Как доброжелательный редактор

Интервью с Линн Хоффман

Сентябрь-октябрь 1988

Линн Хоффман не будет заниматься клинической "показухой" и решать проблему в мгновение ока. Есть даже нотка тайной гордости в ее голосе, когда она называет себя "занудой", психотерапевтом, которому наверняка скажут: "Ну и терпение у вас – так работать!" Она охотно соглашается, что не многих поразила бы на семинарах по семейной терапии, или, как она выражается, "на гастролях".

С настойчивостью, редкой для семейного психотерапевта, обычно не забивающего голову теорией, Хоффман "добивалась" славы эрудита, а не клинициста-новатора, репутации просвещенного в своем деле человека, толкующего идеи и посылки, которые более практически мыслящие коллеги принимали как само собой разумеющиеся. В ряде статей о загадках теории систем и особенно в своей книге "Принципы семейной терапии" она размышляла над основополагающими тенденциями клинической практики и выступала как первооткрыватель путей, связывающих семейную терапию с наукой сегодняшнего дня.

С тех пор как она покинула Институт Аккермана в Нью-Йорке и обосновалась в Амхерсте, штат Массачусетс, ее профессиональные интересы обретали новое направление. И если Хоффман в разное время называли в числе приверженцев фактически всех получавших широкое признание методов семейной терапии, сама она не могла найти метод "по руке", который полностью бы устраивал ее. До недавнего времени ... В интервью Хоффман признается, что увлечение конструктивизмом заставило ее отказаться от многих представлений о системах и их преобразовании, некогда столь дорогих ей.

Инт.: Я не открою вам секрета, если скажу, что для большинства клиницистов понятия вроде "кибернетики второго порядка", "новая эпистемология", "конструктивизм" – все это "туманные речи", никакого отношения не имеющие к реальному делу помощи людям. Что вы отвечаете тем, кто оспаривает пользу этих "абстрактных" идей для рядового психотерапевта?

Х.: Я исхожу из того, что, хотя многие психотерапевты против навешивания ярлыков людям, мы никогда не выступали в достаточной мере принципиальными противниками подобной практики. Мне кажется, конструктивизм – или социальный конструктивизм, как я бы уточнила, – это просто способ понять, что все нами описываемое нами же создается. А поэтому с особой осторожностью следует брать на себя ответственность "эксперта", ставящего диагноз, проводящего вмешательство, т. е. работающего с людьми, которые обращаются к нам.

Больше того, я считаю, многие семейные терапевты совершали ошибку, когда думали, что, проанализировав индивидуальную психику, они обзаводились "реальным описанием мира". Картина семейной механики у психотерапевта ничуть не "реальнее" любой другой картины.

Инт.: Как вы считаете, почему конструктивизм привлек внимание семейных терапевтов?

Х.: Мы захвачены процессом смены ориентации – от бихевиоризма к более когнитивной модели. Семейная терапия – с момента возникновения – фокусировалась скорее на перемене способа поведения, присущего людям, чем на перемене способа мышления. Сегодня в нашей области, так же как и в других, заметен поворот к тому, что я бы назвала "теориями повествования". Под этим я имею в виду точку зрения, что мы организуем мир в короткие связки значений, – назовите их "историями", или "параболами", или "посылками", или же "темами". Реальность как бы состоит из историй, которые люди рассказывают себе, чтобы понять мир и проложить свой путь в нем. Другими словами, возможно, недостаточно пытаться изменить чье-то поведение. Возможно, нам надо добраться до "повествований", в которых люди изображают себе свою жизнь, – до метафор, с помощью которых они живут.

У меня также есть впечатление, что системный взгляд, от которого отталкивается семейная терапия, сегодня неоднозначен. В нашем описании социальных систем мы повернули от характерных для этого взгляда вневременных циклических метафор – таких, как гомеостазис, круг, аутопоэтика, – к метафорам "текучего" времени, связанным с повествованием, историей, потоком. Пришедшая из кибернетики аналогия человеческих групп, в основе своей пространственная, возможно, уже отработана. А это значит, что мне необходимо ставить под вопрос некоторые преставления, с которыми я идентифицировалась.

Инт.: Как вы думаете, почему дискуссии этого направления кажутся труднодоступными для понимания?

Х.: Когда сфокусированность на поведении замещается сфокусированностью на значении, вы обнаруживаете, что труднее говорить о точном смысле слов. Поведение легко наблюдаемо, представления – нет. Нельзя увидеть, как они меняются. Я также думаю, что представления не пребывают "внутри" людей – как ваша судьба в печенье-гадании[28]. Представления скорее напоминают временные потоки: они возникают в диалоге и постоянно меняются, хотя иногда – очень медленно. Терапевтическая беседа строится, отталкиваясь от этого факта.

