В. фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию 18 страница
И когда в этих новых языках предлог заступает на место падежа, то это явление уже не сравнимо с выражением падежа в языках, располагающих всего лишь присоединяющимися частицами. Даже если первоначальное предметное значение предлога утеряно, он все же не выражает только отношение в чистом виде, поскольку языку в целом не свойствен такой способ выражения, чуждый внутреннему языковому сознанию, уверенно и активно стремящемуся к четкому разграничению частей речи, и поскольку национальный дух подходит к языковым образованиям с иными критериями. Именно такая ситуация наблюдалась в римском языке. Предлоги выражали всю совокупность подобных отношений, и каждый в соответствии со своим значением требовал определенного падежа; каждое отношение выражалось лишь совокупностью предлога и падежа. Это прекрасное сочетание не сохранилось в более поздних, выродившихся языках. Однако ощущение его — осознание предлогов как особой части речи, их настоящего значения — не исчезло, и это не произвольное допущение. Нельзя не признать, что весь облик языка указывает на то, что, несмотря на множество лакун в отдельных формах, в целом форма сохранена и по своей сущности этот язык является флективным языком не в меньшей мере, чем язык, из которого он произошел. То же самое касается и употребления глагола. Какими бы дефектными ни были его формы, сила его синтетического установления остается прежней, поскольку различение имени и глагола уже неискоренимо заложено в языке. Также и местоимение, используемое в бесчисленном множестве случаев там, где в латинском языке отсутствует его самостоятельное выражение, все же осознается в настоящем значении данной части речи. Если в языках, в глаголе которых отсутствует выражение лица, местоимение стоит при глаголе в качестве предметного понятия, то в языках, происходящих из латыни, оно по своему значению предстает лишь как обособленное, стоящее отдельно лицо, поскольку нераздельность глагола и лица унаследована от материнского языка и даже ;з дочернем языке удостоверяется отдельными оставшимися окончаниями. Вообще в последнем, как во всяком флективном языке, замещающая функция местоимения представлена более явно. И поскольку она ведет к истинному пониманию относительного местоимения, то тем самым оказывается, что язык правильно употребляет и это местоимение. Таким образом, одно и то же явление постоянно повторяется. Разрушенная форма восстанавливается в совершенно новом виде, но дух ее по-прежнему витает над новым образованием и доказывает стойкость жизненного принципа грамматически развитых языковых семей.
При всем единообразии трактовки преобразованного материала, которое в целом сохраняют происшедшие из латыни языки, в основе каждого из них все же лежит свой индивидуальный принцип. Многочисленные частности, потребность в которых возникает в ходе использования языка, должны, как я уже неоднократно указывал, в процессе общения связываться в единое целое, а последнее может быть только индивидуальным, поскольку язык погружен своими корнями во все нити человеческого духа. Лишь изменение единого принципа, принятие нового воплощения народного духа вызывает к жизни новый язык, и когда язык нации подвергается мощным преобразованиям, ей приходится скреплять видоизмененные или новые элементы новыми формами. Мы говорили выше о том моменте в жизни наций, когда они осознают возможность использования языка независимо от внешнего его употребления для построения всей совокупности мыслей и чувств. Если возникновение литературы, которое мы здесь охарактеризовали в его существенных чертах и с точки зрения его заключительной стадии, в действительности происходит лишь постепенно и исходит из неясно осознанного импульса, то все же в начале его всегда лежит своеобразный порыв, имеющее внутренние истоки стремление к сочетанию языковой формы и индивидуальной формы духа. В этом стремлении отражается благородная и чистая природа обеих форм, и оно не имеет никакой другой цели, кроме этого отражения. Это стремление развивается вместе с идеями, которыми живет нация вплоть до распада своего языка. В этом заключается одновременно второй, высший способ скрепления языка в одно единое целое, и то, как этот способ соотносится с образованием внешней, технической формы, уже подробно обсуждалось выше в связи с разбором характера языков.
