В. фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию 15 страница

Философский стиль совершенно неповторимой красоты сложился при разработке отвлеченных понятий и у нас в сочинениях Фихте и Шеллинга; пускай лишь в отдельных местах, но с поистине захватывающим величием он проявился у Канта. Не только результаты конкретных научных исследований способны вызвать к жизни великолепную, отточенную прозу, питающуюся глубоким и всеобъемлющим воззрением на совокупность природы, но и само по себе научное исследование способно составить содержание такой прозы, воспламеняя дух, который один только и может вести познание к его великим открытиям. Если я упомяну в этой связи имеющие сюда отношение труды моего брата, то, пожалуй, просто повторю общераспространенное и часто высказываемое суждение.

При создании храма науки восхождение к всеобщему может начинаться от любой точки, и как раз такое восхождение теснейшим образом зависит тут от максимально точной и исчерпывающей обработки фактов, фундамента всей постройки. Лишь там, где ученость и тяга к ее расширению не пронизаны подлинной духовностью, язык терпит ущерб, и соответственно прозе тоже грозит упадок, подобно тому как он грозит ей при вырождении глубокого интеллектуального диалога в обыденный или манерно-условный разговор. Язык литературы может процветать, лишь пока его увлекает за собою духовный порыв, стремящийся расширить сферу своего действия и привести мировое целое в гармоническую связь со своим собственным существом. Такой порыв проявляется в бесчисленных образах и разновидностях, но, следуя природному импульсу, даже там, где отдельный человек этого не осознает, он всегда в конечном счете устремлен к достижению этой великой связи. Где интеллектуальная самобытность с недостаточной энергией восходит к этой высоте или где язык культурной нации, переживающей интеллектуальный упадок, покидается духом, которому язык единственно обязан своей силой и своим. расцветом, там проза большого стиля либо не возникает совсем, либо распадается, когда духовное творчество мельчает до ученого собирательства.

Поэзия может возникать лишь в отдельные моменты и лишь Дри определенном духовном настрое, проза сопутствует человеку

всегда и во всех проявлениях его интеллектуальной деятельности. Она приспосабливается к любой мысли и к любому переживанию; и если в том или ином языке благодаря его четкости, прозрачной ясности, пластической живости, 'благозвучию и гармонии она развивает в себе и способность при любой теме достигать свободного полета и вместе тонкий такт, позволяющий чувствовать, в какой мере и какая приподнятость стиля допустима в каждом отдельном случае, то такая проза одновременно и свидетельствует о свободе, подвижности, неизменной прозорливости духа в его непрерывном развитии,» способствует развитию этих качеств. Здесь — предельная высота, которой способен достичь язык в формировании своего характера и которая требует поэтому своевременной закладки самого обширного и надежного фундамента, начиная с первых зачатков внешней языковой формы.

