Демократия и массовое движение
Это только в либеральных трактатах демократия выглядит гладко и благостно. На самом деле демократия может быть крайне жесткой. В конце концов, именно демократический афинский народ тайным голосованием решил отравить Сократа.
Либеральные процедуры на протяжении XVIII-XIX веков систематически оттачивались для того, чтобы свести к минимуму эксцессы демократии, но одновременно выхолостить ее подрывное содержание, заложенный в ней потенциал плебейского бунта.
Мао сказал: «Огонь по штабам!» Он не стал, как Сталин, проводить политические чистки с помощью тайной полиции, а вызвал народ и призвал его самого разобраться. Легко догадаться, как относился народ к партийной бюрократии. В этом смысле маоизм действительно резко отличается от сталинизма: он решает проблемы не с помощью аппарата, а на основе стихийности.
В конце концов, суд Линча тоже порождение прямой народной демократии. Решили человека повесить и повесят - большинством голосов. Не нужен ни палач, ни полиция, люди все своими руками сделают, и бесплатно. Когда подобные методы применялись в Китае хунвейбинами во время культурной революции, сам товарищ Мао пришел в ужас и начал сворачивать их деятельность. Старые механизмы государственных репрессий, как выяснилось, отнюдь не были демонтированы. Их снова включили, задействовав не против старых бюрократов, а против разбушевавшихся молодых людей.
Из далекой Европы культурная революция выглядела взрывом бунтарской демократии масс.
Погромы, устроенные хунвейбинами, могли быть совершенно символическими. Но могли быть и крайне жестокими. Все зависело от настроения в массах.
Надо не забывать, что репрессии и в китайском, и в советском варианте сами по себе имели… демократическую составляющую. Они обеспечивали вертикальную мобильность, смену кадров. Более гуманного способа ротации кадров система выработать не смогла. Проштрафившихся чиновников надо было куда-то удалять (в тюрьму, в ссылку, на тот свет). Другое дело, что наказание могло последовать не только за провал, но и за успех. Ведь успех вызывает зависть, провоцирует соперничество. Что, впрочем, происходит и в демократической политике - только с менее кровавыми результатами.
На смену истреблявшимся кадрам приходила новая волна выходцев из низов - вертикальная мобильность, демократизация аппарата. Занятно, что потом советская интеллигенция с 1970-х годов себя отождествляла с жертвами репрессий. А большинство ее составляли семьи, которые подняться смогли как раз благодаря репрессиям. Было расчищено пространство для появления огромной массы «выдвиженцев», которые потом поднялись до различных высот, включая интеллектуальные, культурные, духовные и т. д.
Маоизм решал ту же проблему напрямую, давая народу возможность самостоятельно разобраться со «штабами». Это накладывалось на определенные представления о спонтанности, о стихийном движении, типичные для Запада. Достаточно вспомнить идеи Розы Люксембург, ее критику бюрократии, идеологию стихийного пролетарского протеста.
Че Гевара тоже многое взял у Мао. Прежде всего это идея «революционного очага». Че понимал очаг прежде всего в военном плане. Революция может начаться еще до того, как созрели все ее предпосылки. Точнее, предпосылки революции дозревают в процессе самой революции. Решающим фактором здесь становится политическая воля.
Это резко отличает Че и от советских теоретиков, и от ортодоксальных марксистов времен Каутского. Они учили, что нужен ряд объективных и субъективных предпосылок революции. Нужен определенный уровень общественного развития, нужна революционная ситуация, нужна правильная пролетарская партия с правильным руководством. Что делать, если одни предпосылки есть, а других - нет? Ничего не делать. Заниматься пропагандой теории…
Че Гевара не согласен. Он говорит, что революционная ситуация никогда не обернется революцией, если не придет группа людей, обладающая политической волей. А обладая революционной волей, они смогут развить ситуацию. В процессе борьбы создать то, чего не было до ее начала. Дозревание социальной и политической ситуации происходит не стихийно. Многое может зависеть от конкретных людей. Здесь можно находить параллели с русским народничеством,
Че Гевара стал символом личной ответственности, личного риска и самопожертвования. Не случайно, конечно, Че Гевара начинает ассоциироваться с образом Христа. На уровне символическом происходит контаминация символов марксистских и христианских (особенно в католической Латинской Америке). Неудивительно, что фотография с мертвым Че Геварой, погибшим в Боливии, воспринималась как современная версия «Снятия с креста».
