Исторические, социальные и этнические травмы
Предисловие
Когда в мою книгу «Психодинамика и психотерапия депрессий» [62] был впервые включен самостоятельный раздел «Депрессивный мир», где рассматривались вопросы глобализации, исламское противостояние и социально-психологические проблемы современных реформ в России, одни коллеги говорили, что это одна из самых интересных ее частей, а другие — недоумевали: зачем? И приходилось напоминать им, что понятие «социального здоровья» все-таки существует, и более того — именно социально-психологические факторы во многом определяют патоморфоз1 современной психопатологии. Одновременно с этим мне приходилось неоднократно убеждаться, что клинический подход к анализу социальной реальности оказывается в ряде случаев чрезвычайно эффективным и востребованным. Безусловно, здесь требуется особая деликатность, но без апелляции к общим закономерностям функционирования индивидуального и группового сознания многие общественные феномены оказываются непонятными.
Патоморфоз (греч.) — изменение клинических проявлений страдания по сравнению с их классическим описанием под влиянием различных факторов внешней среды (биологических и социальных).
Вначале предполагалось включить в третью часть несколько дополнительных глав, в том числе, статью «Современная демократия: тенденции, противоречия, исторические иллюзии», посвященную предстоящей утрате исторических иллюзий. Но поскольку все эти статьи уже были неоднократно опубликованы, в том числе в моей монографии «Психодинамика и психотерапия депрессий» [62], несмотря на их прямую связь с основной темой этого издания, мы с редактором отказались от первоначального плана. Но тот, кого данная тема интересует, легко найдет эти работы. В результате книга стала чуть тоньше, и, надеюсь, это порадует читателя.
В итоге в третью часть вошли только два из моих последних докладов, которые представлялись на российских и международных конференциях в 2004—2005 годах и многократно перерабатываемая с года первой публикации (1995) работа «Психопатология героического прошлого». Естественно, что в отличие от статей или глав монографии доклады имеют свою специфику изложения, но мне не хотелось переписывать их с учетом происходящих перемен и появления все более очевидных подтверждений их прогностической значимости. Поэтому основные тексты лишь существенно сокращены. Надеюсь, что они будут интересными для читателя и позволят расширить представления о процессах и переменах, происходящих в современном мире, который постепенно становится все более травматичным.
Глава 23
Психопатология героического прошлого 1
Традиционная для России героизация военного прошлого в последние годы подверглась существенным трансформациям как в связи со спецификой политической и нравственной оценки афганских и чеченских событий, так и в связи с более полной и гораздо более объективной информацией об ужасах Гражданской и Второй мировой войн.
Не вдаваясь в подробное обоснование, я хотел бы сразу отметить, что героизация — это обычно удел победоносных войн и всегда имеет в значительной степени компенсаторное значение. Поражение, в том числе моральное, даже при реальном успехе всей кампании, создает для ее участников принципиально иную социально-психологическую ситуацию, проекция которой простирается на всю оставшуюся жизнь.
В 1989 г. на основании афганского опыта и, вначале — недоверчивого, а затем все более потрясающего меня сопоставления его с опытом участников Второй мировой войны, по аналогии с известным определением Н. И. Пирогова, я назвал войну «эпидемией аморальности».
1 Впервые опубликовано под заголовком «Психопатология героического прошлого и будущие поколения в кн.: Актуальные вопросы военной и экологической психиатрии. — СПб.: Военно-медицинская академия, 1995. С. 38-45.
Основанием для этого вывода послужили не «отдельные случаи» маргинализации языка и быта, о которой периодически вспоминают режиссеры и писатели, и даже не безусловная аморальность (с точки зрения нравственных императивов XX в.) такого способа разрешения конфликта, как физическое уничтожение противника, в большинстве случаев принимаемое и оправдываемое как необходимое зло, а реальная криминализация и психотизация поведения личности в боевых условиях.
