Идеализм как препятствие для исследования
Идеализм в смысле обычного определения есть гносеологическое воззрение, принимающее, что внешний мир существует лишь как предмет возможного опыта, но не независимо от всякого познания. В это понятие не входит критический, или трансцендентальный, идеализм
* Continuum ( шт./ — непрерывное. — Примеч. пер.
Иммануила Канта. В самом деле, он принимает, как известно, реальность, которая существует сама по себе, по ту сторону любого возможного опыта. Все, что я имею сказать по поводу тормозящего познание воздействия идеализма, не относится к Канту. Его тезис об абсолютной непознаваемости вещи в себе никому еще не помешал размышлять об отношении между феноменальным и реальным миром; я решился бы даже высказать еретическое подозрение, что сам Кант, не столь последовательный, но гораздо более рассудительный, чем неокантианцы, в глубочайшей глубине своего великого сердца был не так уж безусловно убежден в том, что оба этих мира не находятся ни в каком отношении друг к другу. Иначе как бы могло звездное небо над ним — принадлежащее, согласно этому предположению, безразличной к ценностям "физической картине мира" — вызывать в нем то же вечно новое изумление, что и нравственный закон в нем самом?
Человеку без философских предубеждений кажется совершенно безумной мысль, что повседневно окружающие нас предметы внешнего мира получают свою реальность лишь от нашего переживания. Каждый здоровый человек уверен, что мебель по-прежнему стоит в его спальне и в том случае, если сам он выходит за дверь. Естествоиспытатель, знающий об эволюции, твердо убежден в реальности внешнего мира: конечно же наше солнце сияло в течение эонов, прежде чем явились глаза, способные его увидеть. То, что стоит за нашей формой созерцания пространства, или законы сохранения, постижимые для нас в форме нашей категории причинности, существуют, может быть, вечно, чем бы ни была эта вечность. Представление, что все это великое, быть может, бесконечное, получает реальность лишь оттого, что человек, однодневный мотылек, кое-что из этого замечает, кажется каждому связанному с природой не только нелепостью, но прямо кощунством — кто бы ни был этот "связанный с природой", крестьянин или биолог.
При таком положении вещей крайне удивительно, что в течение столетий самые умные из людей, и прежде всего подлинно великие философы во главе с Платоном, были убежденные идеалисты в точном, определенном выше смысле этого слова.
Всем нам, и особенно нам, немцам, эта платоновско-идеалистическая установка столь основательно внушается с детства каждым словом наших учителей и наших великих поэтов, что кажется нам самоочевидной. Но если мы способны однажды этому удивиться, то возникает вопрос, почему же столь многие люди, искренне стремящиеся к познанию, видели навыворот отношение между феноменальным и реальным миром.
Я позволю себе предложить объяснение, как возник этот парадокс. Открытие собственного Я — начало рефлексии — должно было быть потрясаю щим событием в истории человеческого мышления. Недаром человека определяли как существо, познающее самого себя*. Постижение того, что сам человек является зеркалом, в котором и которым отображается действительность, должно было, разумеется, оказать глубокое обратное действие на все другие познавательные функции человека: все они вместе поднялись на более высокий уровень интеграции.
Лишь это постижение сделало возможным объективирование, которое является предпосылкой любой науки (о чем была уже речь на с. 246).
Это было величайшее из открытий, совершенных человеком за всю историю его духа; и вслед за ним явилось величайшее, чреватое самыми тяжелыми последствиями заблуждение: сомнение в реальности внешнего мира. Может быть, именно величие открытия, вызванное им потрясение побудило наших праотцев усомниться в самом очевидном. Cogito, ergo sum — я мыслю, следовательно, я существую, — это достоверность (1)'*. Но кто может знать, кто докажет, что красочный мир. который мы переживаем, также реален? Сновидения могут быть столь же красочны, столь же богаты подробностями, убеждающими спящего в реальности сна. Может быть, мир — всего лишь сон?
Такие размышления должны были с неодолимой силой обрушиться на человека, едва пробудившегося от бездумного, "животного" реализма. Понятно, что человек, одолеваемый такими сомнениями, отворачивается от внешнего мира и сосредоточивает свое внимание исключительно на вновь открытом внутреннем мире. Большинство древнегреческих философов пошло по этому пути, и естествознание того времени, давшее многообещающие ростки, было обречено на увядание. Если можно было сразу же узреть глубочайшие истины, заглянув внутрь самого себя, в то время как взгляд наружу мог в лучшем случае обнаружить закономерности химерического сновидения, то кому хотелось бы заняться долгим и утомительным изучением внешнего мира — да еще такого мира, многие стороны которого выглядели малопривлекательными?
