В. фон Гумбольдт. Избранные труды по языкознанию 8 страница

Никоим образом нельзя рассматривать словарный запас языка как готовую, застывшую массу. Не говоря уже о постоянном процессе образования новых слов и словоформ, словарный запас, пока язык живет в речи народа, представляет собой развивающийся и вновь воспроизводящийся продукт словообразовательной потенции, прежде всего в той своей основе, которой язык обязан своей формой, затем при выучивании языка в детстве и, наконец, при повседневном речеупотреблении. Безошибочное использование в речи необходимого в каждый данный момент слова, несомненно, нельзя объяснить одной памятью. Никакая человеческая память не смогла бы этого обеспечить, если бы душа одновременно не содержала бы в себе некий инстинкт, предоставляющий ей ключ к образованию слов. И иностранный язык можно выучить лишь в результате постепенного, достигаемого лишь через посредство упражнения освоения этого ключа к нему, лишь благодаря единообразию языкового устройства вообще и специфическому родству таких устройств у отдельных народов. Несколько иначе обстоит дело с мертвыми языками. Ведь их словарный запас, с нашей точки зрения, представляет собой закрытое целое, глубокий анализ которого доступен лишь для удачного исследования. Но и их изучение возможно только посредством усвоения некогда одухотворявшего их принципа; в этом случае они, в сущности, мгновенно возвращаются к жизни. Ибо язык ни при каких условиях нельзя изучать как мертвое растение. Язык и жизнь суть нераздельные понятия, и процесс обучения в этой области всегда сводится к процессу воспроизводства.

Если исходить из сформулированной здесь точки зрения, то четко вырисовывается единство словарного запаса каждого языка. Словарный запас представляет собой единое целое, поскольку его породила единая сила, и процесс этого порождения непрерывно продолжается. Его единство основывается на взаимосвязи опосредованных представлений и звуков, обусловленной родством понятий. Поэтому прежде всего нам необходимо рассмотреть эту взаимосвязь.

Индийские грамматисты построили свою систему, конечно, чересчур искусственную, но в целом свидетельствующую об удивительной остроте ума, исходя из предположения, что известный им словарный запас их языка можно полностью объяснить из него же самого. Тем самым они рассматривали свой язык как первоначальный и исключали всякую возможность заимствования им в ходе времени иностранных слов. И то, и другое, бесспорно, было неправильно. Ибо даже если отвлечься от всякой исторической либо предоставляемой самим' языком аргументации, совершенно неправдоподобно, чтобы до нашего времени сохранился какой бы то ни было первоначальный язык в своем исходном виде. Возможно, что и индийские грамматисты на практике стремились лишь к систематическому упорядочению языка для удобства обучения, не заботясь непосредственно об исторической справедливости подобного упорядочения. Но и с индийцами в этом отношении могло произойти то же, что с большинством наций в момент расцвета их духовной культуры. Человек прежде всего пытается обнаружить связь явлений, пусть даже внешних, в сфере мысли; историческое искусство всегда появляется позже, и чистое наблюдение, а тем более эксперимент появляются лишь вслед за идеалистическими или фантастическими системами. Вначале человек пытается получить власть над природой, исходя из идеи. Признавая все это, нужно, однако, заметить, что подобное предположение об объяснимое™ санскрита из него самого свидетельствует о правильном и глубоком понимании природы языка вообще. Ибо действительно первоначальный, чистый от чужеродных примесей язык на самом деле должен бы был сохранять в себе реально обнаружимую связность словарного состава. Поэтому столь упорные попытки проникнуть в словообразование, в эту самую глубокую и загадочную сферу языка, были предприятием, заслуживающим внимания уже самой Своей смелостью.

Сущность звуковой связности слов основывается на том, что сравнительно небольшое количество корневых звуков, на которых базируется весь словарный запас, при помощи аффиксов и модификаций приспосабливается к обозначению все более определенных и все более сложных понятий. Повторение одного и того же корневого звука, или же возможность распознания его по определенным правилам, а также закономерности в значении аффиксов или других модификаций, таким образом, обусловливают ту объяснимость языка из себя самого, которую можно назвать механической или технической.

