Тема Ливонии в исторической повести декабристов
Значительным явлением исторической повести декабристов стали ливонские повести Бестужева («Замок Венден», «Замок Нейгаузен», «Замок Эйзен», «Ревельский турнир»),в которых писатель обратился к истории средневековой Прибалтики с ее жестокими феодальными устоями, самоуправством германских рыцарей, вторгшихся в Х в. на земли западных славян, пруссов, литовцев, латышей, эстов и принесших с собой разрушение и смерть. «Как железо легла рука саксов на вендов и раздавила их», – напишет историк об этом времени.
Вскоре на помощь «уставшим» грабить и разбойничать немецким феодалам прибудут рыцари Тевтонского ордена и продолжат эпоху жестокости и бесчестия, наглости и глумления над самим знаком креста – символом христианства, или, как скажет благородный рыцарь Вигберт фон Серрат, «символом благости и терпения» («Замок Венден»). Уже в этой первой ливонской повести Бестужев, владевший непосредственным историческим материалом достаточно широко и основательно, откровенно и беспощадно выскажется по поводу деяний средневековых германских рыцарей: «Рыцари, воюя Лифляндию, покоряя дикарей, изобрели все, что повторили после того испанцы в Новом Свете на муку безоружного человечества. Смерть грозила упорным, унизительное рабство служило наградой покорности… кровь невинных лилась под мечом воинов и под бичами владельцев… Вооружась за священную правду, рыцари действовали под видом алчного своекорыстия или зверской прихоти». Знаменательное название дал своего первому замку, построенному в Ливонии, первый магистр Ордена Рорбах – Венден, что означает «железный». Название замка напрямую соответствовало жестокосердию его владельца, ибо в те времена, замечает Бестужев, именно «жестокость служила правом к возвышению», и Рорбах «недаром был магистром».
Несомненно, ливонский замысел, содержащий рассказ о судьбе земли, расположенной по соседству с Новгородом, был подчинен пропагандистским целям автора. По контрасту с новгородской вольницей Ливония выступала наглядным примером того, что такое тирания и какова участь народа, находящегося под ее гнетом.
Однако в прозе тех лет ливонский замысел выделился по совершенно другой причине, а именно, «небывало широким дотоле в русской повести фактическим фоном»[18], который составили исторические имена, события, факты. В ливонских повестях присутствуют реальные документы эпохи, особенно в «Ревельском турнире». Правда, это стремление к исторической тщательности, характерное для декабристской повести в целом, продолжает носить декларативный характер: историческая основа повествования была представлена в форме подстрочных примечаний. И даже когда документальные материалы включались в тексты повестей, они также выступали в роли комментариев к перипетиям сюжетных линий. Бестужеву еще недоступен вальтер‑скоттовский способ органичного включения истории в художественную ткань произведения. Тем не менее, автор ливонских повестей проявил себя незаурядным знатоком мира прибалтийского рыцарства и мастерски воссоздал его. В первую очередь это касается описания рыцарских поединков, старинной одежды, оружия. Здесь Бестужеву нет равных.
Особой темой в ливонском цикле стал средневековый город, о котором автор, несомненно, много знал. Так, он прекрасно осведомлен в особенностях его улиц. Например, та, что видна из окна дома рыцаря Буртнека, «только именем» была «широкой»: теснота, узкость средневековых улиц – факт, известный Бестужеву. Глазами писателя можно увидеть внутреннее убранство рыцарского особняка – его стены из дуба, «на коих время и червяки вывели предивные узоры», затянутые «кружевом Арахны» углы залы, печку‑двенадцатиножку…
Нередко в бестужевских картинах города сквозит добродушная авторская ирония, связанная с описанием городских военных укреплений, на территории которых пасутся комендантские коровы и цветет салат, а в башнях хранятся запасы картофеля. Однако поверх этой картины вырастала другая, и в ней серые бойницы Вышгорода уже «росли в небо и, будто опрокинутые, вонзались в глубь зеркальных вод», которых в то же самое время касался «сребристооблачной бахромой» «полог небосклона», а город с его «крутыми кровлями», светлыми спицами колоколен, «шумом и звоном колоколов» был оживлен и дышал радостью.
Разнообразные, с пристрастием и вдумчивой нежностью выписанные детали рыцарского мира не являлись случайностью в историческом повествовании Бестужева. Автором руководило стремление проникнуть в дух эпохи, желание разглядеть в малом большое и прежде всего общественную жизнь, общественные конфликты рыцарской Ливонии. К примеру, в превосходной картине рыцарского турнира обозначилось очень важное противостояние времени: спесивое, но уже основательно подряхлевшее, отжившее «свою славу, богатство и самое бытие» рыцарство и его новый соперник – нарождающийся класс купцов, «самый деятельный, честный и полезный из всех обитателей Ливонии». Другими словами, по сравнению с повестью «Роман и Ольга» в ливонских повестях присутствует попытка достаточно трезвого и объективного анализа исторической действительности. Именно это имел в виду Бестужев, когда говорил, что покажет рыцарей «по правде».