С образованием такой прозы поэзия тоже не остается в тени, ведь обе они проистекают из общего источника. Конечно, поэзия может достичь высокого совершенства и без того, чтобы проза получила в языке равное развитие. Но сфера языка обретает полноту только при образовании обеих. Греческая литература, хотя и с большими пробелами, о которых можно только пожалеть, являет нам развитие языка в данном его аспекте полнее и чище, чем любая другая из известных нам литератур. Без заметного влияния иноязычных произведений — что не исключает влияния иноземных идей — она от Гомера до византийских писателей проходит все фазы развития, обязанная последним только самой себе и духовным сдвигам, которые совершались в народной жизни под влиянием внутренних и внешних исторических перемен. Своеобразие греческой семьи народностей заключалось в какой-то присущей всей нации подвижности, всегда направленной на завоевание свободы и вместе с тем гегемонии — которая, впрочем, как правило, всегда была готова оставить покоренным по крайней мере видимость свободы. Подобно волнам окружавшего их, но в свою очередь тоже замкнутого моря, эта подвижность вызывала — внутри обозримых пределов — непрестанные перемены, переселения, перипетии силы и власти, что давало духу вечно новую пищу и повод проявлять себя в каждом роде деятельности. Когда, например при основании городов-колоний, греки распространяли свое влияние на отдаленные области, там начинал господствовать тот же национальный дух. И, пока продолжалось такое положение, единое внутреннее национальное начало пронизывало язык и его литературу. А^ы живо ощущаем в этот период непрерывную внутреннюю взаимосвязь всех порождений духа, животворное взаимовлияние поэзии, прозы и всех их жанров. Потом, когда после Александра Македонского греческие язык и литература распространились благодаря завоеваниям, а также позднее, когда, принадлежа уже покоренному народу, они соседствовали с языком и литературой покорителей мира — римлян, выдающиеся умы и поэтические таланты продолжали появляться, но одухотворяющее начало иссякло, а с ним иссякло и оригинальное творчество, кипящее полнотой своих собственных сил. Лишь тогда по-настоящему открылась для познания большая часть земного круга; идея научного наблюдения и систематической обработки всей области знания прояснилась для человеческого ума благодаря учению и примеру Аристотеля, этого выдающегося человека, который сочетал в себе деятельную энергию с глубиной и богатством мысли и приход которого имел поистине всемирно- историческое значение. Мир объектов предстал субъективному творчеству в своей необъятной мощи, и в еще большей мере творческая инициатива оказалась скована самою же прежней литературой, которая с забвением одушевлявшего ее начала из-за гибели источника этого начала, свободы, сразу же стала казаться чужеродной силой, вызывавшей разнообразные попытки подражания, но уже не допускавшей возможности никакого подлинного соперничества. С этой эпохи начинается постепенный упадок языка и литературы. Зато научная деятельность сосредоточивается на обработке того, что оставила эпоха их пышного расцвета, благодаря чему мы теперь знакомы и со значительной частью произведений блестящего периода, и с тем способом, каким эти произведения отражались в направленном на них сознании позднейших поколений народа, который остался тем же самым, хотя и вынужден был покориться внешним судьбам.

Наше знание литературы санскрита не позволяет надежно судить о степени развитости и объеме его прозы. Однако условия гражданской и общественной жизни вряд ли могли здесь дать такой же повод для образования прозы, как в Греции. Греческий дух и характер сами по себе уже вызывали к жизни — причем, пожалуй, в большей мере, чем у любого другого народа, — такое общение между людьми, при котором диалог был если не единственной целью, то главной изюминкой. Разбирательство дел в суде и в народном собрании требовало красноречия, способного убеждать людей и управлять движениями души. Если нам и впредь не удастся обнаружить среди памятников индийской литературы ничего равноценного по стилю произведениям греческих историографов, риторов и философов, то причиной здесь могут быть вышеназванные и подобные обстоятельства. Санскрит, этот богатый, гибкий язык, оснащенный всеми средствами, способными придать речи зрелую силу, достоинство и очарование, явно хранит в себе все необходимые зачатки высокой прозы, и с ее созданием он развил бы в себе еще и какие-то совершенно новые черты своего характера, кроме известных нам сейчас. Об этом свидетельствует хотя бы очаровательный в своей простоте тон рассказов «Хитопадеши», подкупающий удивительной верностью и изяществом изображения вместе с совершенно самобытной остротой ума.