Инт.: Может быть, вы поясните конкретнее – на примере того, как овладение конструктивистским взглядом преобразило ваш стиль терапии?

Х.: Этот взгляд меня перевернул. Вначале я спросила себя: как будет выглядеть моя работа, если я отброшу все идеи о руководстве людьми, если перестану держаться за позицию эксперта? И мои прежние представления, как кегли, попадали одно за другим. Когда я работала в Детской консультативной клинике в Филадельфии, я поняла, что руководящий стиль терапии – минухинский – совсем не по мне. Я твердила, что я – за Терапию слабых. Впрочем, я ничего подобного не делала – до последнего времени.

В моей нынешней работе я оставила позицию, диктовавшую менять людей. Теперь дело сводится скорее к тому, чтобы помочь людям рассказать их историю, – сидя рядом, как сочиняющий за другого или доброжелательный редактор. Я могу предложить какие-то изменения в обрамлении, но основа – их текст. И если то, что я делаю вместе с людьми, срабатывает, они начинают чувствовать себя лучше, а проблема теперь либо легче решается, либо в их представлении перестает существовать как проблема.

Но я должна подчеркнуть: то, что я делаю, не следует называть "конструктивистской семейной терапией", это просто мое частное применение конструктивистских идей в клинической практике. Перемену вызывает не столько то, что я делаю, сколько факт моей большей личной причастности: я как психотерапевт выхожу из укрытия. Занимающихся индивидуальной психотерапией всегда возмущали в семейной терапии отношения сторон, утративших взаимное доверие, будто отношения мачехи и падчерицы. Я пытаюсь вернуть в семейную терапию эту... взаимность.

Инт.: Не покажете ли на примере клинического случая, как ваша конструктивистская философия отразилась в практике?

Х.: Хорошо. Я расскажу вам про мать и дочь, молодую женщину, которые пришли ко мне из-за ужасной ссоры, превратившей их в чужих на целых три года. Семья была "островком" трех женщин – бабушка, мать, дочь. После смерти бабушки мать хотела больше распоряжаться дочерью, но дочь, уже жившая отдельно, отрезала: "У меня своя жизнь!" Они разругались и перестали встречаться. Однажды они пробовали обратиться к психотерапевту, но не наладили общение, а только еще раз поругались.

Через несколько сеансов, во время которых мне так и не удалось помирить их, я спросила себя: а понимаю ли я в действительности конфликт? И я сказала этим двум женщинам, что я выбрала неверный путь. Мои старания подтолкнуть их друг к другу – худшее, что можно сделать для них.

У матери все руки были в шрамах из-за жуткой кожной болезни, которая поставила ее в зависимость от ее собственной матери – на долгие годы. Я сказала, что, если они будут очень близкими после смерти бабушки, они, возможно, исцелятся как... сиамские близнецы.

Я также сказала, что я, наверное, неподходящий терапевт для них, ведь мои взрослые дочери тоже отдалились от меня. Я сказала, что, вероятно, по этой причине и перестаралась, подталкивая их друг к другу.

Меня все больше возмущала мать – тем, что она была в таком негодовании. Но когда я сказала им это, я почувствовала, что мое раздражение улеглось. Мать сразу набросилась на меня: "Тогда зачем мы вам платим за лечение?" Но, чуть помолчав, совершенно неожиданно она повернулась к дочери и сказала: "Я хочу, чтобы ты знала: я не виню тебя за то, что у меня депрессия после смерти Наны". Потом мать и дочь впервые за три года спокойно разговаривали.

Инт.: Боюсь, я не понял, как этот случай отражает конструктивистский взгляд психотерапевта.

Х.: Я думаю, все дело в том, что я отступила назад и поразмыслила: а моя собственная история... ведь она воздействовала на меня. И я поделилась своими размышлениями с матерью и дочерью. Раньше я посчитала бы, что эти двое "противодействуют" мне, и я, возможно, позаботилась бы о контригре. Я бы не придавала значения своим чувствам. И ни за что не упомянула бы о том, как сложилось у меня с моими дочерьми.