Смерть Че становится своего рода искуплением, вершиной его революционной карьеры. С другой стороны, Че символизирует прямое индивидуальное действие, готовность к личной ответственности. Это сильно отличало идеи Че, формально принадлежавшего к коммунистическому движению, от культуры, господствовавшей в следовавших за Советским Союзом партиях. Неудивительно, что Че сразу стал иконой «новых левых».
Идеологический синтез
Итак, в движении «новых левых» 1960-х годов мы видим синтез целого ряда идейных традиций, влияние маоизма, Че Гевары. Заметны и следы анархистской идеологии. Но все же наиболее заметным было влияние Франкфуртской школы, фрейдомарксистов.
Представителей Франкфуртской школы назвать учениками Фрейда можно лишь условно. Они не учились никогда у самого Фрейда. Например, Карл Юнг, который создал более консервативную версию постфрейдизма, непосредственно работал с Фрейдом. Надо сказать, что Фрейду одновременно повезло и не повезло с учениками. С одной стороны, повезло, ибо у него были такие замечательные ученики, как Юнг, а с другой стороны, первым делом все его ученики начинали с критики Фрейда. Они брали у Фрейда понятие бессознательного, но в отличие от учителя полагали, что сексуальность не является единственным источником бессознательного. Юнг уверен, что существуют разные типы личности с разными формами бессознательного. Для кого-то доминирующим фактором оказывается воля к власти, для другого - сексуальность, либидо. Для Франкфуртской школы принципиален не вопрос о том, что приходит из подсознания в сознание, а о том, что вытесняется из сознания в подсознание. Именно то, что вытесняется в подсознание, начинает потом исподтишка управлять личностью. Но и личность, и ее комплексы развиваются в обществе. Психические патологии личности в буржуазном обществе отражают социальные и культурные патологии самой капиталистической системы.
Основоположником Франкфуртской школы считается Теодор Адорно. Автор, очень трудно понимаемый и очень трудно переводимый. Влияние гегелевской философии на его стиль в сочетании с элементами фрейдистского жаргона делает многие тексты Адорно труднодоступными даже для того, у кого немецкий язык родной. Более молодой Герберт Маркузе тоже пережил сильное влияние Гегеля, особенно в ранних работах. Но Маркузе все же не безразлично, понимает его читатель или нет. Гегельянство Маркузе - это скорее проявление влияния Адорно. По мере того как Маркузе освобождается от влияния старшего товарища, он все меньше внимания уделяет Гегелю и все больше - Марксу.
Рядом с Адорно стоит Макс Хоркхаймер. За ними следует молодое поколение - Герберт Маркузе и Эрих Фромм. Наконец, третье поколение - это Юрген Хабермас и Оскар Негт. Старшее поколение пишет по-немецки, среднее - по-английски. Младшее поколение - опять на немецком. Политическая эволюция школы тоже интересна. Для старшего поколения свойственно скорее трагическое сознание. В революцию они не слишком верят. Среднее поколение возлагает надежды на революционное изменение мира, а младшие «франкфуртцы» становятся социал-демократами.