При переходе римского языка в новые, происшедшие из него, эта двоякая трактовка языка четко различима. Два из этих языков — ретороманский и дакороманский — не развили научную и литературную форму языка, хотя нельзя сказать, что их техническая форма отстает от аналогичных форм остальных языков. Напротив, как раз дакороманский лучше всего сохранил флексии материнского языка и, кроме того, в их использовании приближается к итальянскому. Дефект, следовательно, заключался здесь лишь во внешних обстоятельствах, в отсутствии подходящей обстановки и условий, которые позволили бы использовать язык для более высоких целей.
В этом же, если обратиться к другому сходному случаю, бесспорно, заключалась и причина того, что в результате упадка греческого языка не возник язык, отличающийся новым своеобразием, ибо в остальном образование новогреческого во многом очень сходно с образованием романских языков. Поскольку происходившие в романских языках преобразования по большей части заложены в естественном развитии языка и оба материнских языка именит одинаковый грамматический характер, такое сходство легко объяснимо, однако еще более подчеркивает различие в конечном результате. Греция как провинция пришедшей в упадок, подверженной частым набегам иноземцев империи не могла выработать в себе той бурно расцветающей силы, которая на западе породила свежесть и подвижность вновь формирующихся внутренних и внешних связей.
Обладая новым общественным устройством, полностью утратив зависимость от распавшегося государственного аппарата, укрепившись после слияния с пришедшими сильными и мужественными племенами, западные нации должны были вступить на новые пути во всех областях деятельности духа. Новые формы, возникшие таким образом, обусловили объединение религиозного, воинского и поэтического духа, что оказало самое благоприятное и решающее влияние на язык. У этих наций начался расцвет новой, овеянной поэзией творческой юности, до некоторой степени сходный с тем, который отделен от нас тьмой предыстории.
Хотя расцвет новых западных языков и литератур, когда они достигли такого состояния, что способны были состязаться со своим родоначальником, явно нужно считать обязанным внешнему историческому импульсу, все же, как мне кажется, существенную роль сыграла в этом процессе и еще одна, уже мельком затронутая выше (см. с. 221) причина, особенно касающаяся языка (и поэтому ее вполне уместно рассмотреть именно здесь). Преобразования, которым подвергся римский язык, были, вне всякого сомнения, глубже, сильнее и внезапнее, чем те, которые испытал греческий. Их можно уподобить настоящему разрушению, тогда как греческий был затронут лишь отдельными искажениями и разложением отдельных форм. В этом примере, как и в некоторых других примерах из истории языков, видна двоякая возможность перехода языка, богатого формами, в более бедное состояние. В одном случае искусный строй языка распадается, но воссоздается вновь, хотя и в менее совершенном виде. В другом случае увядающему языку наносятся лишь отдельные, вновь и вновь зарубцовывающиеся раны; абсолютно нового языка не возникает, продолжает жить, хотя и в плачевном состоянии, устаревший язык. Поскольку греческое царство еще долго продолжало существовать, несмотря на свою дряхлость и слабость, то продолжал существовать и старый язык, еще долго служивший сокровищницей, из которой все время черпали и к которой в качестве эталона постоянно обращались. Ничто не доказывает с такой убедительностью различия в этом отношении между новогреческим и романскими языками, как то обстоятельство, что все попытки в новейшее время возродить и очистить новогреческий язык неизоежно сводились к возможно оолыне- му его приближению к древнегреческому. Испанцу или итальянцу никогда не пришла бы в голову мысль о такой возможности. Романские нации оказались на совершенно новом пути, и ощущение неотвратимости его придало им мужества для продвижения к цели в том направлении, которое указывал индивидуальный дух каждой из них, ибо путей возврата уже не было. С другой стороны, как раз это отличие от романских языков ставит новогреческий язык в более выгодное положение. Существует огромное различие между языками, вырастающими друг из друга в процессе внутреннего развития и являющимися родственными отпрысками одного и того же ствола, и языками, которые воздвигаются на развалинах других языков, то есть в результате действия внешних обстоятельств. В первых, не потревоженных мощными революциями и существенными смешениями с другими языками, почти каждое выражение, слово или форма своими корнями уходят в необозримые глубины, ибо такие языки большей частью сохраняют в