Латинская проза находилась в совсем ином отношении к поэзии, чем греческая. Здесь в равной мере проявились как подражание грекам, принятое у римлян, так и их собственная оригинальность, бросающаяся в глаза на каждом шагу. В самом деле, их язык и стиль несут на себе зримый отпечаток их внешнего и внутреннего государственного развития. Созданная в эпоху зрелости, литература римлян < уже никак не могла пройти тот путь самостоятельного естественного развития, какой мы наблюдаем у греков, чья литература, начавшись " в век Гомера, испытывала с тех пор непрекращающееся влияние его ранней песенной поэзии. Большая оригинальная латинская проза была воодушевлена непосредственно силою духа и характера, мужественной серьезностью, строгостью нравов и исключительной любовью к отечеству — как самостоятельно, так и по контрасту с позднейшим упадком. В ней гораздо меньше чисто интеллектуальной игры, и ввиду всех названных причин она по необходимости лишена наивной грации, присущей некоторым греческим писателям; она проявляется у римлян лишь в поэтическом стиле, ибо поэзии дано приводить душу в любое состояние. Вообще при всяком сравнении между греческими и латинскими писателями первые предстают менее церемонными, более простыми и естественными. Здесь коренится причина огромного различия обеих наций в том, что касается их прозы, и почти невероятно, чтобы такой писатель, как Тацит, мог по-настоящему взволновать современных ему греков. Воздействие подобной прозы на язык должно было оказаться тем более специфическим, что и сам по себе язык воспринял аналогичный импульс от той же самой национальной самобытности. Присущей грекам словно бы беспредельной гибкости, которая как бы льнет к каждой мысли и с одинаковой легкостью следует за всяким полетом духа, именно в этой всесторонности и беспрепятственной подвижности обретая свой подлинный характер, латинская проза не могла породить. Она не могла бы из нее и возникнуть. Экскурс в историю прозы новоевропейских народов привел бы нас к наблюдениям еще более сложного характера, поскольку там, где новые не оригинальны, они невольно попадают под разнообразное влияние латинских и греческих образцов, но в то же время изменившиеся исторические обстоятельства придают их литературе и новую, прежде неведомую оригинальность. Удовлетворюсь здесь только тем замечанием, что соотношение, в которое вступают между собой проза и поэзия, оказывая затем обратное воздействие на духовную жизнь, в разных случаях может быть различным, однако в пределах одной нации и одного языка оно остается всегда одним и тем же. Наоборот, рассматривая отдельные языки целой языковой семьи, можно увидеть широкий диапазон изменений этого соотношения; языки выстраиваются по ступеням органического развития, совершающегося на протяжении столетий параллельно прогрессу образованности. Основой здесь неизменно остается присущее всей семье своеобразие внешней языковой формы и тяготеющее к единой цели стремление каждого народа утвердиться в своей интеллектуальной самобытности. Разнообразие внутри этого единства создается характерами отдельных наций и той ступенью развития, на которой каждая достигает уровня, необходимого для расцвета поэзии и прозы. К этому я сейчас и перейду.

Но прежде я должен упомянуть еще об одном не рассмотренном выше различии между прозой и поэзией, а именно об отношении той и другой к письму. После образцовых исследований Вольфа о возникновении гомеровских поэм считается общепризнанным, что поэзия того или иного народа может еще долгое время по изобретении письма оставаться незафиксированной и что эпохи возникновения письменности и кодификации поэзии совсем не обязательно совпадают. Призванная возвеличить переживаемый миг и придать торжественность праздничной церемонии, поэзия в ранние эпохи человечества была слишком тесно переплетена с жизнью, слишком непроизвольно рождалась вдохновением поэта, видевшего перед собой внимательного слушателя, чтобы не чуждаться письменной записи с ее холодной целенаправленностью. Речь лилась из уст первого поэта или школы певцов, перенявших дух его поэм, как живая>декламация, сопровождавшаяся пением и инструментальной музыкой. Слова тут были только частью, которую невозможно было выделить особо. Вся эта устная поэзия завещалась преемникам, которым и в голову не могло прийти, что столь тесно переплетенные вещи, как слово и пение, надо разделить. Сама идея записи не возникала в течение всего этого периода, когда поэзия была столь прочно укоренена в духовной жизни народа. Запись предполагает как уже сложившийся навык рефлексии, приобретаемый за долгое время в ходе обычной художественной практики, так и определенную развитость гражданской жизни, когда появляются потребность в разграничении родов занятий и забота о закреплении результатов каждого в целях согласования взаимных действий. Только после этого связь поэзии с музыкальной декламацией и непосредственным жизненным наслаждением могла ослабнуть. К тому же обязательность порядка слов и размер, облегчая запоминание, делали в значительной мере ненужной помощь письма при передаче поэтического произведения потомкам.