Проведенный на протяжении последних лет анализ позволил сделать очень непростой для меня вывод о том, что наряду с реальным героизмом, взаимовыручкой, боевым братством и другой относительно позитивной атрибутикой войны грабежи и убийства (как исход «разборок» среди своих), средневековые пытки и жестокость к пленным, самое извращенное сексуальное насилие в отношении населения (особенно — на чужой территории), вооруженный разбой и мародерство составляют неотъемлемую часть любой войны и относятся не к единичным, а к характерным явлениям для любой из действующих армий, как только она вступает на территорию (особенно — в случае иноязычного) противника.
Уже затем и обычно много позднее в сознании ее непосредственных участников война начинает идентифицироваться со страхом смерти, унижением плена, непростительностью вины и неизбежностью возмездия за все содеянное. Но все это приходит потом и в отличие от публично провозглашаемых героических воспоминаний молчаливо проецируется на все межличностные, в том числе и прежде всего — внутрисемейные отношения, составляя часть их эмоционального поля, а иногда и весь их эмоциональный фон, когда немой ужас дня сменяется криками, доносящимися из ночных кошмаров.
Сейчас уже всем известны и многократно описаны даже в популярной литературе некоторые поведенческие и психопатологические эквиваленты этой неизбывной тревоги (страх нападения сзади, бредовые идеи идентификации себя с убитыми, навязчивые идеи самобичевания и т. д.). Но это лишь наиболее очевидные, крайние и потому легко идентифицируемые специалистами проявления ПТСР, в «анамнезе» которых скрываются мучительные воспоминания прошлого.
Казалось бы, самый простой способ — забыть обо всем, но память не отпускает. Мы совершенно не учитываем, что, как правило, эти воспоминания глубоко персонифицированы друзьями юности, которые остались там навсегда, и вычеркнуть погибших из памяти для большинства участников этих событий — это все равно, что еще раз убить их, теперь уже окончательно. Чаще всего это оказывается невозможным. Они живут в каждом из оставшихся в живых, которые чувствуют себя обязанными не только помнить, но и мстить за обманутые надежды, оплеванную боевую славу, поруганную честь и униженное достоинство. Поэтому любые действия окружающих, затрагивающие именно эти болезненные струны, вызывают столь неадекватные реакции, нередко потрясающие своей немотивированной жестокостью.
Я могу привести несколько подробно изученных мной случаев, когда «обычное» — по современным меркам — оскорбление личности «афганца» незамедлительно «каралось», в том числе смертью: случай с осужденным М., убившим 17-летнего юношу только за то, что тот назвал его «козлом» и отказался извиниться; случай с осужденным Ф., задушившим в процессе ссоры своего знакомого, пренебрежительно отозвавшегося о его боевых наградах; случай с Л., бросившим гранату в ни в чем не повинных людей лишь за то, что они не проявили к нему должного (по его представлениям) уважения; случай с В., нанесшим тяжелые увечья своему знакомому только потому, что тот, спускаясь по лестнице, предпочитал идти немного позади и казалось, что от него исходит угроза, и др.
Наблюдая семьи афганцев, я обратил внимание на то, что в одних из них родители на первый взгляд охотно делятся пережитым с детьми, при этом всегда (более или менее) приукрашивая и позитивируя свое боевое прошлое. В других — полностью отрекаются от этого прошлого, что вызывает у детей достаточно специфическое его восприятие: это прошлое предстает как нечто настолько ужасное, что не имеет права на упоминание в семейном кругу. Уместно отметить, что аналогичные реакции в свое время наблюдались в Германии у детей нацистов и сейчас в некоторых случаях отмечаются в последующих поколениях российских граждан, родители которых были причастны к массовым репрессиям 30-х годов XX века.
Основным и общим во всех этих ситуациях является то, что реальные участники боевых (или других — позднее квалифицированных как преступления против личности) действий не имеют никакой возможности вербализовать (и тем самым - отторгнуть) их криминальный опыт и мучительные переживания, о которых даже в собственной (афганской или другой) среде, как правило, не принято вспоминать.