себе свою собственную основу, и только они могут похвастаться тем, что удовлетворяют сами себя и обладают необходимой последовательностью в своих собственных рамках. Романские языки, очевидно, находятся совсем в другом положении. Они полностью основываются, с одной стороны, на уже мертвом языке, с другой — на неродственных языках. Поэтому при исследовании происхождения всех выражений оказывается, что в большинстве случаев они восходят, проходя через весьма короткий ряд промежуточных форм, к чужой, незнакомой данному народу области. Даже в грамматической части, почти или совсем чистой от иноязычных элементов, последовательность образований, когда она на самом деле налицо, устанавливается лишь со ссылкой на чужой язык-источник. Глубокое понимание этих языков и осознание того влияния, которое оказывает на каждый язык внутренняя гармоническая взаимосвязь всех его элементов, возможны поэтому, если исходить из них самих, лишь наполовину, и для углубления этого осознания необходимо прибегать к материалу, недоступному для народа, говорящего на данном языке. В обоих типах языков исследователь может оказаться вынужденным обращаться к данным более ранних языков. Однако различие между ними становится очевидным, если сравнить то, как недостаточность внутриязыкового объяснения для римского языка приводит к санскритскому материалу, а для французского — к римскому. Очевидно, что в последнем случае преобразования более подвержены произволу, обусловленному внешним влиянием, и от этого влияния зависит даже естественный, аналогический ход развития. Что касается новогреческого языка, то именно потому, что последний не превратился в новый язык в собственном смысле этого слова, он находится в совершенно ином положении, нежели то, которое было описано здесь на примере романских языков. В ходе времени он может освободиться от смешения с иностранными словами, поскольку, за весьма редкими исключениями, последние не так глубоко проникли в его жизнь, как в жизнь романских языков. Настоящая же его основа — древнегреческий язык — также не может казаться народу чужой. Если народ и не может более охватить мыслью все искусное целое древнегреческого языка, то все же большинство элементов древнегреческого он должен считать принадлежащими также и своему языку.
Указанное различие, несомненно, существенно для понимания самой природы языка. Однако сомнительно, чтобы оно оказывало значительное влияние на дух и характер нации. Против этого можно справедливо возразить, что всякое наблюдение, выходящее за пределы современного состояния языка, чуждо народу, что поэтому самообъяснимость органически замкнутых в себе языков как таковая не приносит никаких плодов и что каждый язык, каким бы способом он ни произошел из другого языка, пройдя многовековой путь развития, уже тем самым оказывает на нацию вполне достаточное влияние. Действительно, можно думать, что среди древних, предстающих перед нами как материнские, языков могут встретиться и такие, которые возникли аналогично романским, хотя внимательное и точное исследование могло бы вскрыть для нас их необъяснимость из их собственного языкового материала. Но в темноте, скрывающей формирование души и наследование духовной индивидуальности, бесспорно явной остается бесконечно могущественная взаимосвязь между тканью языка и совокупностью мыслей и чувств. Не может поэтому не иметь значения различие между ситуациями, когда восприятие и образ мыслей закрепляются на протяжении непрерывной цепи поколений за одними и теми же звуками, пронизывая их своим содержанием и теплом, и когда такой самодовлеющий ряд причин и следствий подвергается мощным инородным воздействиям. И здесь, правда, образуется новая целостность; время лучше исцеляет раны языка, нежели других областей человеческого духа. Но нельзя забывать и о том, что эта целостность восстанавливается лишь постепенно, и поколения, живущие в то время, когда она еще не упрочена, также играют свою роль в общей цепи. Поэтому кажется, что то, говорит ли народ на языке, целиком чистом от посторонних влияний, являющемся результатом исключительно органического развития, или же на языке другого типа, никак не может не оказывать влияния на глубину духовности, тонкость восприятия и силу убеждений. Следовательно, при характеристике наций, владеющих языками второго типа, не должно оставаться неисследованным, насколько эти нации смогли восстановить тем либо иным способом равновесие, нарушенное воздействием их языка, и не удалось ли им, может быть, превратить бесспорные недостатки в новые преимущества?
Обзор проведенного исследования
35. Мы достигли теперь одного из конечных пунктов настоящего исследования.
