Как меня редактировали
Сначала беглая справка. До изобретения книгопечатания никто не помышлял о редактировании текстов. Античная литература создана без участия редакторов, как ни горько это сознавать.
Равно и средневековая. Наемному переписчику немало вломили бы за отсебятину. Правда, на устных этапах она «обкатывалась» пересказителями-исполнителями, но с обретением письменной формы – шалишь. («Редактирование» истории монахом-летописцем – отдельная песня из области пиара.)
Книгопечатание родило издателя-публикатора, издателя-тиражиста. Это был бизнесмен-культуртрегер. Изменять текст? а что, автор плох? это повысит спрос, увеличит прибыль? нет, в текст издатель не лез. Шекспир, Диккенс, Пушкин, Толстой редактирования не знали.
Редактора родили масс-медиа – газеты и журналы в конце XIX века. Изначально редактор был руководителем процесса по превращению рукописи в печатный растиражированный текст. Он оценивал рукопись, при одобрении засылал ее в типографию, определял место ей и объем в издании, мог указать метранпажу, каким шрифтом набирать, мог заказать иллюстрации художнику. Одновременно мог писать в номер «письма от наших читателей» или редакционные статьи.
А вот к концу XIX века редакторы коммерческих изданий, имея задачей повышение тиража, начинают править: сократить объем, поддать слезы или динамики, залепить «ударную концовку». Редактор лучше знает, что потребно его изданию.
Едва ли не первый случай редактирования как изменения авторского текста в русской литературе – это торопящийся Горький помогает офицеру Куприну по-быстрому закруглить «Поединок», присобачив нашлепку на место несостоявшейся последней части. (Заметим – Горький был к тому времени сам писатель маститый и знаменитый, а Куприн – никто, и рекомендацию он принял, сказав «спасибо».)
Но когда речь шла об издании отдельной книгой – текста касался лишь корректор (а автор бывал и ядрен, малограмотен) да цензор – ежели была в стране цензура.
А вот когда в первую сталинскую пятилетку в СССР призвали в литературу «ударников» из рабочих и крестьян – классово своих! – редактору вменили в обязанность их переписывать, а вернее писать заместо ихней абракадабры. Исходя из чего создали в редакциях немалые штаты.
Ну-с, со временем выросла целая прослойка грамотных писателей-профессионалов – и одновременно по законам бюрократии разбухли еще более редакторские штаты. Редакторский стол превратился в ристалище. Волчий вой стал любимым музыкальным жанром писателя.
Почему редактор за ту же скромную зарплату не отсылал с ходу рукопись в набор, а мотал нервы автору и себе, меняя «дорожки» на «тропинки» и обратно? Потому что по закону человеческой психологии человеку непереносимо признавать себя бесполезным – но потребно влиять на все, на что он может повлиять. Это его самореализация, самоутверждение, дело жизни и след на земле.
Из любимых профессиональных шуток советских писателей: «Что такое телеграфный столб? Это хорошо отредактированная елка».
Уж они из меня кровушки попили. Более всего меня бесили две вещи. Во-первых, в глубине души почти каждый редактор хотел быть писателем. Но, как сказали бы сейчас, «креативного начала» не хватало. Ну, так других учили – в дуэте с писателем редактор автоматически становился главнее, влиятельнее напарника. А во-вторых, я до сих пор помню наизусть свои первые рассказы: фразы отрабатывались и шлифовались днями и неделями – и вот со своим конским рылом и свиным копытом они норовили влезть в мой калашный ряд.
«Пострадал старик, пострадал, – говорили пассажиры». Гайдар.
1. Я тогда учился на IV курсе. Филфака Ленинградского университета. А Валера Мокиенка, славист, для нас был Валерий Михайлович – аспирант, кандидат в КПСС, куратор факультетской стенгазеты.
Рассказ я принес. «Поживем – увидим». Он потом вошел у меня в первый сборник, «Хочу быть дворником». До сих пор переиздаю.
Господа – 71-й год. Уже застой. Крамольно – все. Критика святого – чудится во всем.
И был у меня такой вполне невинный оборот: «…мурлыча под нос крутой мат солдатской песенки». Мокиенко вытянулся лицом, задумался и вздохнул. Представитель парткома! Какой на хрен «крутой мат»!.. Только комсомольская клятва!
Зайдя в комнату, где печаталась и выклеивалась наша огромная и знаменитая стенгазета, перед выпуском – я увидел отредактированный вариант: «…мурлыча под нос веселенький мотивчик».