И даже в тех единичных случаях, когда бывшие боевики попадают на прием к психиатру или психотерапевту, большинству из них не удается перешагнуть барьер и по собственной инициативе рассказать о том, как живьем зажарил на костре пленного афганца-снайпера, перед тем (за день до увольнения в запас) убившего его друга и односельчанина, как сбросил с вертолета захваченного в горах мальчишку, как целым взводом насиловали малолетнюю девчушку-афганку, как десятками расстреливали мирных жителей или бомбили их поселки только от неукротимого чувства мести и отчаяния (я привел лишь несколько случаев подобного рода, достоверность которых не вызывает у меня сомнений).
Чтобы у непосвященного читателя не создалось одностороннего понимания подобных событий, отмечу, что таким ситуациям соответствовали (по понятным причинам я не говорю «предшествовали») аналогичные действия противостоящей стороны. Мы стали свидетелями того, как невооруженный советский конвой с продуктами был не просто расстрелян моджахедами, а каждому убитому солдату из его состава были выколоты глаза, вырезаны звезды на груди, отрезаны половые органы и вставлены в рот.
С годами воспоминания о подобных «боевых» ситуациях, казалось бы, бледнеют, развиваясь по давно известному закону и сценарию: «Я сделал это, — говорит мне память. Я не мог этого сделать, — говорит мне совесть. И постепенно память отступает». Но это все же лишь красивая метафора. А на самом деле — именно на этом зловонном бульоне «не подлежащих вербализации воспоминаний» начинает прорастать вирус будущей психопатологии. Даже в процессе длительной терапии «обнажение» таких тем нередко избегается по негласному соглашению терапевта и пациента, что делает их межличностный контакт исходно лицемерным и порой столь же невыносимым для последнего, как и со всеми другими.
Не знающие о таком специфическом (боевом) опыте психиатры-психотерапевты и психологи неизбежно столкнутся с чем-то неизвестным и непонятным, а обратившиеся к ним, безусловно, страдающие люди — с тем, что их не слышат и не понимают и никогда не смогут принять их боевой (в существенной степени — полукриминальный и криминальный) опыт, груз которого с годами будет становиться все более невыносимым. Может быть, именно здесь кроется одна из главных причин того, что (по американским данным) количество бывших «вьетнамцев», покончивших жизнь самоубийством, уже давно превышает количество погибших за весь период «непопулярной» войны. Растет количество самоубийств и среди «афганцев».
Анализ многочисленных источников о прошедших войнах показывает, что анализируемый здесь специфический боевой опыт всегда оказывается вне исторической памяти. Завеса умолчания выживших последовательно трансформируется в глухоту следующих поколений, так как то, что одни не могли рассказать, другим не дано услышать. Отрицание памяти на реальные события войны во всей их омерзительной полноте и все более усиливающаяся с годами продукция компенсаторных воспоминаний о героизме — вечная дилемма выживших, определяющая как их амбивалентность по отношению к прошлому, так и все варианты их послевоенного поведения, включая художественное и научное мифотворчество о минувших событиях. Но груз мучительных воспоминаний от этого не уменьшается. Традиционная для России сакрализация такого (криминального и полукриминального) опыта (в том числе, например, блокады) сказывается не только на бывших участниках событий, но и на моральном состоянии общества в целом.
Самое мучительное здесь — это безысходность (вернее — неотторжимость) воспоминаний, потому что если бы они стали говорить правду о насилии, убийствах, грабежах, пытках и т. п., их отказались бы не только понимать, но даже слушать. Таким образом, между теми, кто был реальным участником подобных событий, и всеми остальными (потенциальными социокорректорами, включая членов семьи, и даже квалифицированными терапевтами) всегда лежит пропасть непонимания.
Не понимается и то, что несколько десятков тысяч людей, чья память отравлена криминальным и полукриминальным опытом, составляют реальную угрозу не только для самих себя, но и для общества в целом.
К сожалению, со статистикой в этом вопросе у нас по-прежнему проблемы, и мы вынужденно апеллируем к американским данным, которые свидетельствуют о том, что количество наркоманий, преступлений, асоциальных действий, разводов, семейных и социальных «дисгармоний» у участников локальных войн в несколько раз превышает аналогичные показатели в популяции. И это при условии, что до 2—3 миллиардов долларов тратится в США ежегодно на реабилитацию бывших военнослужащих.