Конечно, были какие-то вещи на уровне приема, в которых вы можете увидеть "конструктивизм". Например, способ конструирования "реальности" матери с дочерью не слишком помогал, и я предложила свой способ конструирования, который им больше подошел. Проблема оставалась, но я попробовала "сдвинуть" смысл. Я также использовала знакомое им слово "исцеляться", но произносила его, скрестив руки, показывая, как "срастаются". Таким образом, я касалась их истории как источника метафор.

Но моя позиция очень отличалась от той, которой я придерживалась раньше. Перестав быть "экспертом", я стала уже не такая далекая, не такая безликая. Я больше открываю свою личность и признаюсь, если допускаю ошибку. Многие модели семейной терапии требуют от психотерапевта взобраться на недосягаемую высоту или спрятаться за ширму. Я испытываю все большее неудобство от этого.

Инт.: Давайте поговорим о некоторых основных принципах семейной терапии, спорных для вас. Прежде всего, вы, кажется, не принимаете идею, что семья должна быть в фокусе терапии.

Х.: И тут мною много сделано, ведь раньше я горячо отстаивала концепцию семейной системы. Харлин Андерсон и Харри Гоулишиан запустили термины "проблемосоздающая система", "проблеморазрушающая система" (problem organising, problem dis-solving system). Я предпочитаю формулировать так: не система порождает проблему, а проблема порождает систему. И я утверждаю, что, проводя терапию, я озабочена не проблемой, а разговором о проблеме. Очень часто проблема остается, но у людей исчезает потребность говорить о ней. Это, по-моему, и есть эквивалент "излечения".

Инт.: У вас, кажется, вызывает неприятие также идея, что семейные проблемы связаны с нарушением иерархии в семье. Что ложного в этой идее?

Х.: У меня всегда вызывал смутное недовольство акцент на иерархии, но я в соответствии с теорией структур принимала идею, что в функционирующей семье существуют ясные границы между линиями поведения членов семьи в зависимости от их положения. Сегодня я уже не уверена, что это так. Семья – не бюрократическая организация вроде армии или церкви. Я предпочитаю связывать "положение" и "взгляд", а не оперировать понятиями "выше" и "ниже". Как занимаемое человеком положение влияет на способность человека ощущать и видеть – вот что меня интересует. Кроме того, если вы руководствуетесь догмой в отношении семейной модели, принятой за норму, ваш подход к семьям подразумевает обвинительный приговор. Именно против такого подхода громко протестуют пользующиеся психотерапевтической помощью группы вроде Национальной ассоциации в защиту прав душевнобольных. Слишком многие семьи оказались виновными в проблемах своих детей.

Инт.: Как бы вы сопоставили свою критику семейной терапии с той, которую проводят феминистки?

Х.: Я не придерживаюсь мнения, что семейным терапевтам следует прислушаться к феминисткам и сражаться за права женщин. Скорее, я предпочитаю разобраться, как идеи, имеющие отношение к вопросу пола, определяют угол зрения клинициста. Если вы начнете с этого, все идолы падут. Один из них, одно освященное традицией убеждение – что на шкале ценностей у мужчин на первом месте власть. Применительно к семейной терапии правило получило такое оформление: психотерапевт должен "выиграть битву за стратегию" и "направлять". Система власти по нисходящей: наверху психотерапевт, дальше идут родители, потом дети. Я совершенно не принимаю теперь такой взгляд. Я рядом с семьей – как берег моря, и пусть волны накатывают на меня и разбиваются. Раньше я считала, что семья стремится меня обыграть. Терапия превращалась в своего рода военную кампанию: надо одержать победу или в открытом бою, или в партизанской войне. Не знаю, от чего я испытывала большее неудобство. Женщины не обучены думать в таком русле.

Инт.: Отсюда ваш упор на то, что терапия – это разговор, а не игра?

Х.: Да. Если вы используете старую метафору, называя психотерапевта участником "игры" с пациентами, вы по-прежнему смотрите на психотерапию как на сражение. Я предпочитаю видеть в терапии особого свойства разговор. Как образ терапевтического процесса "разговор" точнее "игры". Разговор уравнивает, разговор не преследует какой-то конкретной цели, люди не принимают чью-то сторону, никто не проигрывает, никто не выигрывает.

Инт.: И намерению, осознанной цели в этом разговоре вы, кажется, отводите очень ограниченное место.