Но существует еще одно важное, касающееся корневых слов и до сих пор сильно недооценивавшееся различие между словами с точки зрения их происхождения. Большое число слов имеет как бы повествовательную или описательную природу, обозначает движения, свойства и объекты сами по себе, безотносительно к какой бы то ни было предполагаемой личности; напротив, в других случаях как раз выражение последней или косвенная отсылка к ней составляют главную сущность значения. Мне кажется, что в одной из более ранних работ [51] я сумел показать, что местоимения должны быть первоначальными в любом языке, и что представление о том, что местоимение есть самая поздняя часть речи, абсолютно неверно. Представление о чисто грамматическом замещении имени местоимением подменяет в таком случае более глубокую языковую склонность. Изначальным, конечно, является личность самого говорящего, который находится в постоянном непосредственном соприкосновении с природой и не может не противопоставлять последней также и в языке выражение своего „я". Но само понятие „я" предполагает также и „ты", а это противопоставление влечет за собой и возникновение третьего лица, которое, выходя из круга чувствующих и говорящих, распространяется и на неживые предметы. Лицо, в частности „я", если отвлечься от конкретных признаков, находится во внешней связи с пространством и во внутренней связи с восприятием. Таким образом, к местоимениям примыкают предлоги и междометия. Ибо первые выражают отношения пространства или времени, понимаемого как протяженность, к неким точкам, неотделимым от собственного их значения, а вторые суть просто выражения эмоций (Lebensge- fuhl). Вероятно даже, что действительно простые местоимения сами восходят к обозначениям отношений пространства или восприятия.

Проведенное здесь различие — тонкое и требует особо тщательного подхода, ибо, с одной стороны, все слова, обозначающие внутреннее восприятие, как и слова, обозначающие внешние объекты, образуются описательно и в целом объективно. Разбираемое различие основывается лишь на сущности обозначения, которую составляет действительное выражение восприятия определенной личности. С другой стороны, в языках могут существовать и действительно существуют такие местоимения и предлоги, которые происходят от вполне конкретных признаковых слов. Лицо может обозначаться чем-либо, связанным с понятием лица, а предлог аналогичным образом — именем, значение которого сходно с предложным; так, „за" может быть образовано от „спины", „перед" — от „груди" и т. п. Возникшие таким образом слова могут настолько измениться с течением времени, что становится трудно решить, производны они или первоначальны. Но даже если некоторые подобные случаи являются спорными, все же нельзя отрицать, что каждый язык первоначально должен был обладать такими словами, отражающими непосредственное ощущение личности. Боппу принадлежит важная заслуга обнаружения различия между этими двумя типами непроизводных слов и введения того из этих типов, на который до тех пор не обращали внимания, в учение об образовании слов и форм. Ниже мы увидим, однако, сколь глубокомысленным способом (который также впервые был описан Боппом на материале санскритских форм) язык в своих целях сочетает оба эти типа, каждый из которых при этом сохраняет свою значимость.

Различаемые здесь объективные и субъективные корни языка (если можно для краткости воспользоваться такими, далеко не исчерпывающими всего смысла этих понятий, обозначениями) между тем не вполне эквивалентны друг другу по природе и потому не могут подвергаться той же процедуре рассмотрения, какой подвергаются основные звуки. Объективные корни имеют вид возникших в результате анализа; от них отделены вспомогательные звуки, значение их расширено до неопределенной степени с тем, чтобы включить в его сферу все производные от этих корней слова, и в результате образованы формы, которые лишь в переносном смысле можно назвать словами. Субъективные корни, очевидно, отчеканены самим языком. Значение их не допускает никакой широты, а напротив, всегда является выражением четкой индивидуальности; такое выражение было необходимо для говорящего, и оно в известной степени могло сохраниться вплоть до завершения Процесса постепенного обогащения языка. Поэтому в субъективных корнях, как мы постараемся показать более подробно ниже, можно обнаружить следы примитивного языкового состояния. Для объективных же корней, без определенных исторических свидетельств, то же самое можно предполагать лишь с весьма большой осторожностью.