Я хотел бы особо отметить, что изолированное применение медикаментозных методов терапии не оказывает здесь сколько-нибудь позитивного эффекта, а скорее загоняет болезнь вглубь, откуда она прорывается в виде ужасающих общество преступлений и негативных аффектов.
Еще одна специфика локальных войн. Когда вся страна оказывается в ситуации военной угрозы, с точки зрения нравственных императивов — практически утрачивается деление на фронт и тыл, и каждый солдат или офицер в конечном итоге защищает свой дом и свою семью: от порабощения, унижения, надругательства и смерти. Здесь все едины (в некотором смысле освободительная война — это наиболее яркое проявление национального единства). Когда возникает ситуация локального конфликта, ситуация принципиально иная: вся страна продолжает жить своей обычной жизнью, и только часть молодого поколения, которому как раз сейчас выпало «счастье» дорасти до призывного возраста, оказывается брошенной в кровавую бойню.
Следующая специфика, я бы сказал, носит парадоксальный характер: несмотря на всю мерзость войны и явную криминализацию, возвращаясь к мирной жизни, молодые люди испытывают немотивированную потребность в том, чтобы в этой жизни все было иначе: честнее, благороднее, искреннее, чем было раньше... Естественно, что разочарование наступает очень быстро.
Я хотел бы отметить, что именно здесь скрыты корни присущего ветеранам развенчанных войн ощущения, что многое в этой жизни было и есть напрасно.
Характерной особенностью ветеранов является особо «культивируемое» пренебрежение к проблемам здоровья, за которым скрывается вина за то, что выжил, что и так уже получил гораздо больше, чем те, кого уже нет («ну, а годом раньше, годом позже — не имеет значения»). Ценность этой, как бы второй, доставшейся по счастливому жребию жизни оказывается гораздо меньше. И эта установка переходит к последующим поколениям, окрашивая все моральные эталоны и общее отношение к действительности, тем самым делая их будущее исходно трагическим, так как если ценность жизни невелика, то что же тогда ценно?
Отсюда же идет и та легкость, с которой бывшие боевики уходят в криминальные и полукриминальные структуры, без особых затруднений вновь и вновь перешагивая уже однажды преодоленный барьер запрета на убийство.
Пролонгированная угроза смерти, которая слишком долго стоит за спиной, качественно изменяет ментальность людей и формирует специфическое мироощущение, когда неочевидны грани между добром и злом, геройством и преступлением.
Культура — это не только прекрасные произведения искусства, архитектуры или литературного и научного творчества, которыми мы восторгаемся, но и то, что налагает запреты. Рождаясь, мы не знаем их, и лишь в процессе социализации мы подчиняемся этим запретам: вначале родительским (усваивая наряду с первыми словами такие отвлеченные понятия, как «нельзя», «некрасиво», «некультурно», «стыдно»), а затем и всем остальным — писаным и неписаным — общественным законам. Вопреки паранаучному тезису о некой природной моральности человека, мы не любим эти запреты, хотя и вынуждены подчиняться им. И это гораздо больше возвышает Человека, который становится таковым — в высоком смысле этого слова — не столько благодаря, сколько вопреки своей природе, подчиняясь законам общественной морали и нравственности.
Война дезавуирует эти законы, и прежде всего — запрет на убийство, присвоение чужого и сексуальное насилие.
Я сделаю здесь маленькое отступление. Человек отличается от большинства других живых существ не только способностью мыслить, прямохождением и речью, но даже более — гиперсексуальностью и гиперагрессивностью. Ни одно другое живое существо не прилагает столько усилий к созданию все новых и новых способов уничтожения представителей своего же вида, и даже самые кровавые внутривидовые столкновения в животном сообществе (как правило, по общим для нас с ними поводам — за власть, территорию, источники воды или пищевые ресурсы или даже за самку — вспомним миф о Троянской войне) завершаются первой кровью и бегством противника.