Я взбеленился. От злобы меня заклинило. Не найдя собственных слов в цензурном регистре, я упал до плагиата. «Это уместно, как павлинье перо в свинячьем заду», – процитировал я Гюго, не упомянув фамилии автора.
Девочки-машинистки захихикали. Мокиенко немного побледнел от унижения. «Какой кретин это придумал?» – спросил я и только потом взглянул на его лицо.
– Если вы не согласны, можете забрать свой рассказ, – сказал он, глядя в сторону. И, в ответ на мое злобное сопение, протянул пачечку листов.
– А чо брать, это была рукопись для вас, – грубо сказал я, порвал листы начетверо, демонстративно кинул в урну и вышел гордо и по возможности высокомерно.
…С тех пор прошло двести лет, или по крайней мере тридцать. Мы давно приятели с профессором Валерием Михайловичем Мокиенко, хорошим, умным и образованным человеком. Просто должность у него на тот день была такая.
– Помню, вы еще в студенческие годы требовательно относились к своим текстам, – сдержанно одобрил он годы спустя при возобновлении знакомства и перед тем, как мы перешли на ты.
2. Единственная в мире ежедневная газета обувщиков «Скороходовский рабочий» (тираж 10?000!) делалась золотой командой «с головами, но без штанов». Анкеты у нас были подмараны национальностью, беспартийностью и долгими перерывами в стаже, плюс разводы и проблемы с пропиской.
Люмпен-интеллигентский сброд был укреплен ответсекром коммунистом из рабочих, добродушным компанейским пьяницей Адиком Феодосьевым. «Мэм, а дай-ка я тисну тебя по-партейному!» – весело гаркал Адик, тиская за задницу все равно кого женского пола.
Он и редактировал мою первую заметку (зарисовку? очерк?) в этой редакции. Редактировать было нечего, но очки уже были вздеты на нос в прожилках, и авторитет требовал.
Адик покряхтел, поводил карандашом, зачеркнул «грузовик» и написал «грузоавтомобиль». Речь шла, кстати, о войне.
Это был первый и последний случай в моей жизни, когда вместо слова «грузовик», «машина» или «грузовая машина» – ну, можно еще «бортовая», – я видел в тексте практически неупотребляемое слово «грузоавтомобиль».
…Главный редактор отраслевой газеты «Речник», Адик умер от утомления организма расщеплять и выводить промышленные объемы напитков «Солнцедар», «Хирса», «Ала-Башлы» и «Портвейн №777». Кто их помнит? Выпивали в его редакции по-быстрому в темном закутке с земляным полом, среди инструментов и хлама. Гены.
Он был адекватен, нормален, приветлив и доброжелателен, шутник такой. Сделал мне когда-то командировку от своей газеты на грузовой пароход Ленинград – Баку. Я отписал серию очерков с дороги. По возвращении пили. Перед отходом тоже пили, конечно. Но потом я уехал, а он остался пить.
– Мишка, – сказал он, – но должен же я был что-нибудь поправить салаге, согласись. Я ведь бережно.
Я согласился.
3. Аркадий Спичка, «толстый Аркашка», сиял одной из главных звезд филфака. Он был что называется неистощимо изобретателен в шутках, полиглот, стихоплет, юморист, фельетонист милостью божьей – лучший в Ленинграде, обожаемый друзьями, женившийся на первой факультетской красавице, любитель и знаток крепко выпить и мощно закусить. Да, еще он замечательно пел и любил озорные до дикости розыгрыши.
Он тоже прошел через «Скороход». Дежурной шуткой применял подскочить к машинке (пишущей, для ясности новому поколению) на миг отлучившегося коллеги и впечатать дикую (лучше матерную) фразу, закончив тем же казенным оборотом, как было в предыдущей. Гоня строку, этого обычно не замечали. Лишь «мамка», наша редактриса, вычитывая номер, начинала верещать, словно ее насиловал орангутанг. Талантливому Аркашке все прощалось. В то время… «К новому году опытный обувщик взял на себя повышенные обязательства – не писать в женские туфли, не блевать при начальстве и е. ть только работниц с тридцатилетним стажем». В другой газете за это могли отдать под суд.
Его приняли в Союз журналистов, потом – в партию, потом взяли заведовать отделом юмора в областной «Ленинградской правде». Ему я и принес один из юмористических рассказиков, написанных с целью «набрать публикаций». (Хотя и эти две страницы я писал четыре дня и, опять же, перепечатываю до сих пор не краснея.)