Названия корней заслуживают лишь такие основные звуки, которые непосредственно соотносятся с обозначаемым понятием, без присоединения других звуков, имеющих собственное значение. В таком узком понимании корни не обязательно должны принадлежать реальному языку, а в языках, форма которых требует добавления к корням дополнительных звуков, такое вообще едва ли возможно или же возможно лишь при определенных условиях. Ибо реальный язык проявляется только в речи, и для языкотворчества невозможно движение вниз по тому же пути, по которому в обратном направлении осуществляется анализ. Если в подобном языке корень выступает как слово, как, например, в санскритском yudh'борьба', или как часть словосложения, например dharmawid'знающий справедливость', то это исключения, совершенно недостаточные для предположения о том, что здесь, так же, как в китайском языке, в речи могут выступать неоформленные корни. Напротив, гораздо вероятнее, что по мере привыкания слуха и сознания говорящих к корневым звукам появились такие отдельные Случаи их безаффиксального употребления. Но когда при анализе Мы выделяем корневые звуки, возникает вопрос, всегда ли мы в Итоге получаем действительно неразложимые корни? Что касается Санскрита, то Боппу, а также Потту (в упоминавшейся уже выше важной работе, которая наверняка послужит основой для дальнейших исследований) успешно удалось показать, что многие так Называемые корни являются сложными или образованными посредством редупликации. Но сомнение может быть высказано и НО поводу тех корней, которые кажутся действительно простыми. Я имею в виду в особенности те корни, которые не совпадают по своему строению с простыми слогами или со слогами, в которых гласный окружен только с трудом отделимыми от него согласными. В таких корнях также могут скрываться сложения, ставшие уже нераспознаваемыми в результате фонетических модификаций, таких, как стяжение, отпадение гласных и т. п. Я говорю это не для того, чтобы подменить факты пустыми домыслами, но затем, чтобы не преградить произвольным образом дальнейшее проникновение исторических исследований в еще недостаточно изученные языковые состояния, и потому, что занимающая нас сейчас проблема соотношения языков со словообразовательной потенцией делает необходимым поиск всех путей, по которым могло идти образование языкового строя.

Поскольку корневые звуки обнаруживаются, постоянно вновь воспроизводясь, в весьма видоизмененных формах, они приобретают все большую отчетливость в той мере, в какой язык приближает свою трактовку глагола к его истинной природе. Ибо вследствие активности и подвижности этой части речи, как бы никогда не находящейся в неподвижности, один и тот же корневой слог каждый раз обязательно появляется в сопровождении различных дополнительных звуков. Поэтому индийские грамматисты обнаруживали совершенно правильное ощущение своего языка, когда трактовали все корни как глагольные и каждый относили к определенному спряжению. Но и в самой природе языкового развития заложено то, что даже в историческом плане понятия движения и качества получают обозначение раньше всего, ибо только они могут естественным образом вновь и вновь использоваться для обозначения объектов, представляющих собой простые слова. Но сами по себе понятия движения и качества близки друг к другу, и чуткому языковому сознанию часто свойственно их объединять. На то, что индийские грамматисты осознавали существенное различие между понятиями движения и качества, с одной стороны, и словами, обозначающими самостоятельные предметы, с другой, указывает различение ими суффиксов kritи unadi. При помощи обоих видов суффиксов слова производятся непосредственно от корней. Но первые образуют лишь такие слова, в которых корневое понятие представлено лишь в качестве общих, в равной мере подходящих к нескольким производным, модификаций. Действительно субстанциональное значение при таких суффиксах встречается реже и лишь в тех случаях, когда выражение последнего относится к рассматриваемому виду. Суффиксы unadi, напротив, распространяются именно на названия конкретных предметов и в образованных при их помощи словах самым темным компонентом является как раз сам суффикс, который должен был бы содержать более общее понятие, модифицирующее корень. Бесспорно, существенную часть таких образований составляют искусственные и, очевидно, не древние слова. Чересчур явно видна их намеренная деривация, исходящая из принципиального требования свести все слова языка без исключения к фиксированной совокупности корней. Среди таких названий конкретных предметов могут быть представлены, с одной стороны, иноязычные, некогда заимствованные санскритом, с другой стороны — утерявшие этимологическую ясность сложения. Наличие некоторого количества последних среди слов unadiв настоящее время уже доказано. Конечно, здесь мы имеем дело с самой темной языковой сферой, и поэтому недавно было выдвинуто справедливое предложение выделить большую часть слов unadiв особый класс слов темного и неопределенного происхождения.