Убийство представителя своего вида как биологическая цель вообще не задано природой. Ни один другой вид, также не чуждый стремления к сексуальному наслаждению, не смог перешагнуть через естественные барьеры, ограниченные периодом течки и спаривания. Гиперсексуальность и естественная агрессивность составляют типичные компоненты именно человеческого поведения, но в обычных условиях нам приходится подавлять их, скрывая эти властно побуждающие влечения не только от окружающих, но и от самих себя.
Именно поэтому война, отменяющая эти запреты, нередко оказывается слишком привлекательным занятием. До 12% бывших участников боевых действий в Афганистане (выборка 1991 г. — 2000 чел.) хотели бы посвятить свою жизнь военной службе по контракту в составе любой воюющей армии, относительно независимо от страны, предоставившей им такую возможность.
Таким образом, война — это в равной степени преступление и против личности, и против культуры, так как она разрушает культурную надстройку, которая делает нас личностями, и обнажает животную сущность, у всех примерно одинаковую и одинаково безличную... Характерно и то, что, как показали наши исследования в Афганистане, интеллектуалы погибают первыми, ибо, являясь в определенном смысле искусственным (целенаправленно создаваемым в особой социальной среде) типом личности, они наименее способны адаптироваться к специфике боевых условий. К этому можно добавить еще несколько «штрихов»: как правило, в процессе первых непосредственных контактов с противником до 75% боекомплекта (в результате шока даже у хорошо обученных) расстреливается «в воздух»; реальный солдат появляется только после наполнения ненавистью к противнику и жесткого усвоения логики: убей или убьют тебя (чему обычно предшествуюет ранение, контузия или гибель товарища).
Пока еще не получила признание идея о том, что, научив убивать, общество должно быть ответственно и за реабилитацию профессиональных убийц или оно не имеет морального права предъявлять им претензии за использование этого навыка, в том числе в самых обыденных (мирных) ситуациях.
Общество все еще стыдливо отворачивается от этой проблемы, ссылаясь на определенный кризис морали, обусловленный специфическим характером афганской войны, или чеченской «операции», или современной ситуации в целом, и все еще пытается увидеть в этой феноменологии частный и потому нехарактерный случай.
Наиболее остро даже косвенные попытки затронуть эту проблему встречает старшее поколение, как правило, отмечая или «личную извращенность» исследователей, или то, что в Отечественную «этого не было». Даже о запредельных злодеяниях фашистов лишь в последние годы появляется более или менее достоверная информация. Об «ответных» действиях — практически ничего. Я, естественно, не могу апеллировать к адресным свидетельствам моих респондентов, поэтому в заключение (что, к сожалению, все еще традиционно для отечественной науки) приведу зарубежные данные: в 1992 г. на Берлинском кинофестивале был представлен документальный фильм и свидетельства очевидцев о том, как в 1945 г. солдаты Советской Армии изнасиловали более 2 миллионов женщин в Польше и Германии. Некоторые свидетельницы, которым было тогда по 15—16 лет, рассказывали, что были изнасилованы до 100 раз. В отдельных случаях, чтобы не попасть под трибунал за распространение венерических заболеваний, после надругательства девочек тут же расстреливали.
Это было то поколение, которое воспитало мое. Мы не знаем, через какие угрызения совести, какое чувство вины и личные трагедии прошла их жизнь и родительская мораль. Я не могу поверить, что через 15—16 лет, глядя на своих подрастающих дочерей, они не вспоминали о тех несчастных польках и немках. Но мы не знаем об этом. И сейчас в большинстве случаев мы можем лишь предполагать те мучительные коллизии, которыми наполнены души многих из участников современных боевых действий. Нет никакой хоть сколько-нибудь методически обоснованной реабилитационной деятельности, а моральные девиации оказались вообще вне российской психиатрической науки. А значит — и следующее поколение не защищено от прямой или косвенной трансляции скрытого криминального и полукриминального опыта.
Глава 24
Паранойя в эпоху масс-медиа
(Клинический метод в изучении и разрешении межнациональных конфликтов) 1
Не страшно быть опровергнутым, стран-
но быть непонятым.