Аркашка напечатал – в субботней литстранице. Я ждал субботы. Это была моя первая публикация! Мне было тридцать лет. Вашу мать…
Газету принес утром мне брат, сменившийся с дежурства на «скорой», и швырнул двусмысленно и презрительно.
– Минька! – сказал он с укоризной. – Это какого же хрена?
Не тронуто было ни слова. А подпись стояла такая: «В. Михайлов». Вместо, стало быть, «М. Веллер».
Ответ подразумевался. Еврееподобные фамилии категорически не приветствовались. Хватало выше крыши и тех, что уже в прессе укоренились. А на той же полосе была еще пара рабиновичей. И сам Аркашка тоже совершенно не ариец. А меру и пропорцию блюсти надо.
Я смаковал свой мед с дегтем до понедельника и пошел выяснять.
– Аркаша, – сказал я, – что же ты даже… не позвонил, не сказал… хоть спросил бы… как-то это, ну…
Аркаша покраснел и поклялся, что этого не видел, не знает, не исправлял!
Я так и не узнал – может, и верно это кто над ним фамилию поредактировал. Из лучших побуждений. Чтоб легче напечатать.
4. В упор не помню, как звали (двадцать лет прошло) ответсекра «Молодежи Эстонии» – незатейливого мужика с внешностью жилистого Дуремара, привыкшего запивать жареных пиявок разведенным спиртом.
– Веллер! – окликнул он меня, новичка, проходящего по коридору, через открытую дверь своего кабинета. – Тебя как зовут? Имя твое как?
– Михаил.
– Вот так и надо писать – Ми-ха-ил, – с высот опыта научил он, демонстративно вписывая недостающие буквы под моим материалом. – А то что это значит – «М.»?
– Я так подписываюсь – «М. Веллер», – сказал я.
– Неправильно подписываешься! – грянул он. – Так в газете не подписываются.
– Почему?
– Потому. Потому что!
– Почему?
– Иди сюда. Вот сюда. Смотри сюда. Видишь, как все подписываются? И ты так же чтоб.
– Зачем?
– Что – зачем? Чтобы красиво. Правильно. Полностью. В газете должно быть о-д-н-о-о-б-р-а-з-н-о! Понял? Иди. Теперь знаешь, как подписываться.
Сейчас я уже не могу понять, почему был знаком с таким количеством пьяниц. Избирательность памяти – или прихоть судьбы? Или просто у Господа не было для меня другого народа?
Ответсекр потом ушел в тюрьму – на повышение. Редактором газеты Республиканского управления исправительно-трудовых учреждений. Типа «Красный концлагерь». Всех бы моих редакторов туда.
Через несколько лет мы столкнулись на улице: он был в майорской форме, жеваной, как промокашка, но с лицом не выше прапорщика. Лицо выражало трудовые двести пятьдесят граммов после ежедневной тюремной вахты. Я подарил ему только что вышедшую первую книгу.
– «М. Веллер», – огорченно прочел он. – Так ты и не научился правильно подписываться, Веллер!..
Так для меня и остается загадкой, почему столь многие редакторы хотят научить меня написанию моего же имени. Ведь прописано в авторском праве и право автора на любой псевдоним – отдельной статьей! Вот захочу – и буду подписываться вообще «АЛСУ»! Большими буквами. Или «ДеЦл». Или «МкКормик». Но пристрастие редактора к общепринятости и е-д-и-н-о-о-б-р-а-з-и-ю неистребимо.
5. О первая книга! О многонедельные муки дефлорации, переходящей в перфорацию! О сладость грез о садистском убийстве!
Его звали Айн Тоотс, и я любил его, как стокгольмский заложник любит своего террориста. Бесконечно терпеливый – он улучшал мой язык в полную меру своего разумения и в полном объеме Академической грамматики. И он таки заставил меня научиться манипулировать теорией русского языка до уровня изощренной казуистики – когда аргументировать и доказать можно любое написание.
Это было не редактирование – но стилистическое соавторство. Он клал силы на то, чтобы я писал так, как писал бы он, если бы писал. Из прочих незабываемых дней два он потратил на то, чтобы выгладить синтаксис рассказа, который я писал месяц. Еще два дня я отвоевывал назад свои законные пятьдесят процентов. Шел торг – это будет по-вашему, но в этом вы уступите мне.