С прозой дело обстояло совсем иначе. Главной причиной отличия, по моему убеждению, нельзя считать трудность запоминания длинных отрезков не связанной размером речи. Нет сомнения, что существует чисто национальная, сохраняемая устным преданием проза, в которой внешнее облачение и выразительная форма явно не случайны. В сказаниях народов, вообще не имеющих письменности, мы на- ходим такое словоупотребление, такую стилистику, по которым вид- ' но, что они передавались от рассказчика к рассказчику лишь с очень ' небольшими изменениями. Дети, передавая услышанный ими рас- Л сказ, тоже, как правило, добросовестно воспроизводят те же выраже- | ния. Здесь достаточно вспомнить хотя бы сказание о Тангалоа на 1" островах Тонга [59]. Среди басков еще и сейчас имеют хождение до сих Ж пор не записанные сказки, которые, по уверению аборигенов, теря- *Jют всю свою прелесть и природное изящество от перевода на испаи- Ц ский язык — яркое свидетельство исключительного внимания, ко- Ж торое уделяется при их передаче, среди прочего, также и внешней к форме. Народ так серьезно занят ими, что подразделяет их по содер-» жанию на разные виды. Я сам слышал одну такую сказку, очень по- Ц хожую на нашу сагу о гамельнском крысолове. В других сказках Л воспроизводятся — правда, с разнообразными вариациями — мифы Я О Геркулесе, а в одной сказке, распространенной только на малень- V ком острове, прилегающем к стране басков 2,— история Геро и Леан- Ж Дра, перенесенная на монаха и его любовницу. И все же запись, даже Ж;мысль о которой не возникает в отношении ранней поэзии, с необхо-

Щ'Mariner. Vol. И, р. 377. JB2 Остров Исаро в заливе Бермео.

димостью предполагается самим по себе исконным предназначением прозы еще до того, как она станет подлинно художественной. В Heiiнадо исследовать или описывать факты, развертывать и сочетать понятия — словом, выяснять объективную правду. К этому способно стремиться лишь трезвое расположение духа, направленное на исследование, отсеивающее видимость от истины, вручающее бразды правления рассудку. Оно поэтому прежде всего отбрасывает метр, причем даже не из-за стеснительности его оков, а просто потому, что не видит обоснованной потребности в нем, или, вернее, потому, что никакая форма, ограничивающая языковое выражение кругом определенного чувства, не отвечает универсальности всесторонне исследующего и всесвязующего рассудка. Все это, а кроме того, и самый размах научных предприя тий, делают запись желательной и даже необходимой. И исследование, и результат исследования должны быть надежно зафиксированы во всех деталях. Самая цель прозы и есть увековечение, насколько оно возможно: история должна сохранять то, что иначе было бы унесено течением времени, знание — связывать одно поколение с другим, без чего было бы невозможно их дальнейшее развитие. К тому же проза впервые вызывает к жизни и узаконивает обособление индивидуальных творцов от народной массы, поскольку всякое исследование требует личных свидетельств, путешествий в чужие страны, индивидуальных методов систематизации; истина, особенно во времена, когда иных доказательств мало, нуждается в ручательстве авторитета, а историограф не вправе, подобно поэту, призывать для подтверждения своих слов Олимп. Поэтому предрасположенность к прозе, развившись в том или ином народе, по необходимости будет искать для себя вспомогательного средства в письменности и в свою очередь будет получать от таковбй, если она уже имеется, побудительный импульс.

При естественном ходе культурного развития народов у них возникают два разных рода поэзии, различаемые именно воздержанием от письменности или применением ее J: один — как бы более естественный, плод непосредственного вдохновения, не ставящий себе целью быть искусством и не сознающий себя таковым; другой — более поздний и искушенный, но оттого не менее причастный глубочайшему и самому подлинному духу поэзии. В прозе невозможно обнаружить подобного же различия, тем более оно не может в ней возникнуть в те же периоды. Впрочем, нечто подобное в ней тоже имеет место. В самом деле, если у народа со счастливым предрасположением как к прозе, так и к поэзии возникают условия и повод для свободного потока красноречия, то складывается примерно такая же связь прозы с народной жизнью, какую мы выше находили в поэзии.