Так возникла наука, почти исключительно занятая человеческим субъектом, закономерностями его созерцания, мышления и чувствования. Первенство, отдававшееся этим процессам, к которым относились, конечно, также и функции человеческого аппарата отображения мира, имело то парадоксальное следствие, что образ и действительность поменялись местами: действительностью стали считать образы вещей, нарисованные нашим "perceiving apparatus"2*, подлинные же вещи стали толковать как несовершенные и преходящие тени совершенных и непреходящих идей. Idealia sunt realia ante rem — общее есть действительность, предшествующая конкретному предмету. "Идея собаки", столь образно высмеянная Кристианом Моргенштерном*, для идеалиста есть нечто существующее само по себе, обладающее более высокой реальностью, чем любая живая собака или даже совокупность всех живых собак.
Думаю, что объяснение этого парадокса надо искать в антропоморфном истолковании творческого процесса: если, например, столяр делает стол, то и в самом деле идея стола имеется прежде, чем она воплощается в реальный стол, и она совершеннее этого стола, потому что в ней нет, например, дыр от сучьев, столь же не "предусмотренных" ремесленником, как и случайные срывы рубанка. Идея также не столь преходяща, как реальная мебель: когда эту мебель источат древесные черви или поломают дети, идея может найти новое воплощение в починке старого или в изготовлении нового стола.
* Цифры в скобках означают ссылки на Приложение в конце книги. 2 * Воспринимающий аппарат (англ.). — Примеч. пер.
Но собака, как и подавляющее большинство предметов нашей вселенной, вовсе не создана по человеческому плану. Идея собаки, которую мы носим в голове, есть абстракция, извлеченная с помощью наших органов чувств и нашей нервной системы из опыта, где было очень много реальных собак. Вряд ли мы отдаем себе отчет, какой это невероятный парадокс — считать реальный предмет образом того, что в действительности есть его образ. И мы, немцы, глубже всех народов на свете проникнуты платоновским идеализмом: наш величайший поэт мог сказать: "Alles Vergängliche ist nur ein Gleichnis"*, и никто ему не возразил (2).
Препятствие для всякого человеческого стремления к познанию, возникшее из доверия к внутреннему опыту и недоверия к внешнему, никоим образом не преодолено и по сей день. Вплоть до последнего времени все выдающиеся философы были идеалистами. Современное естествознание возникло вместе с Галилеем, без всякой существенной помощи со стороны философии; оно развилось независимо из новых ростков, а отнюдь не из возрождения умершего естествознания древних. Оно не заботилось о том, чем занимались в то время гуманитарные науки, а те, в свою очередь, по обыкновению игнорировали новое естествознание. Так получилось разделение "факультетов". "Если однажды в культуре произошло разделение, — говорит Ч. П. Сноу в своей книге "Две культуры", — то все общественные силы действуют таким образом, чтобы сделать его не менее, а еще более резким". ("Once a cultural divide gets established, all the social forces operate to make is not less rigid, but more so".)
Одна из этих общественных сил — взаимное презрение. Так, например, мой кёнигсбергский коллега, неокантианец Курт Лейдер, категорически объявлял все естествознание "вершиной догматической ограниченности", между тем как мой учитель Оскар Гейнрот определял всю философию как "патологический холостой ход способностей, дарованных человеку для познания природы".
Но и те философы и естествоиспытатели, которые не так плохо думали друг о друге и даже, может быть, уважали друг друга, не ожидали от другого факультета никакого нового знания, применимого в их собственной работе. Поэтому они не считали себя обязанными хотя бы бегло знакомиться с тем, что происходит на другом факультете.
Так выросла разделяющая стена, тормозившая развитие человеческого познания как раз в том направлении, где оно было бы всего более необходимо, — в направлении требуемого Бриджменом объективирующего исследования взаимодействия между познающим субъектом и подлежащим познанию объектом. Естественные отношения между человеком и миром, в котором он живет, никого не интересовали и долго не изучались.
Первые попытки пробить зловредную стену, разделяющую естественные и гуманитарные науки, исходили от психологии и составляют славную страницу в ее истории. Раньше всех попытались это сделать в конце прошлого века и в начале нынешнего представители гештальт-психологии*, хотя, к сожалению, с недостаточными средствами, так как им не хватало знаний в теории эволюции. Со стороны строгого естествознания Макс Планк был одиним из первых, кто решился пробить дорогу от фундаментальнейшей из естественных наук, физики, к фундаментальнейшей из всех философских дисциплин, теории познания. Он был основательно знаком с ходом мыслей Канта, когда совершил свой революционный подвиг: вопреки воззрению трансцендентального идеализма, считавшего категорию причинности априорной и логически необходимой, он подошел к ней как к гипотезе, сделанной человеком. Там, где эта гипотеза уже не способна была упорядочить экспериментальные факты, он попросту отодвинул ее в сторону, заменив ее теорией вероятностей. Этот переворот, произведенный Планком не только в физике, но и в теории познания, по всей вероятности, был бы невозможен, если бы он не был так глубоко знаком с Кантом. Гносеологические выводы, к которым пришел Планк, по его собственным словам, вполне соответствуют излагаемой здесь точке зрения гипотетического реализма, которую разделяет также ряд других выдающихся физиков, в том числе Бриджмен.