«Забыть? Забвенья не дал Бог…» «…в багровых рубцах от повода.» менялись на «…багровых от повода рубцах.» Мотивировка? По аналогии: «Мокрая от воды рубашка». Мокрая от воды, багровые от повода. Вопль: но рубец от повода – однако рубашка не от воды! Рубец – результат действия повода, багровый – его определение, но рубашка – не результат воды, результат – мокрая!!! Фиг. Непробиваемый бронежилет на голове. Грамматика!! Рубашка подлежащее, мокрая – определение, от воды – дополнение, примыкающее к слову «мокрая» и распространяющее определительный оборот. Рубец – подлежащее, багровый – определение, от повода – дополнение, и оба второстепенных члена предложения соотносятся с главным и поясняют его вне связи друг с другом. Но! В Академической грамматике редактор этого не нашел. Ну не все там есть. И финиш! Он был на грани истерики, я – безумия. И вот так – по восемь часов в день.
Он был расположен ко мне. На Рождество он пришел в мою халупу с домашними пряниками и коньяком. Он взял мою книгу из самотека и отстаивал в издательстве. Если бы не он – кто знает, могла бы она и вообще не появиться – конец брежневской эпохи, все щели зацементированы. Но он был – редактор. И дело его было – редактировать. В среднем – две поправки на страницу: запятая, предлог, флексия, падеж, синоним.
…Давно я восстановил везде собственное написание. Редактура осталась лишь в первом издании сборника «Хочу быть дворником». Разницы не заметит, наверное, никто, кроме нас с ним – и то если он сверит с хранящейся у него книжкой. Чего ж я бился головенкой о столешницу, а он хрустел пальцами?
А того, что если ты добиваешься единственно верного написания до боли в сердце и удушья во сне – любое вмешательство лишает твою работу смысла, а тебя – веры в то, что совершенство достижимо. Вишь: и так можно, и сяк можно – так чего ради пуп рвать? А перестанешь рвать – и хана тебе: пополнишь ряды коекакеров. Согласие на редактуру означает отказ от работы в полную силу, означает признание, что писать кристально ты все равно не можешь. А вот это – категорически неприемлемо.
6. Молодые ведь уже не знают – цензура в Советском Союзе называлась Главлит. И была толстая книга – свод правил, чего нельзя. Охрана Военной и Государственной тайн в печати. Статья первая – книга секретна, и упоминать об ее существовании запрещено. Считалось, что ее нет. И перечень – чего нельзя писать – был, таким образом, тоже секретным. Тебе не положено знать, чего нельзя, понял? Но – нельзя! И цензора знать тебе нельзя, и видеть его нельзя, и упоминать об его существовании нельзя. Тайна охраны тайны.
Но был в этом охранном деле еще один подлый нюанс. Неверно думать, что цензоры, обычные советские чиновники, стояли на страже незыблемых устоев социализма. Ноу. Они бдили за конкретностями. Цифры, факты, упоминания чего нельзя. А разные жизненные коллизии в литературных произведениях, неподобающие советскому человеку мрачные настроения и внебрачные связи, фривольные словечки и оголтелые выпивки – это все было отдано на откуп и под ответственность редакторов. Вплоть до административных и партийных мер за проскакивание разной чуждой отрыжки.
Редактор дорожил своим местом и опасался всего. Вздрючат, исключат, уволят.
Итак, был у меня в одном рассказе старший лейтенант 327-го мотострелкового полка. Но упоминать номера частей и подразделений – нельзя. Что и довел до моего сведения редактор – без всякого цензора, чтоб не пустить до него свой возможный промах.
Я брыкаюсь: это ведь вымысел, не документалистика, не журналистика, ни слова о дислокации и кадровом составе! Нельзя.
Я предлагаю: плевать на номер, сойдет любой, лишь бы конкретный, конкретность мне нужна, для достоверности. Давайте заменим на 728-й? Или 406? Нельзя.
Предложите сами любое трехзначное число. Нельзя!
Сказали мы с редактором друг другу бессильно те слова, которые в те времена печатать было уж заведомо нельзя, и по образцу окружных военных газет написали: «Н-ского полка».
Оба не нервничали. Что делать. Низ-зя – значит низ-зя. Но класс идиотизма был качествен.
7. Году в 80-м в ленинградском журнале «Искорка» у меня шла детская повестушка. Там мальчик-школьник от элетрического разряда распятерился, и все пятеро занимались каждый своим делом и попадали в ситуации. Невинная проза для младшего и полусреднего школьного возраста. (Писал я ее двое суток в качестве экзерсиса – ставил руку на легкую скоропись: расширял, то есть, посильно диапазон своих скромных умений.)