И. Кант
Введение
В середине 1990-х годов я был приглашен для работы в составе миссии Фонда президента США Дж. Картера по урегулированию российско-эстонского конфликта в Нарве. Именно тогда мой коллега и друг — известный американский психиатр и психоаналитик профессор Вамик Волкан, огорченный непримиримой позицией сторон, как-то сказал мне, что «все межнациональные конфликты развиваются по сценарию паранойи».
1 Впервые опубликована в сборнике статей «Психология и психопатология терроризма. Гуманитарные стратегии антитеррора» (СПб.: Восточно-Европейский Институт Психоанализа, 2004. С. 37—63).
Эта фраза каким-то образом засела во мне, но все не удавалось ее осмыслить и додумать, впрочем, как и отыскать ее развитие в работах В. Волкана. Тем не менее исходно эта идея принадлежит ему.
Я не буду подробно излагать клинику паранойи, а лишь напомню уважаемым коллегам некоторые значимые для последующего материала аспекты этой клиники. А именно те, которые могут иметь проекции на межнациональные конфликты.
Паранойя
Как известно, паранойя относится к моносимптоматическим психическим расстройствам. Характерно, что ложные мысли и идеи пациента имеют обыденное содержание, то есть — чаще всего отражают ситуации, встречающиеся в реальной жизни: пациент считает, что его преследуют, обманывают, изменяют ему, пытаются унизить, подчеркнуть его неполноценность, отравить или заразить чем-либо или даже уничтожить.
Вне этого «узко сфокусированного» интеллектуального расстройства у пациента обычно нет никаких нарушений поведения, странностей или причудливостей, и нередко он демонстрирует весьма высокие социальные достижения. В настоящее время общепризнано, что основные причины бредовых расстройств относятся к психосоциальным, а главными провоцирующими моментами являются: психические травмы, особенно — случаи унижения, физического или психического насилия в далеком прошлом, жестокость и отсутствие заботы со стороны родителей, их чрезмерная требовательность к ребенку или ориентация его на непосильные достижения.
В результате нормальное чувство базисного доверия не формируется, и такая личность оказывается исходно ориентированной на ощущение враждебности ближайшего окружения или всего мира. Но в большинстве случаев выраженной патологии выявляются «особо опасные» лица или «специфические» для данного пациента группы лиц или зоны отношений, в том числе к тем или иным представителям государственных структур или власти в целом.
Немного истории
Современная клиника паранойи существенно схематизировалась, и многие исходные полутона этого расстройства почти утрачены. А они представляются достаточно существенными. Напомню, уже в XIX веке считалось установленным, что паранойя обычно развивается постепенно, «совершенно так же, как у других людей
складывается их нормальный характер», и возникает и проявляется как итог завершения психического развития конкретной личности. У таких пациентов, как писал Кре-пелин, формируется «склонность оценивать и толковать жизненные опыты более или менее произвольным образом, с чисто личной точки зрения, приводить их в связь с собственными желаниями и опасениями» [26], при этом «религиозные направления мыслей ведут ... к убеждению в избранности Богом, соединяющемуся со склонностью публично проповедовать и искать последователей, что довольно часто и удается» [26].
Здесь Крепелин одним из первых сообщает о передаче болезненных расстройств от одной личности к другой, именуя это «индуцированным помешательством», что вообще чаще всего случается при паранойе. При этом сомнения и предположения постепенно превращаются в уверенность и затем в непоколебимое убеждение. Легко представить, какие возможности предоставляет для этого эпоха масс-медиа.
Описание случаев
Описание случаев паранойи составляет один из самых трагических и самых впечатляющих разделов психиатрии, который в настоящее время многократно тиражирован в кинематографе (и это симптоматично). Но поскольку это все-таки не история психиатрии, здесь уместно обратиться только к результатам изучения некоторых классических случаев (Рольфинка, Вагнера и Шребера, которые описали Крепелин, Блейлер, сам Шребер и Фрейд). Во всех этих случаях легко обнаруживаются идеи преследования, несправедливости, социального унижения с последующей трансформацией в поиски правды, мести и возмездия, реализуемые в том числе в виде серийных убийств (ни в чем не повинных людей при полном отсутствии чувства вины и раскаяния, а нередко — и страха наказания за свои злодеяния), а также идеи мессианства, жертвенности, мученичества и смерти во имя искупления как способ приближения к Богу. Таковы индивидуальные случаи. А что можно сказать о групповом поведении?