На первых порах Маркузе воспринимался главным образом как ученик Адорно. Правда, Адорно пишет очень темно, а Маркузе доступно, внятно, по-человечески. Естественно, вместо того чтобы копаться в Адорно и разбираться, что этот профессор хотел им сказать, люди брали с полки книгу Маркузе и все понимали. Маркузе писал о культе потребления, об отчуждении и революции, которая должна разрушить коррумпированное потребительское общество. Но вот вопрос: кто будет могильщиком системы? Маркузе, в отличие от Маркса, не возлагает больших надежд на западный рабочий класс. Потребительское общество развратило всех, включая пролетариев. Оно негуманно, оно унижает и деформирует всех, но в то же время никто не готов восстать против этого порядка. Все в цепях, но цепи - золотые. Или, во всяком случае, позолоченные.
Пролетарий вроде бы заинтересован защищать свои права от капитала. Но он не способен к революционному разрыву с ним.
Эти воззрения Маркузе часто противопоставляют классическому марксизму. Однако давайте вспомним работу Ленина «Что делать?». В ней Ленин пишет про то, что у рабочего класса может быть две политики - социалистическая и буржуазная. Экономическая борьба сводится к буржуазной политике рабочего класса - к заботе о лучшем положении для себя в рамках сложившейся системы. И тот же Ленин говорит, что без помощи революционной интеллигенции рабочие выше «буржуазной политики» самостоятельно не поднимутся. Подобные рассуждения Ленина современники активно критиковали. В частности, Плеханов обвинил его в недооценке рабочего класса. Однако в данном случае для нас важно не то, кто был прав - Ленин или Плеханов. Важно, что идеи раннего Ленина парадоксальным образом близки к взглядам Маркузе. Различие лишь в том, что Ленин видит выход из этой ситуации в деятельности революционной партии, которую создает интеллигенция. А Маркузе уверен, что весь рабочий класс вместе со своими политическими партиями - даже теми из них, что называют себя социалистическими и коммунистическими, - полностью находится в плену у буржуазной политики. Он настолько коррумпирован системой, что действовать в качестве революционной силы не может. Потому идея революции у Маркузе теряет черты классовой эмансипации.
Маркузе пишет книгу «Одномерный человек». В истории, рассказываемой философом, нет положительных героев. Все коррумпированы. Но также - все жертвы. Никто не виноват, всеми манипулируют, никто не имеет собственной воли. А у того, у кого нет воли, - нет и вины. Круг замкнулся.
Надо сказать, что одномерный человек, по Маркузе, существует в двух ипостасях. В одной ипостаси он существует на Западе, когда им манипулируют через потребление, рекламу, навязанные потребности. И с другой стороны, есть иные формы отчуждения, характерные для советского общества. Там идеология сама по себе выступает непосредственным фактором управления. Что нехарактерно для западного общества, где предлагают более тонкие манипуляции. Любопытно, что в советском марксизме Маркузе обнаружил и своеобразный освободительный шанс, совершенно четко заложенный в самом идеологическом механизме. Ведь интенсивность идеологического контроля и принуждения ослабевает по мере движения к периферии системы. Центром системы является вопрос о политической власти, чем дальше мы находимся от темы политической власти, тем менее интенсивен контроль (что отнюдь не обязательно при капитализме с его более тонкими методами). Это заставляет всех недовольных уходить из сферы политической идеологии в сферу культуры. Иными словами, чем больше людей начинают загонять на партсобрания, заставляют голосовать по указке, осуждать врагов, тем больше люди начинают интересоваться стихами, покупать томики Ахматовой, читать поэзию Серебряного века, ходить в театры. Именно здесь, по Маркузе, скрыт секрет беспрецедентного расцвета культуры и искусства в СССР, несмотря на жесткую репрессивную среду.