В краткой формулировке всего изложенного, в той мере, в какой это необходимо для связи с дальнейшим, предлагаемый здесь взгляд на язык существенным образом основывается на представлении о том, что последний является одновременно необходимым завершением мышления и естественным развитием врожденной способности, характеризующей человека как такового. Это не есть, однако, развитие инстинкта, которое можно было бы объяснять чисто физиологически. Не будучи актом непосредственного сознания и даже актом внезапной спонтанности и свободы, язык все же может принадлежать лишь существу, наделенному сознанием и свободой, исходя таким образом из непостижимых для него самого глубин его индивидуальности и из деятельности заложенных в нем сил. Ведь язык целиком зависит от бессознательной энергии, приводящей в действие человеческую индивидуальность, и от формы, в которую этот процесс выливается. Однако вследствие такой связи с индивидуальной реальностью, а также в силу ряда других, дополнительных, причин, язык в то же время оказывается подверженным влиянию обстоятельств, окружающих человека в мире и воздействующих даже на акты его свободы. В языке, в той мере, в какой он является реальным достоянием человека, различаются два конститутивных принципа: внутреннее языковое сознание (под которым я понимаю не особую силу, но всю совокупность духовных способностей относительно к образованию и употреблению языка, то есть лишь направление) и звук — постольку, поскольку он зависит от свойств органов и основывается на уже усвоенном. Внутреннее языковое сознание — это принцип, объемлющий язык изнутри, придающий всему изначальный пмпульс. Звук сам по себе можно было бы уподобить пассивной, укладывающейся в определенные формы материи; лишь приобретая артикулированный характер благодаря проникновению в него языкового сознания и тем самым нераздельно объединяя в себе находящиеся в постоянном взаимодействии интеллектуальную и чувственную силу, звук превращается в наделенное постоянной символизирующей функцией истинное и даже, по-видимому, самостоятельное творческое начало языка. Общий закон существования человека в мире состоит в том, что он не может породить ничего, что немедленно ке превратилось бы в фактор, оказывающий на него обратное воздействие и обусловливающий его дальнейшее творчество; так и звук в свою очередь меняет установки и поведение внутреннего языкового сознания. Таким образом, всякое новое творение не просто сохраняет направление первоначальной силы, но принимает ориентацию, складывающуюся из первоначальной и привнесенной тем, что было ранее сотворено. Поскольку врожденная способность к языку является общей для всех людей и каждый должен носить в себе ключ к пониманию всех языков, то отсюда следует, что форма всех языков в своих существенных чертах должна быть одинаковой и всегда направленной к достижению общей цели. Различия могут проявляться только в средствах и только в границах, совместимых с достижением цели. Тем не менее различия между языками многообразны и затрагивают не только звуки (что привело бы только к различному обозначению одних п тех же вещей), но также и использование языковым сознанием звуков применительно к языковой форме и даже собственно трактовку этой формы. Деятельность самого по себе языкового сознания, постольку поскольку языки всего лишь формальны, должна была бы привести к их единообразию, ибо оно должно требовать от всех языков правильного и регулярного строения, которое может быть только одним и тем же. В действительности, однако, дело обстоит иначе — отчасти из-за обратного воздействия звука, отчасти из-за индивидуальности проявлений внутреннего сознания. Дело в том, что все зависит от той энергии, с которой оно воздействует на звук и превращает последний в живое выражение мысли во всех ее тончайших оттенках. А эта энергия не может быть повсюду одинаковой, не может повсюду обнаруживать одинаковую интенсивность, живость и регулярность. Не всегда она также поддерживается равной склонностью к символической трактовке мышления и равным эстетическим наслаждением богатством звуков и их согласием. Все же устремления внутреннего языкового сознания всегда остаются направленными на единообразие в языках, и даже отклоняющиеся формы оно старается тем или иным способом вернуть на правильный путь. Напротив, звук — это поистине принцип, умножающий различия, так как звук зависит от свойств тех органов, которые главным образом участвуют в образовании алфавита, представляющего собой, как показывает соответствующий анализ, основу каждого языка. Далее, как раз артикулированный звук имеет свои собственные законы и навыки, основанные частью на легкости, частью на благозвучии произношения; хотя они в свою очередь вносят некоторое единообразие, но при конкретном применении неотвратимо приводят к появлению различий. Наконец, поскольку мы никогда не имеем дела с языком в его непосредственных истоках, звук всегда опирается на предшествующие этапы развития и подвержен иноязычным влияниям. Во всем этом вместе заключаются причины неизбежного разнообразия строения человеческих языков. Языки не могут иметь одинаковое строение, поскольку нации, говорящие на них, различны и образ их жизни обусловливается различными обстоятельствами.