«Вблизи и по правде» средневековое рыцарство выглядит сворой «закоренелых преступников», «неистовых тиранов», сеющих вокруг себя опустошение и смерть. Их замки – средоточие грабежа и беззакония. Недаром в Эйзен стекался всякий сброд, наслышанный про «разгульную жизнь и охоту к добыче» его владельца. Строящиеся «орлиные гнезда», на словах предназначавшиеся «для обороны от чужих», на деле превращались в центры «грабежа своей земли». Жертвами «свинцового владычества» рыцарей (как охарактеризовал эпоху ливонского рыцарства Кюхельбекер в «Адо») являлись по преимуществу простые люди, крестьяне, которые для их владельцев были «животными» («Замок Эйзен»), «получеловеками» («Замок Венден»), согнувшимися «под бичами». Их поля, «орошенные кровавым потом», безнаказанно вытаптывались конями во время охоты. Крестьяне подвергались наказаниям за малейшую провинность, что согласно кодексу духовного рыцарства означало: «вместе губить тело и спасать душу». Вообще мотив страданий угнетенного народа в ливонских повестях Бестужева и Кюхельбекера был одним из ведущих. В связи с этим «Адо» исполнено страстного пафоса национально‑освободительной борьбы, готовности к самопожертвованию во благо родины.
У Бестужева, поставившего себе целью воссоздать феодальную, рыцарскую вольницу, ее жертвами оказываются и сами рыцари, ибо среди рыцарства было незазорным захватывать друг у друга земли (тяжба Буртнека и Унгерна в «Ревельском турнире»), затаивать и осуществлять коварные планы против своих же («Замок Нейгаузен», история барона Нордека), унижать и оскорблять равных себе («Замок Венден»). Так на страницах ливонских повестей возникают образы романтических «злодеев» – магистра Рорбаха, рыцаря Гуго фон Эйзена, Ромуальда фон Мея, олицетворяющих пороки средневекового феодализма и заслуженно наказанных.
На их фоне представляется иным образ барона Бернгарда фон Буртнека, равно как и сама повесть «Ревельский турнир», по сравнению с другими тремя бестужескими ливонскими повестями.
«Ревельский турнир» называют в полном смысле слова исторической повестью и, возможно, самой «вальтер‑скоттовской» из всех повестей Бестужева. Исторические события и историческое время здесь изображаются на манер Вальтера Скотта «домашним образом»: проявляясь в обыденном, повседневном течении жизни, выявляя себя в поступках, мыслях, чувствах обычных людей, одним из которых является барон Буртнек, обедневший, но продолжающий кичиться своим положением в обществе рыцарь. В повести его окружает домашняя обстановка; Буртнек поглощен многочисленными житейскими заботами, самая болезненная из которых – земельная тяжба с Унгерном.
Чтобы показать барона человеком своего времени, в «Ревельском турнире» не понадобилось изображать кровавые злодейства и преступления рыцарей. Достаточно было обыкновенной беседы Буртнека и доктора Лонциуса за бутылкой рейнвейна, когда отчетливо обозначились характерные черты средневекового рыцарства. Больше того, в приватной беседе проступило и само историческое время, тот экономический кризис, который переживает рыцарство на момент описываемых событий. По его поводу Бестужев выскажется особо: VI глава повести содержит четкую, логическую характеристику эпохи в лучших традициях Вальтера Скотта («Час перелома близился: Ливония походила на пустыню – но города и замки ее блистали яркими красками изобилия. Везде гремели пиры, турниры сзывали всю молодежь. Орден шумно отживал свою славу, богатство и самое бытие»).
Однако впервые проблема экономического упадка, обнищания рыцарства заявляет о себе в разговоре барона и доктора. Нетерпение, с каким Буртнек ожидает исхода спора с Унгерном, в первую очередь связано с возможностью покинуть Ревель, сменив его на деревенскую жизнь, и тем самым поправить и без того пошатнувшееся материальное положение барона.