Система в качестве защитной реакции провоцирует у людей массовую потребность в культуре. Понятно, что идеологи осознают это, они начинают вмешиваться в сферу искусства, эстетики, культуры, пытаются там тоже установить свои нормы. Возникает цензура в сфере искусства. В том числе не только на выражения политического инакомыслия, но и на художественные формы (абстракционизм, нетрадиционная музыка и др.). Но здесь система все равно не может достичь той интенсивности контроля, которой она обладала в чисто политических вопросах. Применение таких мер контроля к эстетическим образам заведомо неадекватно. Художественный образ не может быть, на самом деле, подцензурен, он не сводится к чисто логическим, артикулируемым формулировкам, которые могут быть скорректированы. Речь даже не идет о скрытом протесте. Писатели сочиняют про Древний Рим, а у читателя возникают ассоциации с Политбюро. Иногда даже незапланированные. В знаменитой пьесе Леонида Зорина «Дион» кто-то из римского начальства призывал вызвать в столицу варваров «временно, вплоть до стабилизации ситуации». Это было написано еще до советского вторжения в Чехословакию. А когда вторжение случилось, официальные лица использовали ровно те же слова, что вложил драматург в уста римского начальника!
Искусство работает не на уровне конкретно артикулируемой реплики, оно работает на уровне сюжета, на уровне восприятия образа, ощущения, настроения и т. д. Поэтому, если вы вырезали реплику, вы испортили текст, но настроение все равно осталось. Возникает парадокс. Искусство занимается «прекрасным». Но «прекрасное» становится политическим, потому что сфера эстетического становится сферой протеста, сферой ухода. Тот самый уход, который для Маркузе, в западном варианте, представляет собой отказ от потребления. В советском варианте, оказывается, отказ не нужен. Люди уходят в сферу искусства, в сферу прекрасного и здесь находят свою защитную среду. Получалось, что «Советский марксизм» давал читателю более оптимистичный взгляд на жизнь, чем «Одномерный человек». Это написано, прежде всего, про западного человека. Книга про одномерного человека была запрещена в Советском Союзе: она вызывала нежелательные ассоциации. Но одномерный человек советского образца был загнан в свою одномерность формальными ограничениями. Его пустили по коридору, коридор узкий. А западный одномерный человек сам бежит туда, куда нужно, не пытаясь сворачивать. Он сам одномерное существо, потому и движется по прямой. Сфера западного искусства тоже достаточно поражена вирусом коммерции. Маркузе оказался куда более снисходителен к советскому человеку.
Капиталистическая система на Западе, считает Маркузе, плоха не потому, что приводит - по Марксу - к обнищанию пролетариата, абсолютному или относительному, а потому, что ведет к деградации личности. В этом смысле положение буржуа не лучше, чем положение пролетария. Ключевым моментом является духовное обнищание, а не материальное. Потому бунт, провозглашаемый Маркузе, - это бунт в том числе и против потребления.
Революционным принципом становится отказ. Не просто отказ от избыточного, навязанного системой потребления, но от всей системы потребительских ценностей. Маркузе не призывает людей выбрасывать в окна холодильники и телевизоры. Он говорит о философии потребления, хотя предполагает и определенные сдвиги в поведении. Кстати говоря, идея отказа, по Маркузе, сразу находит отклик у молодежи. Ведь молодежи гораздо легче, нежели старшему поколению, дается нонконформизм. В двадцать лет человек может отказаться от благ цивилизации и стать, например, хиппи. После сорока такой подход к жизни гораздо более проблематичен - появляются связи, дети, обязательства. Потому идеи Маркузе прежде всего были восприняты молодежной средой.
Но с другой стороны, если революцию не совершает рабочий класс, как учили Маркс и Ленин, то кто? Молодежь становится сама по себе революционной силой? Маркузе надеется на студентов и разного рода маргиналов, не вписанных в систему потребительского общества. Студент, например, еще не включен ни в систему производства, ни в систему потребления (эти две системы в условиях позднего капитализма тесно взаимосвязаны). Он еще не до конца социализирован. Он социализирован как личность, но не как субъект производства, не как объект управления. Его участие в управленческих иерархиях минимально. Ему не дают прямых указаний, его участие в системе ограничивается нормами посещения занятий, которые тоже постоянно и безнаказанно нарушаются (французских и американских студентов, в отличие от их советских сверстников, не посылали копать картошку).