Х.: Да, если вы с осознанным упорством добиваетесь результата, вас подстерегает досадная неожиданность. Здесь я – на позициях системного мышления, критикующего здравомыслие. Специалисты, занимавшиеся компьютерным моделированием человеческих систем, выяснили, что решения сложных задач, продиктованные здравым смыслом, оказывались в большинстве случаев неприемлемыми и обычно противоположными ожидаемым. Как говорит исследовательская группа из Института психиатрии в Пало-Альто, решение утяжеляет проблему. Семейная терапия отталкивает людей, чувствующих, что их обвиняют. Медикаментозное лечение, навешивание ярлыков, т. е. диагностирование, приводят к ухудшению состояния людей с психическими расстройствами.

Я называю такой взгляд "взглядом первого порядка". Взгляд "второго порядка" на один шаг отдаляет вас от процесса и позволяет ясно увидеть то влияние, которое обычно от вас скрыто; вы понимаете, что, вмешиваясь, обостряете проблему. Принявший взгляд "первого порядка" сравнит психотерапевта с инженером, меняющим русло реки. Принявший взгляд "второго порядка" сравнит психотерапевта с гребцом, направляющим каноэ по бурной реке. Конструктивистское мышление автоматически сообщает вам взгляд "второго порядка" – так же, как и взгляд "первого порядка". Оно не лучше – просто шире.

Мое недоверие к планированию, возможно, объясняется опытом. Чем больше я пыталась управлять ходом терапии из-за кулис, тем нерешительнее становилась, ведь я никогда не могла быть уверенной в том, что все пойдет правильно. Иногда шло правильно, иногда – нет... Отчасти по той причине, что я слишком сосредоточивалась на задаче переменить людей. Теперь, когда я не ставлю себе эту цель, я обнаружила, что приношу больше пользы.

Инт.: А нет ли опасности, что, если мы перестанем интересоваться результатами и отбросим чувство ответственности за пациентов, терапия превратится в нечто ужасно неясное, в нечто без направления?

Х.: Разумеется, усвоив конструктивистский взгляд на вещи, труднее четко обосновывать то, что вы делаете, или определять результат терапии. Терапия становится откровенно субъективной. Но в этом есть преимущество. Уже давно я поддерживаю идею, что у психотерапевта должна быть возможность оставаться нейтральным, возможность занять "метапозицию". Многие мои коллеги огорчались, слыша такое, ведь они считали, что я – за невмешательство, когда речь идет о насилии, жестокости. Конструктивистская позиция вывела меня из этого противоречия, ведь если вы придерживаетесь ее, вам ясно: вы не зрите оком Господним. Все, чем вы располагаете, это сознанием своей субъективности. Другими словами, вы всегда действуете, отталкиваясь от собственной шкалы ценностей или – от принятой в системе, на которую вы работаете. Сегодня я предлагаю эти ценности своим клиентам, если терапия считает такой шаг уместным. Но всегда – как "мое мнение", "позицию нашего государства" и никогда – под наименованием "объективной истины".

Инт.: Получается, вроде бы в терапии, которую вы проводите, нет места конфронтации. И вы никогда не помышляли прорваться через "отказ" клиента, сужающего таким образом свою реальность?

Х.: Если вы говорите, что кто-то отказывается от реальности, вы судите о том, какой должна быть реальность у кого-то. Я не делаю этого. Однако многие методы психотерапии позволяют вам заставлять людей видеть или действовать так, как, по-вашему, им следует видеть или действовать. Такие методы "первого порядка" не только малоэффективны, не только вызывают противодействие – сегодня есть люди, утверждающие, что мы не располагаем понятиями объективного характера, подкрепляющими такие методы. Я обхожу проблему, говоря в подобном случае: "Это мое представление о реальности. Возможно, у вас другое, но это – лучшее из того, что я имею".

Инт.: Есть люди, считающие, что ваша терапия слишком облегченная, мягкая по духу.

Х.: Я думаю, они правы. Это очень сдержанная работа, почти в стиле Роджерса[29]. Люди отмечают, что в ней много "уважения" к семье. А я всегда удивляюсь – будто мы не должны уважать семью, которая перед нами. И вспоминаю свой жалкий прежний опыт семейного терапевта: какой неловкой я себя ощущала, какой беспомощной. Многие родители в ужасе, когда узнают, что навредили своему ребенку, но большинство семейных терапевтов отталкиваются от посылки, что именно так: вредят. Даже не выраженная вслух, эта мысль внушается родителям. Можно обойти острую ситуацию, если семейные терапевты будут держаться острожнее ведущих индивидуальную психотерапию, как им и следует, по-моему. Я обратила внимание, что, с тех пор как сама стала работать с большей осторожностью, люди, которых я консультирую, способны сказать мне такие слова: "С вами чувствуешь себя раскованнее". А раньше никогда не говорили.