Социальная патология
В работе «Массовая психология и анализ человеческого Я» [79] Фрейд высказывает революционную по сути идею о необоснованности противопоставления индивидуальных и массовых психических феноменов и подчеркивает, что в этом противопоставлении «...многое из своей остроты при ближайшем рассмотрении теряет», в силу чего психология отдельной личности «...с самого начала является одновременно также и психологией социальной...». Одновременно Фрейд дополняет этот вывод тезисом о необходимости учета культурно-исторических аспектов, так как массовая психология должна рассматривать каждого отдельного человека не как самостоятельного субъекта, а «...как члена племени, народа, касты, сословия, институции...», и особо подчеркивает, что в отличие от отдельного индивида масса (народ, племя) всегда более «импульсивна, изменчива и возбудима».
Импульсы, которым повинуется масса, могут быть, смотря по обстоятельствам, благородными или жестокими, героическими или трусливыми, «но во всех случаях они столь повелительны, что не дают проявляться не только личному интересу, но даже инстинкту самосохранения...
Она [масса] чувствует себя всемогущей, у индивида в массе исчезает понятие невозможного»... Таким образом, в групповом поведении мы обнаруживаем те же самые феномены, что и в индивидуальной жизни, но одновременно появляется и особый феномен — феномен всемогущества.
Содержание гипотезы
Мне нечего здесь дополнить, а все предлагаемое мной новое заключается в попытке распространить эту идею не только на психологию масс, но и на патологию масс, а также (с учетом предыдущего раздела) сформулировать представление о том, что при наличии в истории народа тяжелой психической травмы, связанной с национальным унижением, через какой-то достаточно длительный период могут «вызреть» те или иные ложные идеи (или идеи отношения), которые, при наличии сопутствующих условий (дополнительных негативных экономических, социальных или политических факторов) затем превращаются в непоколебимую убежденность конкретного народа или этнической группы в своей правоте, избранности Богом, а также — в особой мессианской роли в сочетании с идеями гордости, величия и самопожертвования во имя искупления или отмщения, при этом такая мессианская роль может приобретать самые жестокие формы реализации.
Я понимаю, что это слишком уязвимое предположение (особенно в тезисном его обосновании), и уверен в том, что оно будет подвергнуто беспощадной критике, тем более что в нем легко угадывается конкретная феноменология. Но я бы взял смелость распространить это предположение на все некогда гонимые, колониальные или полуколониальные народы, которым затем была дарована свобода, возможность вернуться на свою историческую родину и очень скоро ощутить себя на обочине истории и цивилизации.
Передача следующему поколению
Здесь я снова обращаюсь к работам уже упомянутого вначале Вамика Волкана, в частности к его недавней статье «Травматизированные общества» [130]. Волкан обращает внимание на то, что при исследованиях национальных аффектов и массовых психических травм (нанесенных враждебной группой) особое значение приобретают механизмы передачи следующему поколению.
В процессе обследования бывших узников концлагерей (после Второй мировой войны), в том числе детей, было установлено, что от родителей детям передается нечто большее, чем просто тревожность или другие аффекты депрессивного или маниакального характера.
Дети выживших (после национальных трагедий) гораздо глубже идентифицируются с родителями и проявляют признаки и симптомы, относящиеся к прошлым психическим содержаниям их родителей и в целом — к прошлому (свидетелями которого они не были и быть не могли). Эта концепция «идентификации» хорошо известна как в психоанализе, так и за его пределами. Главное в этой концепции состоит в том, что подвергшиеся тяжелой психической травме взрослые могут «вложить» травматизированный образ себя в формирующуюся идентичность своих детей. В результате дети становятся носителями ущербного родительского образа, хотя этот образ может существенно варьироваться в зависимости от сопутствующих экономических, социальных и прочих условий.