При наблюдении языка как такового должна быть вскрыта форма, которая среди всех мыслимых форм более всего соответствует задачам языка; недостатки и преимущества конкретных языков нужно уметь оценивать по степени их приближения к этой единственной форме. Следуя по этому пути, мы нашли, что такой формой должна быть та, которая более всего подходит для общей направленности человеческого духа, своей оптимально упорядоченной деятельностью способствует его росту и не просто облегчает соотносительную согласованность всех его устремлений, но еще более оживляет ее посредством обратного воздействия. Однако духовная деятельность ставит перед собой не только цель своего внутреннего возвышения Добиваясь этой цели, она неизбежно направляет свои силы и вовне с тем чтобы возвести научное здание мировоззрения и с этих позиций снова выступать в качестве творческой энергии. Этот момент мы также включили в рассмотрение и пришли к очевидному выводу, что такое расширение человеческого кругозора удается лучше всего или даже исключительно при условии наличия самой совершенной языковой формы. Поэтому мгл подробнее занялись последней, и я попытался указать характеристики этой формы в тех моментах, где поведение языка оказывается непосредственно связанным с достижением его конечных целей. Вопрос, как языку удается выразить мысль в простом предложении и в периоде, где переплетается много предложений, казалось, представлял здесь самое простое решение задачи самоутверждения языка соотносительно и с его внутренними, и с его внешними целями. Однако от выяснения этого вопроса пришлось сразу возвратиться назад, для того, чтобы дать необходимую характеристику отдельным элементам. Нельзя ждать того, что какая-либо языковая семья или хотя бы один язык как таковой но всем пунктам соответствовал бы совершенной языковой форме; нам, во всяком случае, такой язык неизвестен. Однако санскритские языки более всего приближаются к этой форме, и в то же время это те языки, которые успешнее всего способствовали духовному развитию человечества на долгом пути прогресса. Следовательно, мы можем рассматривать их как прочный отправной пункт для сравнения со всеми остальными.
Языки, отклоняющиеся от полностью закономерной формы
Не все такие языки можно равно просто охарактеризовать. Поскольку они стремятся к тем же конечным целям, что и полностью закономерные языки, но достигают их в меньшей степени или неправильными путями, то в их строении не может наблюдаться столь ясная последовательность. Выше, при обсуждении строения предложения, кроме китайского языка, обходящегося вообще без грамматических форм, мы выделили три возможные формы языков: флективную, агглютинативную и инкорпорирующую. Все языки несут в себе одну или несколько из этих форм, и при сравнительной оценке их достоинств вопрос упирается в то, как они воплощают эти абстрактные формы в своих конкретных формах или даже, скорее, каков принцип этого воплощения или смешения. Отличие абстрактных языковых форм от конкретных, реально представленных, как я надеюсь, будет полезно уже тем, что смягчит неприятное впечатление от возвеличения одних языков как единственно оправданных, тогда как другие тем самым объявляются менее совершенными. Ведь то, что среди абстрактных форм флективную можно назвать единственно правильной, было бы трудно оспорить. Однако негативная оценка остальных форм не в равной мере годится для конкретных языков, поскольку ни в одном из них нет исключительного господства какой-либо одной из этих форм, но всегда живо отчетливое стремление к правильной форме. Тем не менее этот момент нуждается в еще более пристальном рассмотрении.
