свисает шнурок ярко-красной мантильи. Обратите внимание на этот жест, он не производит никакого впечатления на туристов, а между тем знаком Себастьяну, поскольку корнями уходит в готическое искусство Западной Европы; скрытый источник вдохновения местного мастера — явно латинский, унаследованный от крестоносцев. Историку из Санта-Барбары это ясно как дважды два. Все то время, что шли крестовые походы, люди местные и пришлые наблюдали друг за другом, грабили, убивали одни других и только потом стали знакомиться, разговаривать, обмениваться словами, жестами, красками, пищей (все равно как иракские крестьяне, потчующие американских солдат своим картофелем). Зрелость Востока, озарения Запада и, наконец, эта протянутая, будто милость, рука Десиславы.
* * *
Но кому ныне дело до Бояны и до верности ее художников Никеискому канону, принятому на Соборе в 787 году — ну вы помните, — кладущему конец иконоборческому кризису и разрешающему изображать не только императора и его приближенных, но и Христа и Богородицу? После Константина II, подлинного идеолога иконоборчества, и Льва V, иконоборца по преимуществу, многие изощренные богословские умы, такие как Никифор[89]с его «Опровержениями», которые и не снились в ту эпоху латинскому Западу, подхватили и стали защищать новое видение: Иоанн Дамаский, Феодор Студит,[90]Григорий Богослов[91]и Григорий Нисский.[92]Никейский собор должен был наконец разрешить это новое видение, и в 843 году оно уже начало свое триумфальное шествие благодаря императрице Феодоре. Кто сегодня помнит о том, что именно здесь, в Византии и Бояне (особенно Бояне, это станет темой будущего доклада Себастьяна) решалась судьба живописи, породившей столько Пресвятых Дев, Голгоф, Благовещений, Положений во Гроб, коими так гордятся, помимо всего прочего, Италия и Франция? Но все это было потом, сразу после Бояны!
Никто не помнит. И что же?
Стоило ли так стараться безвестным болгарским подданным? Все равно Запад их не замечал. Или становиться предтечами подлинных ценностей и преисполняться гордостью первопроходцев, которые никогда не теряют надежды однажды быть названными? Раздираемый противоречивыми чувствами Си-Джей успокаивается, созерцая «Христа и фарисеев». Юный Иисус — благородный Ромео с карими глазами и лбом ученого человека — ни в чем не походит на свой прототип, реального человека той эпохи. Так считал некий примитивный реалист, автор картины… Юный Спаситель — особый способ видения, особый взгляд. Образ, представший взору Себастьяна, был самим Воплощением, поскольку для людей из Бояны изображать кого-то или что-то — означало не что иное, как быть в живом контакте с изображением .
Изображение было не знаком, но смыслом. Себастьян наизусть знал аргументы древних: не prosti , a skhésis . Странное это слово skhésis , обозначавшее у византийских теологов нечто глубоко личное — любовь и благодать Воплощения. Для профанов глубоко личное — только отношения мужчины и женщины, то, что именуется взаимоотношениями полов. В Воплощении Сына Божия — том, что представлено на стенах Бояны — показана любовь Бога-Отца и Его Сына. Именно этому Воплощению, этой Любви возносят молитвы восточные христиане, созерцая иконописный образ Христа.
Стены Бояны оставили в Себастьяне оттиск нездешней Любви, иного видения мира. Любовь иных веков читалась во взгляде святого Стефана, обращенном внутрь себя, в чертах и жестах архангела Гавриила. Исполненная сострадания любовь Иисуса Христа, полная драматизма любовь Пресвятой Девы, взирающей на Распятие, или Пресвятой Девы в Успении, когда она видит себя в облике куклы-младенца в руках Своего Сына, инфернальная любовь Христа, спускающегося в Ад, еще не верящего в свое воскрешение (у него черты моряка, попавшего в кораблекрушение). Моряк, да и только, и этот святой Николай, покровитель большинства церквей в округе, покровитель моряков. А заодно и фракийских крестьян, балканских пахарей? Нет. Что же тогда? Воспоминание о героях Гомера? Ностальгия по эллинским корням? Или зашифрованное воззвание к еще памятному 1259 году, когда крестоносцы высадились на побережье, чтобы затем рассеяться повсюду, хотя путь их и лежал в Иерусалим?
Художник из Бояны развернул перед Себастьяном один из первых в мире комиксов под названием: «Чудо на море», рассказывающий о подвигах святого Николая посреди разыгравшейся стихии. Взгляните на этот парус, на эту ладью — да ведь это Венеция посреди Болгарии, это заокеанская, бурливая, желанная, недосягаемая Европа. Ей не знакомо, с какой страстью и тогда, и сейчас относятся к ней в этих краях, она и представить себе не может, насколько интегрирована в европейскую систему образов и при этом ее же, Европу, наперекор ее воле оплодотворяет, обогащает, не ставя ее в известность и не дожидаясь признания. Это происходило еще до того, как пала Византийская империя, слишком утонченная и упадническая для орд варваров, нагрянувших отовсюду — с юга, запада, востока, — турок, латинян.