После массовой травмы (вызванной враждебной группой) сотни, тысячи или даже миллионы индивидов вкладывают свои травматизированные образы в детей, и в итоге возникает кумулятивный эффект, который определяет психическое содержание идентичности большой группы. При этом все эти «вложенные образы» ассоциативно связаны с одним и тем же травматическим событием.
В итоге «общая задача» следующего поколения заключается в том, чтобы сохранить «память» о травме родителей, оплакать их утраты, отреагировать их унижение или (если первое не удается) — отомстить за них. Однако какие бы формы ни приобретало проявление памяти о травме в последующих поколениях, основной задачей остается сохранение ментального представления о травме предков, которое постоянно (на протяжении десятилетий и столетий) укрепляет особую идентичность той или иной большой группы.
Вамик Волкан назвал такие ментальные представления «избранной травмой» большой группы. И в ситуациях, когда этой большой группе угрожает новый этнический, национальный, экономический, политический или религиозный кризис, ее лидеры (интуитивно или осознанно) обращаются именно к этой «избранной травме», обладающей особым потенциалом для достижения эмоциональной консолидации группы.
Пример из практики
В качестве отдаленного примера можно привести события в Югославии. В период нестабильности руководство страны (преимущественно — сербское) начинает активно эксплуатировать «память» о битве в Косово, пленении и убийстве мусульманами в процессе этой битвы легендарного сербского князя Лазаря. В результате боснийские мусульмане, с которыми сербы относительно мирно жили как единый народ Югославии на протяжении десятилетий, стали виновниками всех бед и «легитимной» мишенью ненависти сербов. Напомним, что битва в Косово состоялась 28 июня 1389 года! Через 600 лет после этой битвы при поддержке официальных властей были эксгумированы останки легендарного сербского князя Лазаря, захваченного в плен и убитого при Косово. В течение года перед началом «сербско-боснийской» резни гроб перевозили из одной сербской деревни в другую, и в каждой происходило нечто вроде церемонии погребения.
Этот, казалось бы, безобидный ритуал вызвал «сдвиг во времени»: национальные чувства сербов начали действовать таким образом, как если бы Лазарь был убит вчера. Произошло то, что в психоанализе обычно определяется как сгущение чувств и времени в сочетании с регрессом к более ранним (исторически) видам отреагирования. В итоге боснийские мусульмане, а затем и албанцы (также мусульмане) стали восприниматься как виновники всех исторических бед сербов, что «легитимизировало» любые формы мести: сербы начали убивать, грабить, насиловать — практически со средневековой жестокостью.
О трансляции криминального опыта
В завершение статьи я хотел бы отметить, что ни в коей мере не пытаюсь прямо или косвенно (объяснительно) оправдать терроризм как крайнее выражение межнационального конфликта, даже признавая, что это «способ борьбы слабого». Моя цель принципиально иная — понять истоки насилия и терроризма с точки зрения глубинной психологии и тем самым способствовать минимизации терроризма как такового, а также поиску путей, позволяющих лишить терроризм его психологической подпитки и социальной базы, из которой он последовательно черпает силы и сторонников.
Моя цель — чтобы те мальчики и девочки, которые родились только сегодня или вчера или родятся завтра, к какой бы национальности или этносу они ни принадлежали, нашими общими усилиями могли быть ограждены от трансляции криминального и полукриминального опыта предшествующих поколений и не пополняли ряды террористов. Я уверен, что эта задача решаема, но никак не в результате «молниеносных» операций устрашения, за которыми скрывается та же «паранойя».
Мы знаем, что любая психическая травма имеет свою собственную историю, которая обязательно подвергается мифологизации и иррациональной трансформации. В любом случае это требует глубокого исследования, и мы можем предложить более обоснованные подходы к этим проблемам.
Главная идея данной работы заключается в том, что мы не может предсказывать иррациональное и, таким образом, мы не можем сконструировать процесс примирения извне. Примирение, которое не лишает ненависть ее исторических корней, всегда будет временным. Мир как результат военной интервенции или принуждения со стороны сверхдержав никогда не будет долгим.
Глава 25