Инт.: Я знаю, что вы особенно интересуетесь подходом, называемым "команда для размышлений". Откуда он?

Х.: Его разработал норвежский психиатр Том Андерсен, обучавшийся миланскому методу. Однажды несколько лет назад Том руководил стажером из-за "зеркала". Он пытался заставить стажера позитивно переформулировать происходящее в семье, но тот продолжал вести беседу в неодобрительном тоне. Том осознал, что чем больше он указывает стажеру на неверный тон, тем больше входит в противоречие со своими мыслями о положительной реакции. Наконец он спросил стажера, не поинтересуется ли тот, может, семья выслушала бы тех, кто за "зеркалом"? Семья согласилась, и тогда группа стала высказывать свои соображения, а семья и стажер слушали. Потом семью попросили высказаться в ответ. А развязка? Все почувствовали облегчение. Руководителю, таким образом, не нужно было критиковать стажера, стажеру – критиковать семью, и семью усадили на почетное место за столом переговоров. Это прекрасный пример работы, для которой у меня есть название – "позвать клиента в директорат".

Инт.: Играет ли какую-то роль обдуманная тактика в подходе "команды для размышлений"?

Х.: Никакой, насколько мне известно. Лично я уже не занимаюсь "стратегической" терапией. Я все больше склоняюсь к тому, чтобы объясняться с клиентами в отношении причин моих действий. Я могу придумать какой-нибудь тактический ход, но я открою мотивировку клиентам. И расскажу о том, как представляю себе терапию: как вижу проблемы, что обычно предпринимаю.

Инт.: А процедуры, задания? Вы и от них отказались?

Х.: Да – когда начала думать в этом русле. Джанфранко Чеччин сказал: "В команде для размышлений" вы не даете предписания, вы даете "идею" предписания". Я и даю людям "идею" задания, процедуры. Я говорю им, что неважно, используют они это или нет, важна мысль, всплывающая в памяти. Должна добавить, что группа Тома Андерсена полностью отказалась от заданий, предписаний. Я же все-таки нахожусь под воздействием схем, по которым обучалась: есть некто, дающий нечто... советы, указания. В этом смысле мой метод не чистый.

Инт.: А что касается обычно доверительных бесед психотерапевта с его командой или психотерапевта с консультантом? Есть ли в этом негативные стороны?

Х.: Нет, тут больше позитивного. Разумеется, бывают случаи, когда нельзя высказать свои соображения, но почти всегда – можно. И я убеждена, что обычай обмениваться критическими замечаниями, предлагать хитрый ход или посмеиваться из-за "зеркала" – я сама этим грешила, работая по миланскому методу, – создает дистанцию в терапии. Метод "команды для размышлений" полезен тем, что приучает в позитивном ключе говорить и думать о клиенте. И отучает от унизительного языка, на котором говорят ставящие диагноз, выносящие суждение.

Инт.: Меня поражает ваш упор на доброжелательность. Почему вы отводите такое место позитивным мотивировкам в работе?

Х.: Объяснение тому – мнение, что людям, по крайней мере когда речь идет о семейной терапии, трудно меняться при негативной реакции. Я думаю, что 99% расстройств отсюда: людей "девальвируют" ярлыками или люди сами умаляют себя.

Инт.: Идеи конструктивизма и соответствующей терапии, кажется, больше привились в Европе, чем в Соединенных Штатах. Как вы объясняете этот факт?

Х.: Европейцы, особенно в странах, как я их называю, "социальной справедливости" – в Северной Европе, – с увлечением отнеслись к идеям Бейтсона, а также некоторых его единомышленников: кибернетиков Хайнца фон Фоерстера, Умберто Матураны, Эрнеста фон Глейзерфельда. Значительное влияние оказали к тому же миланские психотерапевты – Луиджи Босколо, Джанфранко Чеччин. Я думаю, европейцы отреагировали на подразумеваемое у этой группы мыслителей недоверие к прикладной науке и на следующее отсюда представление, что терапия – скорее диалог на уровне "я – ты", чем дело социальных инженеров. Возможно, их подвинула явная у названной группы доминанта сотрудничества – в противоположность той позиции, когда психотерапевт предстает "экспертом". Но я согласна с вами, конструктивизм не получил большой поддержки в Соединенных Штатах. Он не соответствует американскому прагматизму, американской хватке. В тот день, когда "Нетворкер" перестанет рекламировать кассеты серии "Мастера психотерапии", я поверю, что быть "мастером" – не идеал из числа недостижимых в американской семейной психотерапии.