«Панда» мчится вперед. Византия — с крестоносцами ли, без них ли, — хранима храмами и морем. Морю никак не забыть Улисса, не желавшего ни славы, ни бессмертия, а лишь возвращения к тому, что он есть . В те времена это понятие путалось с местом рождения — дворцом, островом, очагом. Итакой и Пенелопой в своем гинекее.[93]Вы существуете, но только при одном условии: если есть отчий дом, ожидающий вас в конце пути. А так ли теперь? Кто такой Себастьян Си-Джей, где его дом, если Санта-Барбара повсюду, а у него самого ни кола ни двора? С тех пор, как Эбрар Паган, явившись из Пюи, что в Оверни, попал в лес Крестов и навсегда остался в Филиппополе, затерянном во Фракии, Итака очень изменилась. Пенелопы нет, а отсутствие безопасности с 11 сентября поразило весь мир от Парижа до Бали.
Ведущим оседлый образ жизни легко верится в то, что бродяжничество означает полную свободу. Того же мнения и Себастьян, однако нынешнее странствие — его тюрьма, он заключен в нее, как внутреннее море в прилегающие земли. Таково Черное море, чей горький привкус проистекает от скалистых внутренностей, полных железа и натрия, от которых лазурь вод окрашена в чернильные тона.
В Созополе весь пляж усеян крошечными обломками перламутровых ракушек розово-оранжевого цвета, еще не исчезнувших в мучнистой анонимности песка и вспоминающих о том, как были раковинами — увы, слишком хрупкими. В древности здесь, в этих местах, славили Аполлона, солнечного целителя, и прозвали город Аполлонией, затем первые христиане переименовали его в Созополь, что означает Спасенный город. Аполлон, Анаксимандр,[94]Аристотель спасены… Песок и тот хранит память о своем прошлом, попирающие его рыбаки все еще говорят на греческом в этой более двенадцати веков славянской стране. Бухта Веяльщиков пустынна, немецкие и шведские отпускники нагрянут сюда лишь в июле — августе, а с ними заявится и Санта-Барбара.
Над морским рукавом, омывающим выступ скалы цвета индиго, где примостился дорогой ресторан «У художников», над пляжем со съедобными ракушками, по которому идет профессор, разминая затекшие конечности, зависли две чайки-пересмешницы. Погруженный в грот своей памяти, он их не замечает. Он как будто анестезирован по отношению ко всему внешнему и уверен, что всегда знал эти места. А бывал ли патриарх Сильвестр в бухте Веяльщиков? Бредущий берегом укачивает себя воспоминаниями то ли детства, то ли еще более давними, прорвавшимися к нему сквозь поколения — трансгенеративными, как сказали бы парижские психоаналитики. Пальцы ног, погружаясь в песок, получают информацию: и Эбрар, и Отец, и Дед могли здесь купаться.
Вот уже две недели, как Си-Джей не раскрывает рта. И вдруг сопричастность бухте Веяльщиков исторгает из него звуки, складывающиеся в название места: Созополь. Он услышал странный грустный голос, как будто причиняющий ему боль только тем, что вырывается из его уст. Он вздрогнул и бросился в напоенную солнцем воду, которая приняла его, будто пушинку: никакого осознания совершаемого усилия — руки и ноги сами делали положенное при брассе и кроле. Ни о чем не думалось, а если и думалось, то уж точно не о том, как вернуться на берег или доплыть до противоположного. Куда его влекло? Только руки и ноги ведали. Может, куда-то на Кавказ, в нефтяной рай? Ночь застала его лежащим на спине и качающимся на волнах. Луна была на ущербе, и ее, как обычно, сопровождала Пастушья звезда. Он очнулся, дрожа всем телом и будто парализованный; по морской глади пошла зыбь, все было непроглядно-черным. Подходящий момент, чтобы свести счеты с жизнью. Желание кричать, стучать ногами объяло пловца, к горлу подступила тошнота. Однако спазмы, могущие привести к фатальному исходу, заставили его вспомнить о курсах обучения плаванию. Он был превосходным пловцом, техника должна была взять свое вкупе с явившимся желанием побороться за свою жизнь. Чудо святого Николая с его венецианской ладьей на стенах боянского храма становилось реальностью, воплощаясь в историю спасения в бурном море у берегов Созополя.
Бакланы и солнце цвета граната приветствовали обессиленного, но живого человека, облепленного черным железистым песком и оттого походящего на Христа из Бояны, восходящего из Ада, — он рухнул на берег в нескольких километрах от бухты Веяльщиков, где осталась его «панда», и проспал до следующего явления гранатового солнца; проснувшись, потянулся и дождался, когда согреется. Обретя человеческий облик, он дошел до «фиата», оделся, купил спелый арбуз, съел его — жадно, как едят бездомные бродяги, — и направился в Несебыр.
Возможно, Эбрар и не выходил в море, и не брал курс на Кавказ, но вряд ли избежал странствия в Месемврию. Должно быть, он услышал о ней от Анны, ведь с V века все родовитые семейства Константинополя возводили на этом полуострове, благословенном богами, свои домовые церкви. После 863 года, когда византийские войска отвоевали город, захваченный Крумом, болгарским царем, это место стало планомерно заселяться. В те времена в Месемврию устремлялись так, как сегодня в Сен-Тропе или на остров Ре. (Впрочем, если представится случай, отыщите на карте Месемврию, ныне называемую Несебыром, — полуостров, связанный с континентом длинным высоким мысом, и остров Ре после возведения моста Буиг, и скажите мне, что между ними нет сходства!) Греки смешивались с болгарами, которым предстояло вернуться туда в 917-м, после памятной битвы при Ахелое, а затем снова в XIII и XIV век