Книга Маркузе «Эссе об освобождении» становится крайне популярна среди радикальной молодежи 1960-х. Однако сам ее автор в конце жизни начинает сомневаться в своей правоте. Может быть, он недооценил рабочий класс? Смогут ли студенты самостоятельно совершить социальный переворот? Революция 1968 года показала, что не смогут.
Поздний Маркузе серьезно занимается самокритикой. В одних случаях он публично корректирует свои взгляды, в других заявляет, что был неверно понят. Появляется книга «Контрреволюция и бунт». Маркузе, анализируя поражение революции 1968 года, возвращается к более традиционной стратегии, весьма близкой к ленинской. Он не отказывается от поддержки студенческого движения, но видит в нем лишь детонатор - малый мотор молодежного протеста, который должен запустить большой мотор рабочей революции. Студенты должны пробудить в рабочих классовое сознание. Тем самым философ 1960-х годов возвращается к идеям раннего Ленина, только в другой, уже западной культурной интерпретации. Поздний Маркузе, в сущности, подвергает свои собственные взгляды достаточно фундаментальной ревизии, возвращаясь в большей степени к традиционному марксизму, но по весьма странной траектории.
В 1968 году в Париже студенческие волнения действительно спровоцировали забастовки рабочих. Но рабочие боролись отдельно, а студенты отдельно. Это были два параллельных процесса. Впрочем, Маркузе приходит к заключению, что революция студенчества потерпела неудачу не только в силу ограниченности своей социальной базы. Он делает еще один вывод, который крайне важен для дальнейшего развития марксистской политологии. Он говорит о превентивной контрреволюции. Иными словами, контрреволюция начинается уже не только как ответ на революционные действия (так было в XIX веке). А в XX веке правящие элиты, понимая возможность революционного взрыва, могут начать контрреволюцию превентивно, еще до того как началась революция. Че Гевара пишет, что революция может начаться еще до того, как созрели все ее предпосылки. Но Маркузе замечает, что и контрреволюция разворачивается раньше, чем возник революционный кризис. Что, кстати говоря, и произошло с Че Геварой в Боливии, где он попытался на практике реализовать свою идею стимулирования революции и спровоцировал превентивную контрреволюцию, жертвой которой сам и стал.
В изменившемся обществе политическая воля и сознание играют возрастающую роль. Однако Маркузе, в отличие от Че, не возлагает чрезмерных надежд на политическую волю. Ключом к победе является расширение социальной базы движения. Это единственный ответ на превентивную контрреволюцию. Более того, как показывает последующий опыт, неправильно проведенная превентивная контрреволюция сама по себе может толкнуть новые силы в революционный лагерь, ускорить его консолидацию. Путинщина в России 2003-2004 годов - типичный пример превентивной контрреволюции. Правящая элита боится социального взрыва, боится негативных последствий собственной политики и начинает завинчивать гайки. А в итоге - недовольство либеральной буржуазии, рост политической конфликтности в обществе и возникновение предреволюционной ситуации.
Марксизм и психоанализ
В рамках Франкфуртской школы Эрих Фромм был менее знаменит и политически менее радикален, нежели Маркузе. Их личные взаимоотношения были не слишком хорошими. Но взгляды Фромма тоже повлияли на развитие марксистских дискуссий.
В отличие от Маркузе Фромма интересовала психология политики. Он начал рассматривать большие группы людей как своего рода совокупные коллективные личности. Ведь масса состоит из конкретных людей, а индивидуальный человек, хочет он того или нет, является частью социальной массы. Здесь работает статистика, закон больших чисел. Фромм изучает коллективное бессознательное. Ведь у большой массы людей обнаруживаются однотипные комплексы.
Фрейдистская социология, на самом деле, сугубо дуалистическая. Психология массы не чужда фрейдизму. Но у Фрейда нет понятия коллективной личности. У Фромма, напротив, возникает понятие коллективной личности. Классы действуют как некая совокупная коллективная личность, которая подвергается своеобразному коллективному психоанализу: ведь общий механизм социального поведения - тот же, что и механизм индивидуального поведения.