Дотянуться до жизни

Интервью с Вирджинией Сатир

Январь-февраль 1989

Превзойти... Это у Вирджинии Сатир "получалось" с малых лет. Она была выше ростом, развитее и сообразительнее всех своих сверстников, фермерских детей в одной из сельских общин в Висконсине. В три года она уже умела читать. К одиннадцати годам достигла своего "взрослого" роста – почти шести футов1. И хотя часто болела, когда пошла в школу, в колледж поступила уже в семь лет. Она сама считает так: "Я никогда не старалась быть такой, как все. Я всегда знала: я другая". 1Выше 180 см.

Еще со времени своего долговязого, неуклюжего, болезненного детства Сатир усвоила опыт аутсайдера и умела понять других, переживавших, что они непохожие на всех, странные. Возможно, эта чуткость и позволяла ей так глубоко заглянуть в душу людям, которым она помогала. Сатир удавалось внушить людям, что она, как никто, ценит каждого за его неповторимость, за то, что на всей планете нет ему подобного, и что непохожесть человека – не дефект, не тяжкое бремя, а бесценное сокровище.

С первых самостоятельных шагов, еще школьной учительницей в конце 30-х годов, Сатир стремилась поддержать тех, кто страдал от чувства своей "исключенности". По вечерам она ходила домой к ученикам, чтобы разобраться, что им мешает, откуда у них неверие в себя, так угнетавшее некоторых из них. Так она узнала о власти семьи, нередко сдерживающей развитие ребенка. Позже, когда она стала социальным работником и все глубже вникала в хитрейшую динамику семейной жизни, отверженные: шизофреники, доходяги из больниц, матери-одиночки, потерянные души – трогали ее и вызывали сочувствие.

К концу 50-х Сатир уже получила широкое признание как один из ведущих практиков, применяющих новый способ изменять поведение людей, называемый "семейной терапией". В 1964 г., после выхода ее книги "Совместная семейная терапия", написанного доступным языком введения в новое искусство врачевать, о Сатир заговорили далеко за пределами Соединенных Штатов. С этого времени и до последних дней она была в постоянных разъездах, демонстрировала эффектные приемы и заражала своей страстной увлеченностью делом – стала "живой легендой", самым прославленным популяризатором семейной терапии.

Слава ее росла, и по числу подражателей Сатир опередила бы, наверное, любого из современников-коллег. В каком угодно уголке страны в кабинете психотерапевта, в государственном учреждении вы непременно увидели бы на стене старательно выведенные на плакатах любимые изречения В. Сатир. Практикующие психотерапевты повсюду копировали ее задушевную, безыскусную, умиротворяющую манеру и старались так же, как и она, действовать профессионально, но задевать за живое. Полагая, что следуют по ее стопам, они побуждали озадаченных клиентов принимать театральные позы, раскрывать друг другу объятия и высказывать чувства, в которых люди и себе бы вряд ли признались.

Но хотя многим психотерапевтам почти удавалось повторять ее примеры и даже овладеть основными элементами ее подхода, совсем немногие смогли добиться результатов, близких к тем, которых добивалась она. Они не понимали, что "приемы" Сатир срабатывают, потому что абсолютно соответствуют ее индивидуальности. Сердцевиной ее подхода было твердое убеждение в том, что рост возможен для каждого и каждому необходимо уважение со стороны тех, кто взялся способствовать изменениям. Эти принципы, укоренившиеся в сознании, и определяют особый взгляд В. Сатир на свою задачу как психотерапевта.

В 1985 г. я опубликовал предлагаемое интервью с Вирджинией Сатир в "Общей границе" (Common Boundary), журнале, разрабатывающем тему связей психотерапии и религии. В. Сатир говорила тогда о том, во что глубоко верила, о том, что составляло смысл ее искусства врачевать душу. Рассматривая вклад В. Сатир в развитие психотерапии, предоставим слово ей самой.

Инт.: Мне повезло несколько раз наблюдать, как вы работаете. Меня поразила особая психотерапевтическая атмосфера, в которой обычного сопротивления, кажется, нет и в помине. Как вы объясняете себе свое умение заставлять людей, совершенно окаменелых на взгляд других психотерапевтов, осуществлять изменения в своей жизни?

С.: Некоторые психотерапевты считают, что люди, приходящие на терапию, не хотят, чтобы их меняли; я думаю, это не так. Люди сомневаются, что могут измениться. И потом – оказаться в незнакомом месте страшно. Когда я только начинаю с кем-то работать, я не стремлюсь сразу менять человека. Я стараюсь определить его ритм, чтобы суметь присоединиться к нему и помочь – повести его в это "пугающее место". Сопротивление сводится в основном к страху пойти куда-то, где вы никогда не были.