Тем, кто знаком с несколькими языками, должно быть хорошо известно чувство того, что если эти языки находятся на одинаковом культурном уровне, то каждый из них имеет свои собственные достоинства и ни для одного нельзя допустить решительного преимущества перед другими. Но точка зрения, предложенная в настоящих заметках, находится в прямом противоречии с этим наблюдением; для многих она могла бы показаться еще более отталкивающей, поскольку основной упор в данных заметках делается на то, чтобы показать тесную и неразрывную взаимосвязь языков и духовных способностей наций. Кажется поэтому, что негативная оценка языков касается также и народов. Здесь, однако, необходима более тонкая дифференциация. Выше мы уже отмечали, что, хотя достоинства языков вообще зависят от энергии духовной деятельности, еще более конкретно они зависят от специфической склонности последней к выражению мысли посредством звука. Несовершенство языка поэтому указывает лишь на то, что нация уделяет ему меньше внимания, но ничего не говорит о других интеллектуальных достоинствах последней. Во всех рассуждениях мы прежде всего исходили из строения языков и при оценке его также не выходили за его собственные пределы. Беспристрастные исследователи едва ли станут отрицать, что это строение в одном языке обладает большими преимуществами по сравнению с другим: в санскрите — по сравнению с китайским, в греческом — по сравнению с арабским. Хотя можно пытаться произвести сравнительную оценку достоинств этих языков, все же нужно в любом случае признать, что плодотворный принцип духовного развития одухотворяет все эти языки. Отсюда, однако, вытекают разнообразные следствия, и если бы мы захотели не распространять их на такие предметы, как обратное воздействие этих языков на национальный дух и интеллектуальный уровень народов, которые их создали (насколько это вообще находится в пределах человеческих возможностей), мы должны были бы вообще отрицать наличие каких бы то ни было связей между духом и языком. С этой стороны, следовательно, предлагаемая точка зрения полностью оправдывается. Возможно, однако, еще то возражение, что отдельные преимущества языка могут предпочтительно способствовать развитию отдельных аспектов интеллектуальной жизни и что сами духовные способности наций гораздо более различаются в соответствии с их смешанным характером и конкретными свойствами, нежели по параметрам, поддающимся количественному измерению. И то и другое, бесспорно, верно. Однако истинные преимущества языков нужно все же искать в их всесторонней и гармонической силе. Они суть орудия, в которых нуждается духовная деятельность, пути, по которым она движется. Поэтому они только тогда оказываются действительно благотворными, когда облегчают и вдохновляют движение этой деятельности в любом направлении, превращают ее в ту отправную точку, из которой гармонически развивается любая конкретная их разновидность. Притом, что можно охотно признать, что форма китайского языка, может быть, лучше любой другой подчеркивает силу чистой мысли и как раз ввиду отсечения всех мелких и служащих помехой соединительных звуков более полным и интенсивным образом направляет дух в эту сторону; притом, что дтение даже немногих китайских текстов доводит это впечатление до восхищения, все же даже самые решительные защитники этого языка вряд ли могли бы утверждать, что он отводит духовной деятельности то истинно центральное место, отправляясь от которого равно успешно могли бы расцвести поэзия и философия, научное исследование и искусство красноречия.
Следовательно, из чего бы я ни исходил в своих наблюдениях, я не могу не констатировать в явном и неприкрытом виде решительного противопоставления языков с полностью закономерной и отклоняющейся от этой полной закономерности формой. Согласно моему глубочайшему убеждению, это утверждение выражает просто неоспоримый факт. Я не игнорирую и не пренебрегаю наличием отдельных преимуществ и у отклоняющихся языков, не отрицаю искусности их технического строения; я не признаю за ними лишь способности упорядочение, всесторонне и гармонически оказывать самостоятельное воздействие на дух. Никто не может отстоять дальше, чем я, от осуждающей оценки какого бы то ни было языка, пусть даже самого дикого. Я счел бы такое суждение не только унижающим самые сокровенные черты человеческой природы, но и несовместимым с любой правильной теорией, основанной на размышлениях и языковом опыте. Ибо каждый язык всегда остается отображением первоначальной врожденной языковой способности, и для достижения простейших целей, необходимо стоящих перед всяким языком, воздвигается столь искусное строение, что для его постижения требуется специальное исследование, не говоря уже о том, что любой язык, помимо уже развитой своей части, обладает непостижимой способностью как к собственной своей модификации, так и к включению в себя все более богатых и высоких идей. При всем сказанном выше я подразумевал нации, ограниченные сами собой. Однако они подвержены также и иностранным влияниям, и их духовная деятельность тем самым может получать дополнительный стимул, которым они не обязаны языку и который, напротив, служит для расширения объема последнего, ибо каждый язык обладает гибкостью, позволяющей ему вбирать в себя все лежащее на его пути и всему этому придавать собственное выражение. Он никогда и ни при каких условиях не может стать абсолютным пределом для человека. Вопрос состоит лишь в том, находится ли исходный пункт для роста творческих сил п расширения идей в самом языке или он чужд ему, другими словами — одухотворенно или всего лишь пассивно и податливо стремится он к этим целям.