Сущность звуковой связности основывается на распознаваемости корневого слога, которая в различных языках осуществляется с большей или меньшей тщательностью в зависимости от того, насколько правильно их строение. Но в языках с очень совершенным строением к корневому звуку, индивидуализирующему понятие, примыкают дополнительные звуки, выступающие в качестве общих, модифицирующих. И поскольку при произношении каждое слово, как правило, имеет одно главное ударение, а безударные слоги характеризуются понижением тона по сравнению с ударными (см. ниже, § 28), то в правильно устроенных языках внутри простых производных слов дополнительные звуки занимают небольшое, хотя и весьма значительное место. Они являются как бы точными и краткими указаниями для рассудка, куда ему необходимо помещать более отчетливо выраженное в чувственном отношении корневое понятие. Этот закон чувственного упорядочения, связанный также и с ритмической структурой слов, видимо, вообще формально господствует в языках с чистой организацией и не нуждается в дополнительном стимуле со стороны самих слов. Поэтому стремление индийских грамматистов подвести под этот закон все слова своего языка свидетельствует по меньшей мере о правильном понимании ими духа своего языка. Но поскольку ранние грамматисты как будто бы не выделяли еще суффиксов unadi, то это достижение представляется сравнительно поздним. Фактически большинство санскритских слов, обозначающих конкретные объекты, обнаруживает подобное устройство, при котором наряду с главным корневым слогом представлено краткое второстепенное окончание, и это вполне хорошо сочетается со сказанным выше о возможности существования сложений, утерявших этимологическую ясность. Один и тот Же фактор оказывал воздействие как на деривацию, так и на словосложение и постепенно приводил к стиранию значения и звучания одного компонента в противовес другому, заключающему в себе более индивидуальное или определенное обозначение. Ибо если мы встречаем в языках, наряду с почти невероятными стираниями и искажениями звуков в ходе времени, также и упорное стремление к сохранению на протяжении столетий некоторых совершенно изолированных и простых звуков, то это, по-видимому, большей частью обусловливается имеющими определенную мотивировку тенденциями или задачами внутреннего языкового сознания. Время как таковое оказывает свое воздействие на все языковые элементы, но предварительно оно может подвергнуть какой-либо отдельный звук намеренному или безучастному разрушению.
Изоляция слов. Флексия и агглютинация

26. Прежде чем перейти к разносторонним отношениям, в которые вступает слово в связной речи, я должен упомянуть об одной особенности языков, которая одновременно затрагивает и эти отношения, и часть самого словообразования. Выше (с. 110, 117) я уже отмечал сходство случаев, когда слово образуется от корня при помощи присоединения к нему общего понятия, применимого к целому классу слов, и когда слово получает аналогичное обозначение, но применительно к своему положению в речи. Способствует или препятствует этому та характеристика языков, которую обычно обозначают одним из трех терминов: изоляция слов, флексия и агглютинация? Это та ось, вокруг которой обращается весь языковой организм, и потому мы должны рассмотреть ее таким образом, чтобы последовательно изучить, какие внутренние духовные потребности вызывают ее к жизни, как она воплощается в звуковой форме и насколько эти потребности удовлетворяются подобным звуковым воплощением; при этом мы постоянно должны придерживаться проведенной выше классификации видов деятельности, совокупно проявляющихся в языке.