Мальчика я назвал Леонид, руководствуясь тем соображением, что от этого имени легко можно образовать разные формы для разных характеров: Леонид, Ленька, Ленчик, Леня и Леха. Солидно-ученый, обычно-рядовой, принаряженный мямля-обжора, положительный ученик и хулиган-спортсмен.
– Миша, – сказала редактриса, – повесть мы берем, хорошая повесть, веселая такая, светлая, я думаю, что с публикацией проблем не будет. – И дальше взглядом она изобразила «но…».
После подобающей паузы я вежливо спросил:
– Но?..
– Я рада, что вы меня поняли, – одобрила она.
– Я не понял, – тупо сказал я.
– Ну, – укорила она.
– Что?..– спросил я.
Она закурила, улыбнулась и вздохнула.
– Имя, что ли? – дошло до меня.
– Ну конечно!
– Неужели… это может… в детском журнале?
– А вы сами как думаете?
Я подумал сам.
– Но ведь он ничего плохого не делает… и вообще – они все положительные… скорее с симпатией!..
– Знаете что! «С симпатией». Лучше не надо нам, Миша, такой симпатии.
Я заменил Леню на Витю. Анекдот в это время был: «Знаешь рецепт торта „леонид“? Как „наполеон“, только без масла, сахара, яиц и муки». Леня уже бормотал невнятно и валился при движениях, и его пятизвездному гению приписывались все заслуги и свершения советского народа. Брежнева не боялись, но за любую тень намека в печати – летели с мест впереди своего визга.
8. Уже в новейшие времена в двух толстых журналах меня бесконечно любезно и тактично попросили убрать из текстов две конкретные фамилии. Одну – Лужкова, вторую – мелочи пузатой, и называть излишне вне контекста. И оба раза уверяли, что так будет заметно, и даже гораздо, лучше с точки зрения литературы.
И поминать бы о такой мелкой ерундовине незачем, но осадок удивления не ушел: что за должностная сервильность?..
(Что касается закалки стали и наживаемой толстокожести – с годами автор делается неврастеничен, желчен и злопамятен. Ресурс терпимости – он тоже иссякает. Терпя, в люди выходят? Терпя, позволишь себя в червяки определить.)
9. С максимальной бережностью и максимальным же эффектом со мной поработал интеллигентный и доброжелательный главный редактор «Нового времени» Александр Борисович Пумпянский.
Я приволок туда рассказ. Недлинный такой. И не чересчур публикабельный для периодики даже новейших времен.
Он назывался «Заговор сионских мудрецов». (Не путать с «Протоколами» оных же.) И написан был в форме внутреннего монолога антисемита. Насчет того, что евреи необратимо захватили западный мир и культуру, подсунув людям состряпанного ими для «внешнего употребления» бога, придумав денежное обращение и заставив всех писать буквенным письмом своего же изобретения. Все, то есть, стали плясать под дудку евреев, и сами в них стали превращаться, и нет спасения, граждане.
Александр Борисович с колес загнал его в идущий номер, а я уехал из Москвы. Пока все хорошо.
Через месяц мне позвонила знакомая из Нью-Йорка и, помычав, с неловкостью спросила, действительно ли это я написал такое-то, перепечатанное в одной русской газете у них там. Я подтвердил. Она с дрожью в голосе осведомилась, как я мог такую… ну… странно даже… она удивлена. И закруглила разговор.
Второй знакомый, из Израиля, был непосредствен и прям. «Это действительно ты написал эту антисемитскую залепуху?» – изумился он. Я пытался объяснить про иронию, но услышал про то, что меня, оказывается, плохо знали.
Тираж «Нового времени» на тот момент составлял пять тысяч. После пятого звонка я удивился скрупулезному вниманию эмигрантских пиратов-издателей с их дайджестами, но еще более – отсутствию у моих зарубежных знакомых чувства иронии и юмора. Меня качественно заклеймили и оплевали…
Посла пятнадцатого звонка, уже из Германии, я сурово задумался. И достал оригинал публикации.
Ни буквы в моем тексте тронуто не было. Разве что фамилию переставили с верха текста, как принято в рассказах, в низ, как подписывают статьи. И под заголовком исчезло слово «рассказ». А сам заголовок звучал теперь: «Деньги, буквы, Бог…». И было это заверстано между двумя другими статьями. Ну, журнал-то не литературный. Публицистический.