Итак, если подобное различие между языками действительно существует, то спрашивается, по каким признакам его можно распознать? И может показаться односторонним п не соответствующим всей глубине предмета то, что я нашел его именно в грамматическом методе построения предложения. Поэтому в мои намерения вовсе не входило подобное ограничение этого различия, ибо оно, очевидно, в равной мере содержится в любом элементе и в любом их соединении.
Однако я намеренно обратился к тому, что образует как бы фундамент языка и в то же время играет решающую роль в развитии понятий. Логическая упорядоченность предложений, их ясная разграниченность, точная определенность их взаимоотношений создают необходимое основание для любых, даже высочайших, проявлений духовной деятельности, но, как должно быть очевидно для каждого, существенным образом зависят от рассмотренных выше различных языковых методов. При правильном методе с легкостью осуществляется и правильное мышление, и естественно, что при других методах ему приходится преодолевать трудности или по меньшей мере пользоваться гораздо меньшим содействием со стороны языка. То же самое состояние духа, из которого происходят три выделенные выше типа языкового устройства, само собой, распространяется и на формирование всех остальных элементов языка, однако все же более явно сказывается на построении предложений. Надо сказать, что построение предложений оказалось предметом, особенно хорошо пригодным для фактического рассмотрения языкового строя, и это обстоятельство чрезвычайно важно для исследования, которое, в сущности, стремится к разысканию в фактическом, исторически манифестированном языковом материале той формы, которую языки придают духу или в которой они внутренне перед ним предстают.
Свойства и происхождение менее совершенного языкового строения
36. Пути, отходящие в сторону от единственного, предписанного полностью закономерной необходимостью, могут быть бесконечно разнообразными. Поэтому языки, идущие этими путями, не могут быть подвержены исчерпывающей классификации; в лучшем случае их можно сопоставлять по сходствам в главнейших особенностях их строения. Но если верно, что естественное строение, с одной стороны, зависит от прочного словесного единства, а с другой стороны — от надлежащего разделения членов предложения, то все языки, о которых мы здесь говорим, должны ущемлять либо словесное единство, либо свободу соединения мыслей либо же совмещать оба эти недостатка. Это соображение даже при сравнении самых разнообразных языков позволяет найти общий масштаб их отношений к духовному развитию. Со специфическими трудностями связан поиск причин такого рода отклонений от естественного пути. Их нужно искать в области понятий; однако наблюдаемые отклонения вызваны к жизни частными факторами, о которых — при той тьме, которая окружает раннюю историю любош языка, — могут быть высказаны лишь гипотетические предположения. Правда, там, где несовершенство организма заключается лишь в том, что внутреннее языковое сознание оказалось не в состоянии повсеместно обеспечить себе чувственное звуковое выражение, такого рода трудности менее значительны, поскольку в подобном случае причина несовершенства лежит в самой описанной слабости. Но такие простые случаи редко встречаются и имеются другие, как раз наиболее примечательные, которые вовсе не могут быть объяснены подобным образом. Все же, если мы не хотим отказаться от исследования, мы должны неустанно направлять его на то, чтобы вскрыть языковое строение в его первоосновах, в том месте, где находятся его органические и духовные корни. Было бы невозможно сколько- нибудь исчерпывающим образом разобрать здесь эту тему. Поэтому я ограничусь лишь беглым рассмотрением двух примеров и для рассмотрения первого из них привлеку семитские языки, а среди последних — преимущественно древнееврейский.