Во всех разбираемых здесь случаях внутреннее обозначение слов содержит атрибуты двоякого характера, и необходимо тщательно их различать. А именно — к самому акту обозначения понятия добавляется еще особая работа духа, переводящая понятие в определенную категорию мышления или речи, и полный смысл слова определяется одновременно понятийным выражением и упомянутым модифицирующим обозначением. Но оба эти элемента лежат в совершенно различных сферах. Обозначение понятия относится к области все более объективной практики языкового сознания. Перевод понятия в определенную категорию мышления есть новый акт языкового самосознания, посредством которого единичный случай, индивидуальное слово, соотносится со всей совокупностью возможных случаев в языке или речи. Только посредством этой операции, осуществляемой в самых чистых и глубоких сферах и тесно связанной с самой сущностью языка, в последнем реализуется с надлежащей степенью синтеза и упорядочения связь его самостоятельной деятельности, обусловленной мышлением, и деятельности, обусловленной исключительно восприимчивостью и более связанной с внешними впечатлениями.-

Разные языки, естественно, в различной степени осуществляют такую категоризацию понятий, поскольку ни один язык в своем внутреннем строе не может пройти мимо нее. Но и в тех языках, которые находят способы его внешнего выражения, неодинаковыми оказываются глубина и активность действительного восхождения к первоначальным категориям мышления и придания последним значимости в их взаимосвязи. Ибо эти категории в свою очередь сами по себе образуют взаимозависимое целое, систематическая завершенность которого в большей или меньшей мере пронизывает все языки. Но склонность к классификации понятий, к определению индивидуальных понятий через родовое, их объединяющее, может возникать также из потребности различения и обозначения при соединении родового понятия с индивидуальным. Поэтому склонность к классификации понятий сама по себе и в соответствии с указанным ее происхождением либо еще более непосредственной ее обусловленностью стремлением духа к прозрачному логическому упорядочению допускает различные градации. Есть языки, регулярно добавляющие родовое понятие к названиям живых существ, а среди них есть такие, в которых обозначение этого родового понятия превратилось в настоящий суффикс, выделяемый лишь в результате анализа. Такие случаи, правда, все еще согласуются со сказанным выше, поскольку в них также можно усмотреть сочетание двух принципов: объективного принципа обозначения и субъективного принципа логического подразделения. Но, с другой стороны, в них обнаруживается резкое отличие, поскольку обозначению здесь подвергаются уже не формы мышления и речи, но лишь различные классы реальных объектов. Образованные таким путем слова вполне сходны с теми, в которых два элемента составляют одно сложное понятие. Напротив, то, что во внутренней форме соответствует понятию флексии, отличается как раз тем, что объединение двух принципов, из которых мы исходим при определении этого понятия, создается не посредством сочетания двух элементов, но лишь посредством одного элемента, переведенного в определенную категорию. Характерным признаком здесь является как раз тот факт, что при раздельном рассмотрении этих двух принципов обнаруживается, что они обладают различной природой и относятся к различным сферам. Только таким образом языкам с чистой организацией удается добиться глубокой и тесной связи между самостоятельностью и восприимчивостью, а эта связь В свою очередь позволяет образовывать бесконечное множество мыслительных связей, каждая из которых несет на себе печать благородной формы, ясно и полно удовлетворяющей языковым Требованиям. Все это, на самом деле, никак не исключает того, что в образованных подобным способом словах могут отражаться также и различия, источником которых является просто опыт. Но в языках, строение которых в рассматриваемом отношении основывается на правильном духовном принципе, таким различиям придается более общий характер, и вообще вся языковая практика в целом возводит их на более высокую ступень. Так, например, понятие различия по роду не могло бы возникнуть без реального Наблюдения, поскольку оно как бы само по себе отображает через общие понятия самостоятельности и восприимчивости первоначальные различия естественных явлений. Но на истинную высоту это понятие поднимается лишь в языках, которые целиком и полностью вбирают его в себя и обозначают его совершенно таким же образом, как слова, основывающиеся на чисто логических понятийных различиях. В этом случае происходит не объединение двух Понятий, но переведение всего лишь одного понятия посредством внутреннего духовного устремления в класс, общее значение которого объемлет многие естественные сущности, но могло бы быть представлено и вне зависимости от конкретного наблюдения как мера различия взаимодействующих сил.