Тогда и проза — пока она не осознает себя целенаправленным художественным творчеством — гоже отвергает письменную фиксацию с ее мертвенной холодностью. Так, по-видимому, обстояло дело в великую эпоху Афин между персидской и пелопоннеской войнами и да- я<е позже. Такие ораторы, как Фемнстокл, Пернкл, Алкнвиад, несомненно, развили в себе огромное риторическое дарование; это особенно отмечается в отношении последних двух. Между тем до нас не дошло от них ни одной речи, потому что речи, приводимые у историков, принадлежат, разумеется, этим последним; античность, по-видимому, тоже не располагала сочинениями, достоверно принадлежащими этим ораторам. Во времена Алкивиада, как известно, уже существовала практика записывания речей, причем они даже иногда предназначались к прочтению не их авторами; однако все обстоятельства тогдашней политической жизни были таковы, что у людей, действительно управлявших государством, не было никакого повода записывать свои речи ни до, ни после их произнесения. При всем том это природное красноречие, подобно неписаной поэзии, заключало в себе не только ростки позднейшего риторического искусства, но во многих отношениях осталось непревзойденным образцом для последнего. Говоря здесь о влиянии двух родов поэзии, а также прозы на язык, мы не могли обойтись без более подробного разбора этого их соотношения. Позднейшие риторы унаследовали язык от эпохи, когда величие и блеск поэтического искусства, пробуждая дарование ораторов и развивая вкус народа, уже успели придать языку такую полноту и утонченность, какими раньше он не обладал. Нечто сходное должна была являть собою живая беседа в стенах философских школ.
Способность языков успешно развиваться друг из друга

34. Невозможно без удивления думать о том, сколь длинный ряд языков одинаково удачного строения и одинаково стимулирующего воздействия на дух был произведен тем праязыком, который мы должны поставить во главе санскритской семьи, если мы вообще предполагаем для каждой языковой семьи существование исходного, или материнского, праязыка. Начиная перечисление со связей, непосредственно бросающихся в глаза, мы должны сказать, что зенд и санскрит обнаруживают между собой тесное родство, хотя также и любопытное различие; тот и другой проникнуты в своем слово- и формообразовании животворным началом продуктивности и закономерности. Далее, из той же праосновы произошли оба языка нашей классической культуры, а также вся германская языковая ветвь, хотя она и запоздала в своем культурном развитии. Наконец, когда латинский язык утратил свою чистоту, распавшись и исказившись, на его почве с новой жизненной силой расцвели романские языки, которым бесконечно многим обязано наше сегодняшнее европейское образование. Таким образом, наш древний праязык хранил в себе жизненное начало, отправляясь от которого нить духовного развития человеческого рода смогла протянуться через три тысячелетия, причем внутренняя сила этого начала оказалась способна порождать новые языковые образования даже из развалин и обломков.

Люди, изучавшие историю народов, не раз задавались вопросом, что стало бы с ходом мировых событий, если бы Карфаген одержал победу над Римом и покорил Западную Европу. С равным основанием можно спросить: в каком состоянии находилась бы наша современная культура, если бы арабы, продолжая оставаться единственными обладателями научного знания, какими они были в течение определенного времени, распространились по всему Западу? В обоих случаях, как мне кажется, исход для Европы был бы менее благоприятным. Не внешним, более или менее случайным, обстоятельствам, а той же причине, которая обеспечила Риму мировое господство, — национальному духу римлян и их характеру — обязаны мы могучим влиянием, которое оказала их всемирная держава на наши гражданские установления, законы, язык и культуру. Благодаря сбережению той же духовной направленности и благодаря внутреннему родству народов, принадлежащих к одной семье, мы смогли по-настоящему воспринять греческий дух и греческий язык, тогда как арабы по большей части ценили лишь плоды греческих наук. Пусть даже на основе той же античности, они не сумели бы возвести то здание науки и искусства, которым мы по праву гордимся.