Связывать личные судьбы с общественными проблемами, а тем более изображать их на фоне исторического времени Бестужев также учится у Вальтера Скотта. При этом он целиком отдает свои симпатии герою, победившему не только на Ревельском турнире, но вышедшему победителем из поединка с самим Ревелем, его сословными предрассудками, титулованностью, косностью, заносчивостью. Однако у молодого купца много общего с благородным Вигбертом фон Серратом («Замок Венден»), наделенным высоким представлением о долге и чести. Подобно Нордеку («Замок Нейгаузен»), он смел, горяч, отважен. Как Нордек и Адо, Эдвин – человек высоких страстей. Несомненно, купец Эдвин был рыцарем духа, в то время как о принадлежности Доннербаца к рыцарству напоминал лишь звон его шпор.
Четыре ливонские повести Бестужева составили своего рода этап в развитии жанра исторической повести, поскольку в них целенаправленно и последовательно происходило освоение нового – вальтер‑скоттовского – способа исторического повествования. Уроки Вальтера Скотта для русской исторической повести и исторической прозы в целом во многом окажутся плодотворными; творчество ряда писателей (среди них А. Корнилович) будет осуществляться в русле упрочения этой традиции[19]. Но в то же самое время русская историческая проза вступает в своеобразное соперничество (А. Корнилович) с английским романистом, избрав своим главным содержанием национальную историю, русскую старину, которая, по мысли М. П. Погодина, «представляет богатую жатву писателю», а русской литературе – основание «иметь Вальтера Скотта»[20].
К ливонским повестям Бестужева примыкает и опубликованная в 1824 г. повесть «Адо» (подзаголовок – «Эстонская повесть») В. К. Кюхельбекера, в которой рассказывается о владимирском князе Ярославе Всеволодовиче, о свободном Новгороде, о завоевании Прибалтики немецкими рыцарями. Тема навеяна детскими воспоминаниями автора о суровой природе Эстонии, о непосредственных и свободолюбивых людях, населяющих этот край. Несмотря на то, что в повести обозначены конкретные исторические времена и места действия (Новгород, Чудское, Ладожское, Онежское озера, Белое море), сюжет и персонажи вымышлены. Кюхельбекер увлечен идеей борьбы эстонцев за независимость, на фоне которой любовная история выглядит условной.
Исторические повести Н. А. Полевого (1796–1846)
Писателем, поставившим себе целью «оживить» русское прошлое, найти в нем, подобно декабристам, необыкновенные, героические характеры, которым нет равных в современности, проследить их драматическую, подчас роковую, но прекрасную своей исключительностью судьбу, был Н. А. Полевой. Таким героем у него является Святослав («Пир Святослава Игоревича, князя Киевского») –великий воин, воспринявший слова князя Олега из Велесовой песни о том времени, когда к воротам Цареградским «придет молодец» его, Олега, «удалее, возьмет, полонит он Царьгород», для себя пророческими.
Святослав решает продолжить начатое Олегом Вещим – «зачерпнуть шеломами воды Дуная широкого», отомстить за убитых товарищей. Поэтому никакие преграды не могут ему стать помехами в достижении судьбоносной цели. Когда‑то Олег прошел море, «обернув свои ладьи цаплями долгоносыми», сушу – поставив ладьи на колеса, воинов «оборотил» «чайками белокрылыми», управляя «облаками небесными», «водой дождевой», погасил греков «огонь неугасимый». Подобно Олегу, Святослав – «исполин», «непобедимый» вождь – сможет достойно пройти путь своей судьбы.
Под стать русскому князю верный сын Новгорода Василий Буслаев. Подобно Святославу, которого воодушевляет, придает силы и уверенность в правоте выбора живущий в нем дух предков, Василия направляет звук вечевого колокола – «голос вольности Новгорода».
Делая личность героя содержательным центром повествования, Полевой вместе с тем считает, что в исторической повести первостепенную роль играют, говоря словами писателя, «условия всеобщего бытия» – обстоятельства общезначимого характера, отношение к которым является определяющим в авторской оценке героя. Так, например, Симеон («Повесть о Симеоне, Суздальском князе») пытается восстановить право своего княжения в Новгороде в то время, когда разобщенная княжескими междоусобицами Русь оказалась перед угрозой нашествия Тимура и когда все личное должно быть подчинено общественному. Новгородец Буслай, не желающий разобраться в намерениях московского князя, становится невольным противником идеи централизованного русского государства, необходимого для борьбы с ордынскими завоевателями. Не отвечают надеждам Царьграда на приход великодушного, мудрого и справедливого правителя действия Иоанна Цимисхия – героя одноименной повести Полевого, пытающегося пробить себе дорогу к престолу мечом и обманом, «сметая» на пути всех, ему неугодных. Писатель осуждает «частные» воли героев, вступающих в противоречие с исторической необходимостью.