То, что живо чувствуется духом, в периоды языкотворчества, переживаемые нациями, каждый раз воплощается в соответствующих звуках. И поэтому когда возникло внутреннее ощущение необходимости придать слову, в соответствии с изменчивыми потребностями речи и без ущерба для его постоянного значения и его простоты, двоякое выражение, то, исходя из внутренних побуждений, в языках возникла флексия. Однако мы можем подходить к изучению этого вопроса лишь с обратной стороны, двигаясь к внутреннему сознанию от звуков и их анализа. Так, мы можем обнаружить, где развито это свойство, действительно имеющее двойственную природу, сочетающее обозначение понятия с указанием на категорию, в которую это понятие переводится. Ибо таким образом, вероятно, лучше всего удается различить две тенденции: обозначить понятие и одновременно дать указание на то, как конкретно оно должно мыслиться. При этом двойственный характер этой интенции должен вытекать из самой трактовки звуков.

Слово может оформляться только двумя способами: путем внутренней модификации или путем внешних наращений. Ни то, ни другое невозможно, если язык жестко ограничивает все слова их корневой формой, не допуская возможности внешней аффиксации и не оставляя места для внутренних видоизменений. Если, напротив, внутренняя модификация возможна и даже поощряется самим строением слова, то различение указания и обозначения, если сохранить эти термины, становится легким и безошибочным. Ибо заключенное в этой практике намерение к сохранению словесного тождества, но в то же время и к тому, чтобы придать слову различные формы, лучше всего реализуется путем внутреннего видоизменения. Совершенно иначе обстоит дело с внешними наращениями. Здесь происходит сложение в широком смысле этого слова, но при этом требуется, чтобы простота слова не пострадала, чтобы не произошло объединения двух понятий в третье и чтобы лишь одно понятие вступило в определенное мыслительное отношение. Поэтому здесь необходима, на первый взгляд, несколько искусственная процедура, которая, однако, сама по себе проявляется в звуках и результате действия духовно обусловленной интенции. Часть слова, содержащая указание, должна своим звуковым обликом противостоять перевесу со стороны обозначающей части и оказаться на другом уровне по сравнению с последней; первоначальный обозначающий смысл наращения, если таковой у него имелся, должен быть устранен в результате интенции к использованию его лишь в качестве указания, и само наращение, будучи соединенным со словом, должно трактоваться только как его необходимая и зависимая часть, а не как потенциально самостоятельное слово. Если это происходит, то возникает, помимо внутренней модификаций и сложения, третий способ оформления слов — посредством так наз. пристраивания (Anbildung), и мы приходим к настоящему понятию суффикса. Непрерывное воздействие духа на звук само по себе превращает сложение в пристраивание. Принципы сложения и пристраивания противоположны друг другу. Сложение стремится к сохранению нескольких корневых слогов в их значимой звуковой форме, а пристраивание — к уничтожению их значения как такового. Путем сочетания этих противоположных принципов, то есть сохранения и разрушения звуковой распознаваемости, язык достигает здесь своей двоякой цели. Сложение становится нераспознаваемым только тогда, когда, как мы показали выше, язык начинает следовать другому принципу и трактовать это сложение как пристраивание. Но я упомянул здесь о сложении в основном потому, что его можно бы было ошибочно спутать с пристраиванием, так, как если бы они действительно относились к одному классу. Однако так может только казаться, а на самом деле ни в коем случае нельзя воспринимать пристраивание как нечто механическое, как сознательное объединение разобщенных элементов и стирание следов связи между ними посредством словесного единства. Слово, модифицированное посредством пристраивания, является единым точно так же, как и различные части распускающегося цветка, и то, что