Если все действительно так, то спрашивается, следует ли искать причину преимущества народов санскритской семьи в их интеллектуальном укладе, в их языке или в большей благоприятности их исторических судеб? Бросается в глаза, что ни одну из этих причин нельзя считать единственной. Язык и интеллектуальный уклад ввиду их постоянного взаимодействия нельзя отделить друг от друга, а исторические судьбы едва ли могут действовать вполне независимо от внутреннего существа народов и индивидов, хотя связь между тем и другим далеко не во всем ясна. Тем не менее вышеназванное преимущество должно проявляться в каких-то чертах языка, и мы поэтому должны здесь еще раз, отталкиваясь от примера санскритской семьи языков, разобрать вопрос: благодаря чему один язык обладает по сравнению с другим более могучим и более многообразным в своих порождениях жизненным началом? Причину явно приходится искать в двух вещах: во-первых, в том обстоятельстве, что речь тут идет не об отдельном языке, но о целой семье языков, а во-вторых — опять-таки в индивидуальном качестве самого языкового строя. Остановлюсь сперва на втором, поскольку к специфическим отношениям между языками, образующими одно семейство, у меня будет повод возвратиться лишь позднее.

Само собой ясно, что язык, строение которого всего больше гармонирует с духовным началом, всего энергичнее стимулируя его деятельность, будет иметь и наиболее устойчивую способность порождать те новообразования, которые вызываются к жизни течением времени и историческими судьбами народов. Но такой ответ на поставленный вопрос, отсылая ко всей языковой форме в целом, слишком всеобщ и, строго говоря, есть просто повторение того же вопроса дрУ"

гими словами. Мы нуждаемся здесь в ответе, который вводил бы нас в конкретные факты языковой реальности; и такой ответ, как'мне думается, возможен. Язык, будь то отдельное слово или связная речь, есть акт духа, его подлинно творческое действие, и акт этот в каждом языке индивидуален, всесторонне обусловлен и определен в fсвоем характере: понятие и звук, будучи связаны друг с другом не- | новторимо конкретным образом соответственно истинной природе каждого, выступают в качестве слова и речи, и тем самым между внешним миром и духом создается нечто, отличное от них обоих. От мощи и законосообразности этого акта зависит совершенство языка и все преимущества последнего, каковы бы они ни были, н от них же зависят жизненность и долговечность порождающего начала в язы- ке. Впрочем, о законосообразности этого акта нет даже необходимости упоминать, потому что все уже содержится в понятии мощи. Полнота силы не может ошибиться в выборе пути развития. Всякий неверный путь наталкивается на преграду, которая мешает движению, к совершенству. Поэтому если санскритские языки в течение по крайней мере трех тысячелетий обнаруживали свидетельства неиссякае- мой порождающей силы, то это лишь следствие мощи языкотворче- 1 ского акта у народов, которым они принадлежали.

Выше (§ 22) мы подробно говорили о сочетании внутренней мыслительной формы со звуком, видя в таком сочетании синтез, который, как это доступно лишь для подлинно творческого акта духа, производит из двух связуемых элементов третий, где оба первые перестают существовать как отдельные сущности. О мощи этого синтеза и идет здесь речь. В языкотворчестве превзойдет другие нации та семья на-: родов, которая совершает этот синтез с наибольшей жизненностью и с неослабевающей силой. У всех наций с несовершенными языками; этот синтез от природы неполноценен или скован и подорван теми или иными привходящими обстоятельствами. Впрочем, и эти поло-, жения тоже пока еще слишком обобщенно говорят о вещах, которые

можно конкретно и на фактах проследить в самих языках.
Акт самостоятельного полагания в языках. Глагол

(ActdesselbstthatigenSetzens)

'iДействительно, в грамматическом строе языков есть точки, в ко- Л торых вышеназванный синтез и порождающая его сила выступают

как бы обнаженней н непосредственней и с которыми все остальное 4 Ш языковом организме по необходимости находится в самой тесной ЭДзи. Поскольку синтез, о котором у нас идет речь, есть не качество ftЦ даже, собственно, не действие, но поистине ежемгновенно протека- ЖДОцая деятельность, постольку для него не может быть никакого |§"$бозначения в самих словах и уже одна попытка отыскивать такое ЯМбозначение свидетельствовала бы об ущербности синтетического ак- щтя ввиду непонимания его природы. Реальное присутствие синтеза ЖДРлжно обнаруживаться в языке как бы нематериальным образом;