Погруженный в личные проблемы и интересы, суздальский князь Симеон не видит надвигающейся беды на Русь в лице Тимура. Для него главную опасность представляет Василий Дмитриевич, московский князь – главный противник его княжения в Суздале. Продолжая вести борьбу с Москвой, Симеон не только не способствует прекращению междоусобной войны, столь необходимому в обстоятельствах угрозы Тимурова нападения, а, напротив, разжигает эту войну, что, по мысли Полевого, и обрекает князя на роковую участь, о которой повествуют древние летописи: «добиваясь своей отчины. много труд подъя, и много напастей и бед потерпе, пристанища не имея, и не обретая покоя ногама своима, и не успе ничтожа, но яко всуе труждаясь».
В «Повести о Буслае Новгородце»герой, влюбленный в новгородскую вольницу, не желая склонить головы перед боярами московскими, почитая это за личное оскорбление, не оставляет тем самым для себя ни малейшей возможности осмыслить истинное положение дел на Руси. Духовная гордыня приводит Буслая к непредвиденным поступкам. Когда вече «определило» покориться Москве, он сжигает и грабит Ярославль, «за новгородцев» «жег», «опустошал» другие «селения и города» и «не каялся, что запятнал руки кровию христианскою», ибо, как говорит сам Буслай, «честным боем сражался я».
Однако у Полевого историческая правда оказывается на стороне московских князей Василия Дмитриевича и Димитрия Ивановича, которые стремятся, не исключая пути интриг («Мы видели, как посланник московского князя в Суздале Белевут успел усыпить князя Бориса, умел найти изменников в окружавших его вельможах и между тем узнал тайных сообщников Симеона»), грозя «огнем и мечом», «собрать воедино рассыпанное и совокупить разделенное». Именно они выступают защитниками общенациональных интересов, выразителями исторической неизбежности установления единодержавной власти как залога будущего величия России.
Изображая эпоху княжеских междоусобиц, страну, «сжигаемую пожарами», разграбленную и иссеченную «вражескими мечами», Полевой стремился к исторической точности событий, фактов, деталей. Тексты исторических повестей (особенно «Повесть о Симеоне…»)свидетельствуют о серьезной, глубокой осведомленности автора в том, о чем он пишет. Например, изложение событий, связанных с нашествием «Тохтамыша окаянного», во многом опирается на летописные повести XV в. о Темир‑Аксаке. В них Полевой почерпнул и сказание об иконе Владимирской Богоматери, которую писатель вслед за древнерусским автором расценивает как «благодать Божию», спасшую Москву «от гибели».
Установка на правдивое воспроизведение эпохи, следование историческим фактам, логике истории не помешала повествованию Полевого быть предельно личностным. Объяснение этому заключается в способе показа автором исторических событий: через отношение к ним героев, их личной точки зрения на происходящее, которая часто закрепляется у Полевого в эмоционально окрашенном слове, проливающем свет на характер героя. Так, например, Василий Дмитриевич, ощущая свою миссию на земле как избранническую, нацеленную на воплощение «великих идей», заложенных Богом, соответственно выстраивает и собственное поведение в решении вопроса централизации русских земель: не уступать «частным» волям, включая Симеона с его претензиями на княжение в Нижнем. Отсюда слова великого князя, с одной стороны, приобретают императивный характер («Не говорите мне, ни ты, владыко, ни ты, князь Владимир, – я не отдам Нижнего!»), с другой, говорит «сын судьбы, посланник провидения», и потому слова, произносимые им, звучат, как прорицание, в торжественно‑возвышенной тональности: «Не на того падет гнев Божий, кто хочет собрать воедино рассыпанное и совокупить разделенное! Симеон и Борис противятся мне., и меч правосудия тяготеет над главами их! Так я думаю, так должны все думать».
Совершенно иное отношение к происходящим событиям у Белевута. Он принимает сторону Василия Дмитриевича в спорах о судьбе Новгорода исключительно в целях извлечения личной выгоды. И, соответственно, речь Белевута «снижена» бытовым и «деловым» лексиконом: «уговорить», не «выпустить из рук», «попалось».
Несмотря на то, что Полевому удается создать выразительные бытовые характеры, писателя более привлекают герои исключительные, выламывающиеся из своего окружения, наделенные драматической судьбой, страстные, решительные, не изменяющие собственных убеждений и идеалов, – подлинно романтические герои. Таков Симеон – сильный, благородный человек, убежденный в личной правоте, не смиряющийся с несправедливым к себе отношением московского князя. Ощущая несбыточность притязаний на княжение, он, тем не менее, не позволит Василию Дмитриевичу распорядиться своей жизнью. Предпочтение собственного удела, нередко исполненного глубокого трагизма, – «родовая» черта героев исторических повестей Полевого, что придает всему повествованию романтически‑возвышенную приподнятость.