здесь происходит, имеет чисто органическую природу. Хотя местоимение еще вполне отчетливо ассоциируется с глагольным лицом, все же в настоящих флективных языках оно не механически соединяется с глаголом. Глагол не мыслился как состоящий из разобщенных сущностей, но представал перед духом как индивидуальная форма, и в соответствии с этим губы артикулировали звук как единое и нераздельное целое. Не поддающаяся исследованию внутренняя языковая деятельность производит суффиксы от корней, и это происходит, пока у языка хватает творческих сил. Только когда они иссякают, может начаться механическое присоединение. Чтобы не исказить истинное положение дел и не свести язык до уровня простой рассудочной практики, нужно все время помнить об изложенной здесь интерпретации языковой деятельности. Но нельзя при этом скрыть того, что именно в силу своей апелляции к необъяснимому такая интерпретация ничего не объясняет, что истина заключается только в абсолютном единстве совокупно мыслимых сущностей, а также в одновременном возникновении и символическом согласии внутреннего представления с внешним звуком, но при этом под образным выражением скрывается беспросветная темнота. Ибо, хотя звуки корня часто модифицируют суффикс, все же это происходит не всегда, и только в переносном смысле можно сказать, что суффикс рождается из лона корня. Это может означать только то, что дух мыслит корень и суффикс в нераздельной совокупности, а звук, следуя за этим единством мысли, также сливает их в единое целое. Поэтому я выбрал изложенный выше способ представления и буду придерживаться его ниже на протяжении всего настоящего сочинения. Если соблюдать необходимые предосторожности против смешения его с механистической интерпретацией, такой способ представления не может дать повода для недоразумений. А при обращении к реальному языковому материалу разделение пристраивания и словесного единства оказывается более пригодным, поскольку язык обладает техническими средствами как для того, так и для другого, а в особенности поскольку в некоторых языках пристраивание отличается от настоящего сложения не четко и абсолютно, но лишь относительно. Выражение пристраивания, свойственное лишь языкам, обладающим настоящей флексией в виде наращений, в отличие от выражения агглютинации, само по себе уже обеспечивает правильный подход к органическим языковым процессам.

Так как подлинная природа пристраивания прежде всего проявляется во взаимном слиянии суффикса с корнем, флективные языки тем самым обладают также и действенным средством образования словесного единства. Тенденция к приданию словам четко определенной внешней формы посредством крепкой внутренней связи их слогов и тенденция к разграничению пристраивания и сложения благотворно взаимодействуют друг с другом. В связи с этим я говорил здесь только о суффиксах, наращениях на конце слова, а не об аффиксах вообще. То, что в данном случае определяет словесное единство, как в звуковом, так и в смысловом отношении может исходить только из корневого слога, то есть из обозначающей части слова, и оказывать воздействие главным образом на следующие за этим слогом звуки. Слоги, наращиваемые спереди, сливаются со словом в меньшей степени, аналогично тому, как при акцентуации и в метрической системе равноценными в последовательности слогов преимущественно являются начальные слоги, и требования метра прежде всего касаются собственно определяющего этот метр тактового слога. Это замечание кажется мне особенно важным для оценки тех языков, которые присоединяют наращиваемые слоги, как правило, к началу слов. Они в большей степени оперируют сложением, чем пристраиванием, и ощущение истинной флексии остается для них чуждым. В санскрите, столь совершенно передающем все нюансы соединения тонко организованного языкового сознания со звуком, при присоединении суффиксальных окончаний и префиксальных приставок действуют различные эвфонические правила. Те и другие трактуются здесь как элементы сложных слов.

Наши рекомендации