Перед нами проходят типичные массовые реакции, коллективные страхи и фобии. Благодаря этому мы раскрываем механизмы манипуляции, с помощью которой управляют массовым сознанием. Надо сказать, что в России 1990-х годов национально озабоченные публицисты написали множество книжек про манипулирование сознанием и даже придумали новое словечко - «зомбирование». Но ничего нового по сравнению с Фроммом им придумать не удалось. Напротив, они лишь сами запутались. Ведь в их рассуждениях манипуляция предстает некой универсальной технологией, а источник ее в некой абстрактной злой воле - заговорщики, масоны, иностранцы, евреи. Можно добавить инопланетян. По существу, речь идет лишь о проецировании собственных страхов, фобий объекта манипуляции на того, кто им манипулирует.
Напротив, Фромм показал связь между социальной реальностью и возможностями психологических манипуляций. Здесь работают совершенно конкретные классовые интересы. Более того, успех манипуляций совершенно не гарантирован. Он зависит от конкретной социальной ситуации, от степени развития классового конфликта.
Классическая книга Фромма «Бегство от свободы» посвящена становлению гитлеровского тоталитаризма. Для «франкфуртцев», эмигрировавших из Германии в связи с приходом к власти нацистов, вообще характерно особое внимание к подобным темам. Адорно очень много места уделяет исследованию того, как функционирует пропаганда, как контроль над информационными потоками позволяет контролировать поведение. Пропаганда, с точки зрения Адорно, преступна как таковая. Когда государство или некая политическая машина начинают формировать массовое сознание, они начинают тем самым вторгаться в сферу индивидуального бытия, деформируя личность.
По логике Адорно политтехнологов надо объявлять врагами человечества и сажать в тюрьмы.
И вот все-таки наиболее подробный анализ психологии тоталитаризма дает Эрих Фромм. «Бегство от свободы» - работа одновременно и социологическая, и психологическая. Фромм анализирует коллективное сознание социальных групп и классов, поддержавших нацизм. И объясняет, что же происходило с сознанием немецкого мелкого буржуа, превратившегося из добропорядочного бюргера в сторонника фашистской диктатуры.
Переход к свободному рыночному капитализму означает торжество страха. Мы можем вспомнить классическую систему фрейдистских образов, связанных с рождением. Так называемый «шок рождения», когда ребенок выходит в мир из утробы матери и ему сразу становится страшно. Он плачет. Пока ребенок был в утробе, он находился в закрытом пространстве, чувствовал себя защищенным и зависимым одновременно. Теперь он выходит наружу, обрезается пуповина. Маленький человек испытывает внезапный ужас перед этим бесконечно открытым пространством, незащищенностью. Фрейдизм учит, что одним из возможных человеческих комплексов является абсурдное, а потому подсознательное желание попасть назад в утробу, чтобы не нужно было заботиться о пропитании, об организации жизни, ни о чем. Чтобы тебя там держали в устойчивом и немного подвешенном состоянии. Фромм рассматривает переход к рыночному капитализму как своеобразный аналог такой индивидуальной трансформации. Докапиталистическое традиционное общество создавало порядок, где человек, с одной стороны, несвободен, но, с другой стороны, защищен. И его несвобода, и его защищенность полностью предсказуемы, устойчивы. Если человек родился, допустим, крестьянином, то и умрет крестьянином, родился самураем, то и останется таковым до конца своих дней. На протяжении всей жизни он знает, кем был и будет, и об отношениях с остальными индивидуумами; он знает, что его ждет, чего может достичь и на что не способен. Он абсолютно уверен в своей жизни. Но эта уверенность оборачивается несвободой, отсутствием вертикальной мобильности. Почти невозможно изменить свой социальный статус, образ жизни. Такая связь между безопасностью, несвободой и предсказуемостью обеспечивает определенную стабильность. Но начиная с эпохи Ренессанса возникают новые общественные силы и