мы должны понять, что акт синтеза, словно молния, прежде, чем мы это заметим, уже успевает озарить язык и, подобно жару из каких-то неведомых областей, сплавляет друг с другом подлежащие соединению элементы. Сказанное слишком важно, чтобы можно было обойтись здесь без иллюстрирующего примера. Когда в том или ином языке корень маркируется с помощью суффикса как субстантив, данный суффикс становится материальным знаком отнесенности данного понятия к категории субстанции. Но синтетический акт, действием которого категоризация происходит в уме непосредственно при произнесении слова, не обозначается в последнем никаким отдельным знаком, хотя о реальности этого акта говорит как взаимозависимость суффикса и корня, так и единство, в которое они слились, то есть здесь происходит своеобразное обозначение — не прямое, но проистекающее из того же духовного устремления.

Подобно тому как я это сделал в данном конкретном случае, такой акт можно называть, вообще говоря, актом самостоятельного пола- гания через соединение (синтез). В языке он встречается на каждом шагу. Всего ярче и очевиднее он проявляется при построении предложения, затем при образовании производных слов с помощью флексии или аффиксов и,_наконец, при любом сочетании понятия со звуком. В каждом случае путем сочетания создается, то есть реально полагается (актом мысли) как самостоятельно существующее, нечто новое. Дух творит, но в том же творящем акте противопоставляет сотворенное самому себе, позволяя ему воздействовать на себя уже в качестве объекта. Так, отразившись в человеке, мир становится языком, который, встав между обоими, связывает мир с человеком и позволяет человеку плодотворно воздействовать на мир. После этого ясно, почему от мощи синтетического акта зависит жизненное начало, одушевляющее язык во все эпохи его развития.

Если теперь, имея в виду историческую и практическую оценку соответствия языков своему назначению, что и составляет неизменную цель данного исследования, мы разберем, что именно в языковом строе позволяет судить о мощи синтетического акта, то обнаружатся прежде всего три момента, где этот последний дает о себе знать и где недостаток его изначальной силы проявляется в виде попыток заменить его чем-то другим. В самом деле, тут имеет место то же самое, чего мы уже не раз касались в предыдущем: дух всегда предъявляет верные требования к языку (так, и в китайском требуется, чтобы части речи как-то отличались друг от друга), но эти требования не всегда достаточно настойчивы и энергичны, чтобы найти для себя выражение также и в звуке. Тогда во внешнем грамматическом строе появляются пробелы, которые необходимо восполнять в уме, либо возникают замены при помощи неадекватных аналогов. И наша задача соответственно сводится к тому, чтобы обнаружить в языковом строе не просто мысленное (идеальное) действие синтетического акта, но такое, при котором реально намечается переход последнего в звуковое образование. Три вышеупомянутых момента — глагол, союз и относительное местоимение. Мы должны еще ненадолго остановиться на каждом из них.

Акг самостоятельного полагания в языках.

Глагол

Глагол — мы разберем его прежде всего — резко отличается от имени и других частей речи, которые могут встречаться в простом предложении. Глагол отличается от других частей речи тем, что ему одному придан акт синтетического полагания в качестве грамматической функции. Сам он, так же как и склоняемое имя, возник путем слияния своих элементов с корнем в результате этого акта; однако глагол получил свою форму с тем, чтобы мочь и быть должным самостоятельно вновь воспроизводить этот акт по отношению к предложению. Таким образом, между глаголом и остальными словами простого предложения существует различие, запрещающее их отнесение к одному разряду. Все остальные слова предложения подобны мертвому материалу, ждущему своего соединения, и лишь глагол является связующим звеном, содержащим в себе и распространяющим жизнь. В одном и том же синтетическом акте он посредством полагания бытия скрепляет воедино предикат с субъектом, при этом так, что бытие с каким-либо энергичным предикатом, переходящее в действие, прилагается к самому субъекту. Таким образом, то, что лишь мыслится как соединимое, становится действительным состоянием или событием. Существует уже не просто мысль об ударяющей молнии, но ударяет сама молния; существует не просто представление о духе и о вечном как о соединимых понятиях, но дух является вечным. Мысль, образно выражаясь, посредством глагола покидает свою внутреннюю обитель и переходит в действительность.

Наши рекомендации