* "Все преходящее есть лишь подобие" (из финала "Фауста"). — Примеч. пер.
Лишь в последнее время, по-видимому, некоторым мыслителям удалось пробиться через великую стену в обратном направлении — от философии к естествознанию. Теперь есть уже и "настоящие" философы, понимающие под объективированием в точности то же самое, что естествоиспытатели, и с той же точки зрения рассматривающие человека. Назову здесь Карла Поппера с его работами "Логика научного открытия" и "Объективное знание", далее, Дональда Кэмпбелла с его книгой "Эволюционная эпистемология" и Вальтера РобертаКорти с его "Генетической философией".
Сам я лишь в последние годы моей жизни осознал, что человеческая культура и человеческий дух могут — и должны — исследоваться методами естествознания, с присущими ему постановками вопросов. Исключение из моих профессиональных интересов всего относящегося к культуре я должен расценивать как дань уважения к традиционному разделению факультетов, так как в других сторонах духовной жизни я был заинтересован уже с юности. Например, очень рано я понял необходимость "теории познания как знания аппаратуры", о чем уже была речь; в самом деле, в исследовании поведения еще важнее, чем в других отраслях биологии, знать ограничения собственного воспринимающего аппарата.
Но хотя я уже рано пришел к продуманной гносеологической установке и хотя мне ясно было, что человек также имеет врожденные нормы поведения, доступные постановкам вопросов и методам естествознания, мое стремление к познанию всегда останавливалось перед теми специфически человеческими свойствами и функциями, которые строятся на уровне культуры.
В конце концов против этого ограничения возмутился во мне врач (3). Прогрессирующий упадок нашей культуры имеет столь явно патологическую природу, в нем столь очевидны признаки заболевания человеческого духа, что отсюда вытекает категорическое требование — исследовать культуру и дух, применяя постановки вопросов, принятые в медицине. Любая попытка восстановить функции этой расстроившейся системы предполагает понимание того, как действует она в целом. Очень мала надежда привести в порядок эту систему без причинного понимания ее нормальных функций и их нарушений. Но, с другой стороны, как уже было сказано, нередко именно нарушение функции открывает путь к причинному пониманию ее нормального, здорового действия.
Большая часть духовных болезней и расстройств, ставящих под вопрос дальнейшее существование нашей культуры, касается этического и морального поведения человека. Чтобы принять против них надлежащие меры, нам нужно естественно-научное понимание причин этих патологических явлений; а для этого надо пробить стену между естественными и гуманитарными науками в том месте, где ее защищают с обеих сторон: естествоиспытатели, как известно, воздерживаются обычно от любых ценностных суждений, тогда как, с другой стороны, гуманитарные ученые во всех ценностных вопросах философии находятся под сильным влиянием идеалистического мнения, будто бы все объяснимое естественно-научным путем ipso facto'* должно быть безразлично к ценностям. Таким образом, зловредная стена укрепляется с обеих сторон как раз в том месте, где особенно необходимо ее разрушить. С философской стороны считается кощунством уже та банальная истина, что человек, как и все живые существа, имеет выработанные эволюцией и закрепленные наследственностью формы поведения. С другой стороны, у многих естествоиспытателей можно встретить непонимание и едва скрытое презрение, когда, как этого требует изучение поведения, исследование начинается с наблюдения и описания, не ограничиваясь операционным определением понятий и экспериментальной методикой, что по нынешней моде считается единственно "точным" и "научным". Никому из этих мыслителей не приходит в голову, что Иоганн Кеплер и Исаак Ньютон открыли законы, управляющие звездным небом над нами, вовсе не производя экспериментов, а лишь с помощью наблюдения и описания; еще менее способны они подумать, что, быть может, те же скромные методы смогут раскрыть и другой закон, доступный эксперименту еще меньше, чем гравитация, — закон, властвующий внутри нас, в нашем этическом и моральном поведении. Таким образом, путь к самопознанию человека все еще прегражден глухой стеной. Мало, слишком мало тех, кто трудится, чтобы устранить это препятствие. Но число их все время растет, и вместе с убеждением, что судьбы человечества зависят от их успеха, растет их рвение в труде. Нет сомнения, что истина в конечном счете победит; остается мучительный вопрос, победит ли она, пока еще не поздно.
Еще и в наши дни реалист смотрит лишь на внешний мир, не сознавая, что сам он — его зеркало. Еще и в наши дни идеалист смотрит лишь в зеркало, отворачиваясь от реального внешнего мира. Направление зрения мешает обоим увидеть, что у зеркала есть не отражающая оборотная сторона — сторона, ставящая его в один ряд с реальными вещами, которые оно отражает: физиологический аппарат, функция которого состоит в познании внешнего мира, не менее реален, чем этот мир. Оборотной стороне зеркала и посвящена эта книга.
* Тем> самым (лат.]. — Примеч. пер.