отношения. Первый этап - это открытие свободы и возникновение капитализма в конце XV - начале XVI века. Этот этап продолжается до середины XVII столетия. Перед нами потрясения, разрушение старых связей, когда в один прекрасный день люди обнаруживают, что можно жить совершенно иначе, чем прежде. Появляются огромные возможности, человек может стремительно обогатиться, переехать в другую страну, но его уже никто не защитит. Связь человека с государством сводится к минимуму: надо платить налоги и чтить Уголовный кодекс. Да и это не совсем обязательно. Рушатся цеховые правила, моральные устои. Невозможно полагаться на окружающих. Азарт соединяется со страхом. Люди вокруг становятся непредсказуемыми, ведь каждый из них точно так же экспериментирует со своим будущим. Вместе с незащищенностью, непредсказуемостью приходит и столкновение с новыми силами, с которыми человек раньше не сталкивался. Главная из этих сил названа Марксом: рыночная стихия, анархия рынка. Свобода от старых пут, феодальных обязательств, лояльности перед государством дополняется зависимостью от курса денег, от внезапных колебаний экономического цикла. Если старые связи были предсказуемы, то «невидимая рука рынка» карает и поощряет непредсказуемо (не случайно возникает протестантский фатализм).
Рыночная стихия оказывается очень мощным и совершенно неуправляемым процессом. Самый замечательный предприниматель может вдруг обанкротиться. Протестанты считали это произволом, причудами бога. То, что могло принести успех, когда рынок был на подъеме, во время спада погубило бизнес. Свобода от людей и власти оборачивается несвободой от обстоятельств. Раньше обстоятельства были как бы заданы, теперь они постоянно меняются.
По мнению Фромма, капитализм проходит через несколько периодов таких потрясений. Потрясения раннего капитализма, эпохи торгового капитала, сменяются относительной стабильностью. Но это равновесие разрушается при переходе к массовому индустриальному производству. Мелкий буржуа, который как-то приспособился к рыночной системе, сталкивается с мощной волной инноваций, подрывающих его бизнес. На смену ремеслу и даже традиционной фабрике приходит обезличенное конвейерное производство.
Торжествуя, индустриальный капитализм радикально меняет мировую систему, нормы и стандарты поведения, которые кое-как сложились в рамках капитализма традиционного типа. Иерархия буржуазного общества вновь начинает резко перестраиваться. Правила игры формулируются заново. С технологической революцией (Фромм пишет про заключительный этап индустриализации) приходит урбанизация, приходит массовая пролетаризация и уходит мелкое производство, мелкие лавки с трудом выживают.
Тут, в скобках, надо заметить, что живучесть мелкотоварного производства марксисты всегда недооценивали. Марксу было очевидно, что ремесло уходит в прошлое. Возникало ощущение, будто скоро не будет и крестьянства, его заменит индустриализированная капиталистическая ферма с наемными рабочими. А крестьян или мелких фермеров, скорее всего, вытеснят с рынка, они разорятся. Мелких лавочек не будет, будут большие магазины. Маркс еще не знает слово «супермаркет», но тенденция ему совершенно ясна. И вот прошло сто пятьдесят лет, пришли супермаркеты, современные технологии, но лавочки все равно кое-как существуют, потому что благодаря жестокой самоэксплуатации мелкое производство оказывается очень устойчиво. Оно находит себе место в иерархии новых технологических систем. Только это относится к мелкому производству как к технологическому или организационному феномену. А вот к конкретному производителю это может и не относиться. Они разоряются сотнями тысяч. С точки зрения системы это не имеет значения: разорится один, на смену ему придет другой, такой же бедолага, который будет - в отличие от наемного работника - сам себя эксплуатировать, не протестуя, не устраивая забастовок и не вступая в профсоюзы (он ведь сам хозяин, собственник!). Для мелкого буржуа, оказавшегося в подобном положении, жизнь становится повседневным кошмаром.