Я расскажу вам случай, который научил меня, как вести людей в эти "страшные места". Я ездила в Европу к друзьям. Мне захотелось спуститься в одну пещеру, было очень страшно. Мой друг сказал: "Я понесу фонарь. Если ты дашь мне руку и согласишься идти за мной, вдвоем мы спустимся". Видите, что от меня требовалось? Мне нужно было решить: согласна ли я, чтобы он показывал путь. А на это я, конечно, согласилась, ведь я хотела побывать там, внизу. Но без его желания дать мне руку, без руки, которой я доверилась, я бы не пошла.

Когда люди приходят ко мне, я не спрашиваю у них, хотят ли они измениться. Я просто предполагаю: да, хотят. Я не говорю им, что с ними "не так" или что им необходимо сделать. Я просто протягиваю им руку – в прямом и переносном смысле слова. Если я могу внушить человеку доверие, значит мы с ним "сдвинемся"... пойдем в эти "страшные места".

Инт.: Вам не приходилось сталкиваться с людьми, которые по какой-то причине отказываются от вашей протянутой руки?

С.: Очень редко. Когда я в ладу с собой, все происходит так, будто один источник света касается другого. Вначале речь идет вовсе не о том, что я помогу. Вначале речь о том, что одна жизнь соприкасается с другой. Всякая жизнь соприкасается с другой жизнью, если она сама гармонична. Когда вмешивается мое "эго", когда мне нужны другие люди, чтобы все наладить, – это совсем другая история. В этом и состоит мой секрет, если вообще у меня водятся секреты.

Инт.: Значит, если вы в согласии с собой, первый шаг друг к другу вам и вашему пациенту всегда дается легко.

С.: Я уточню. Если мы с вами перед вращающейся дверью, в которую может пройти только один, нам надо решить, кто пройдет первым. Проходя первой, я должна постараться, чтобы мои усилия облегчили человеку путь через эту дверь. И вот мы по другую сторону двери, я спрашиваю: "Куда вы теперь хотите?" Я уже не прокладываю путь. Мне надо знать, куда люди хотят идти.

От такого вопроса многие просто в шоке. Они не могут поверить, что кто-то действительно интересуется тем, куда они хотят идти. Они ищут объяснения, они уверились и опять разуверились... Наконец человек говорит себе: "Да, она на самом деле собирается идти туда, куда я хочу". И тогда мы трогаемся с места. Мы можем сделать пять шагов и – оглядеться: как мы себя ощущаем "там". Если жутко, мы подумаем о чем-то еще. Будет человек держаться за вашу руку или нет, зависит от того, какая рука его ведет – властная или дружеская. Как психотерапевт, я – спутник. Я пытаюсь помочь людям прислушаться к их собственной мудрости. Конечно, все это не слишком согласуется с психотерапевтической теорией.

Инт.: Вы предпочитаете говорить о терапии непрофессиональным языком. Когда бы я вас ни слушал, меня всегда поражало, что вы открываете людям глубины духа. Вы говорите языком надежды.

С.: Я думаю, одна из важнейших вещей, ради которых я и работаю с людьми, состоит в том, чтобы внушить им: они могут надеяться на себя. Нет, не только потому, что я поддержу, но потому что они яснее увидят, чем владеют.

Инт.: Во что вы веруете? Для многих вы – апостол веры в человеческие возможности. Есть еще что-то сверх этой веры?

С.: Я пытаюсь помочь людям увидеть то, что у них перед глазами. Для меня очевидно, что мы не сами себя сотворили. Яйцеклетка и сперма уже сделали дело. Все, что в наших силах, – обеспечить условия для двоих людей, чтобы они соединились. Осознать это – значит понять, что жизнь – нечто внутри нас. Вы не творите ее. И если вы понимаете все именно так, вы – в области духа. Я говорю не о религии в общепринятом смысле. Физики это понимают. Мне теперь становится ясно, что физики и настоящие теологи понимают, где искать главную жизненную силу. Вы можете назвать ее "духом", "душой" – как угодно. В любом случае речь именно об этом, и единственное, что приведет человека к перемене, это его жизненная сила, до которой он должен дотянуться. Отсюда – самоценность человека.

Инт.: По вашему мнению, эти идеи о "жизненной силе" значимы сегодня для психотерапии?