Забегая вперед, можно сказать, что нечто подобное мы переживаем и на рубеже XX и XXI веков. «Бегство от свободы» хорошо помогает понять то, что происходило в России после 1991-1995 годов, когда рушились советские нормы, обеспечивавшие защищенность и устойчивость, но в то же время лишавшие граждан свободы. Точно так же можно посмотреть на современный Запад, где новый виток технологической революции подрывает правила и отношения, типичные для индустриального общества 1960-х и 1970-х годов.
Фромм глубоко убежден, что мы должны подвергнуть анализу вообще само понятие свободы. Капитализм дает людям так называемую «негативную свободу». Это свобода от внешних обязательств, от корпоративных, феодальных, бюрократических пут. Возникает тот самый индивидуум «гражданского общества», о котором писали Гегель и Маркс. Он, как человек-собственник, должен себя постоянно отстаивать, защищаясь от всех других индивидуумов, на определенном правовом поле. С точки зрения Фромма, проблема капитализма состоит в том, что негативная свобода абсолютно нестабильна. Она оставляет нас несвободными по отношению к экономической системе, к рыночным факторам, которые буржуазному сознанию кажутся стихийными. На самом деле за этими факторами могут выступать интересы крупных капиталистических корпораций. Но они, в отличие от государства, не обязаны действовать и принимать свои решения публично. Они воздействуют на рынок. Например, через управление спросом. Такое управление спросом, проводимое корпорацией, которое для нее самой является осознанным действием, для мелкого бизнесмена на другом конце рынка является некоторым стихийным, непонятым процессом. Бедствием, которое как-то само на него обрушивается. Например, нефтяные компании играют с ценами на бензин, а маленький магазинчик разоряется.
С точки зрения Фромма, задача социализма состоит в переходе от негативной к позитивной свободе. Позитивная свобода - то, что позволяет нам трансформировать обстоятельства, коллективно, совместно менять и совершенствовать правила игры. Создавать новый порядок, когда люди уже осознанно будут управлять своей судьбой. Но между негативной свободой и позитивной свободой дорога непрямая. На этом пути господствует стихия страха. Негативная свобода через некоторое время оборачивается своего рода эскалацией угроз. Демократия становится ругательным словом. Сильная власть - заветной мечтой. Непредсказуемость рынка порождает мистические ожидания, направленные на приход начальника-спасителя. Мелкобуржуазное дезориентированное сознание не способно к адекватному анализу. Начинаются поиски врагов - инородцы, масоны, евреи, мировой заговор.
Если взглянуть с точки зрения теории Фромма на опыт последних двух десятилетий, параллели просто бросаются в глаза. Рост ксенофобии, возвращение на политическую сцену всевозможных фашистских движений - все это наблюдается по всему миру. Религиозный фундаментализм (хоть христианский, хоть мусульманский, хоть иудейский) находится на подъеме - он порожден теми же страхами, той же мечтой о прошлом.
Постсоветский человек, конечно, социально отличается от мелкого лавочника из книги Фромма. Но от классово сознательного пролетария, описанного Лениным, он отличается еще больше. Мелкий чиновник, функционер советской системы, сотрудник аппарата военно-промышленного комплекса, потерявший работу и привычное место в жизни, так же мечется, так же не понимает, что с ним произошло. Некоторые, везучие, становятся олигархами. Большинство превращается в маргиналов.
Напряженное ожидание спасителя - в сочетании с полной неспособностью к сознательным и адекватным действиям - объясняет, почему подобный человек возлагает надежды на политиков, подобных Владимиру Путину или Дж. Бушу-младшему, не предлагающих ничего, кроме агрессивно-самоуверенной риторики. Но именно эта показушная самоуверенность власти (нередко порожденная как раз ее внутренней неуверенностью) привлекает напуганного и дезориентированного маленького человека.