С.: О да, особенно если учитывать, какой интерес сегодня вызывает правое полушарие мозга и его деятельность. Видите ли, давно уже известно, чт. е. подход к человеку, хотя речь не об обычных каналах связи. Одно время говорили о "месмеризме", потом – о "гипнотизме". С чего и начинал Фрейд. Все эти слова на самом деле об одном – о доступе к правому полушарию. Благодаря Бакминстеру Фуллеру[30] и другим мы сегодня знаем, что в правом полушарии оседает вся получаемая нами информация. Сегодня гипнотерапевты, парапсихологи, экстрасенсы, некоторые физики и исследователи, занимающиеся проблемой смерти, согласны, что существуют уровни восприятия, выше нашего линейного способа понимания.

Совершенно очевидно, что из психотерапевтов к этим идеям обращался Милтон Эриксон. Он проникал в правое полушарие и помогал людям добраться до каких-то "новых мест". То, что вчера называли "сверхчувственным феноменом", сегодня многие называют "гипнозом". Нет чего-то одного под названием "гипноз", чего-то другого под названием "биологическая обратная связь", чего-то третьего под названием "внетелесный опыт". Все – проявления той же самой вещи.

Инт.: Но вы сказали бы, что вы как психотерапевт занимаетесь гипнозом?

С.: Нет, хотя я знаю, что это так. Что я делаю? Я обращаюсь к правому полушарию мозга, когда спрашиваю у человека, что он чувствует, и потом помогаю ему "оживить" его связь с разными частями тела. Гипнотизеры сказали бы, что я вызываю "транс", или измененное состояние сознания.

Инт.: У вас иное мнение, но я слышал, Ричард Бэндлер и Джон Гриндер считают вашу терапию формой глубокого гипнотического воздействия. Предположим, ваша работа – в числе моделей нейро-лингвистического программирования (НЛП). Как бы вы представили то, что делаете, в терминах НЛП?

С.: Давайте я так представлю: если я смотрю на апельсин, у меня несколько способов описать его. Я могу говорить о том, что с ним делают, о том, какого он цвета, о том, какой формы. Я могу также просто съесть апельсин. Вот, по-моему, аналогия "левополушарного" взгляда Ричарда и Джона, видящих в моей терапии психолингвистику. Другой уровень взгляда. Когда я познакомилась с ними, меня заинтересовала их работа. Но я не стала бы обучаться НЛП, если хотите знать правду. Я не уверена, что способна обучиться этой практике. Что меня беспокоит? Специалисты, использующие НЛП в своей практике, видят в этом подходе конец и начало всего. Они забывают про сердце, душу людей, которые к ним приходят. По-моему, "средства", не затрагивающие сердца, души человека, – это только "промывные воды" в нашем обществе: скользят по поверхности, не проникают к сути.

Инт.: Вы занимаете сегодня необычное положение в семейной терапии. Различные круги практикующих ссылаются на вас, как на образец, по которому строят свою работу; вы же, кажется, больше не участвуете в "деле".

С.: Какое-то время назад я решила больше не участвовать в крупных профессиональных встречах. Соперничество, бои... Слишком устала я от этого. Слушала речи, и мне стало не по себе: было такое чувство, что забота о людях вроде бы не наша профессия.

Инт.: Расскажите про опыт воспитания ваших собственных детей, про то, как он отразился на вашей работе.

С.: У меня две приемные дочери, одной теперь сорок, другой сорок один. Я удочерила их, когда одной было десять, другой – одиннадцать лет. Они родные сестры, жили в совершенно чудовищных условиях. Они сами обратились ко мне и попросили быть им матерью.

Инт.: Они – из тех детей, с которыми вы работали?

С.: Да. Одна содержалась в колонии для малолетних преступников. Я подумала – почему нет? Старшая сказала мне: "У меня никогда и не было другой матери, кроме вас". Вот мы все и оформили. Судя по прошлым проблемам девочек, я понимала, что в будущем нас ждут большие трудности. И трудности действительно были. Однако мы справились и извлекли уроки.

Когда мои девочки только появились у меня, они расценивали еду как доказательство любви. По тем временам 500 долларов в месяц на продукты – именно столько я тратила – сумма приличная. Но хотя в доме еды было вдоволь, я вечно обнаруживала тайные запасы. Я продолжала покупать еду. Три месяца потребовалось, чтобы они уяснили себе: еда не исчезнет. Я понимала, что нельзя сразу браться за них как за "сытых", надо постепенно во

Наши рекомендации