Теперь представьте себе, что вы открываете статью с таким достаточно нейтральным заголовком и читаете первую фразу: «Не знаю, знакомо ли вам то странное и непередаваемое чувство, с которым однажды утром ты смотришь в зеркало и вдруг понимаешь, что видишь в нем еврея». И восемь страниц в том же духе. И подпись под статьей.
Место этому шедевру было в газете «Завтра». И я мог претендовать на максимальный гонорар. Плюс надбавка за национальное саморазоблачение. От легкого и мастерского касания редакторского карандаша ирония растворилась и улетучилась напрочь, а слова зазвучали горькой и ядовитой правдой, которая чернее лжи.
Я выпил водки и принял холодный душ. Я не имел никаких оснований сомневаться в умственной состоятельности Александра Борисовича. Но собственные мозги на место встали не сразу.
Больше я в «Новое время» не ходил. Зла не держу. Нечайно ведь… Но боюсь.
10. По прошествии лет все это выглядит вполне комичным. Комедия – это когда роняют кирпич на ногу не тебе и не сейчас. Даже про концлагерь есть вполне смешные черные анекдоты.
Как импонировал мне легендарный бросок Пикуля чернильницей в редактора! (Не путайте – редактор был главнее!)
…И уже трудно вспомнить, уже трудно представить меру былых унижений: только память о бессильном бешенстве осталась. На излете советских времен, в «Технологии рассказа», я писал «Борьбу с редактором» ну кровью же израненного сердца, что называется. А Аркашка Спичка перепечатал ее в юмористическом сборнике. Э?
И на излете же советских времен я заказал себе печать, и стал шлепать ее на шапки рукописей, и до сих пор она хранится у меня в столе – на память:
Редактор жалуется
Если человек безмозгл, то не имеет значения, к чему именно он свою безмозглость прикладывает – лишь бы не к медицине.
Скажем, была советская эпоха, когда на экране господствовал «производственный фильм» – борьба новатора с консерватором на фоне удоев прокатного стана. Писатели, сценаристы и режиссеры знали, что этот жанр – верняк: максимальные шансы на успех, то есть на то, что вообще пропустят, поставят и прокатят. Сменилась эпоха – и в 2002 году они же знают, что криминальный телесериал – это верняк: максимальные шансы заиметь спонсора, инвестора, продажу, прокат. Партбилет заменяем на волыну, советский новояз – постсоветским новоязом, приблатненной полуфеней, прокатный стан – на чемодан с долларами, целомудренный поцелуй – на откровенный трах. Остальное то же самое. То есть: рутина остается – меняется знак.
И плач остается тот же самый. Когда-то плакались на тупую упертость партначальства – теперь на примитивность зрителя, который не станет смотреть искусство, а кушать-то художнику надо.
Советский редактор был первейший сторонник высокого и настоящего искусства. Он хотел издавать подлинную литературу, не штампованную, не примитивно-верноподданническую, не убогие цыдули литературного начальства. Но – утирал слезу и разводил руками: вы же знаете, чего от нас требуют и как давят, мы же подневольны… желаем успеха вам!
Смена эпохи – смена знака. Редактор подневолен. Бесправный наемный работник. Загрузки выше ноздрей, зарплата маленькая, хозяин хам и невежда. Издателя интересует только прибыль! И поэтому мы издаем всякую макулатуру, все эти кровавые бреды, триллеры и сексы, примитивы и порнухи – массовый читатель иного покупать не станет.
Энергичный, высокопотентный человек редко идет в редакторы и еще реже им остается. Исключения единичны. Чаще редактор малосилен характером и умом. Социальная роль такая, подневольная. Редактор боязлив, осмотрителен, не боец. Он не идет вразрез волне – он вынюхивает ветер, чтобы удачнее держать по ветру. Но вынюхать непросто – а проще смотреть, как плывут другие, преуспевающие.
Идет фантастика? – вот вы бы принесли нам фантастику. Идет американский боевик? – а вы бы вот не могли американский боевик перевести? мы возьмем, заплатим. Русский детектив пошел? – милый, читатель хочет детективы, серьезную литературу наш хозяин издавать не хочет, ему бы только тираж… вот и тошнит нас от той дряни, что мы сами издаем, а что делать?.. Приходится!..
Человек двух встречал я из редакторского сословия, которые способны были взять рукопись и идти ругаться с издателем до хрипоты, ломить грудью и пробивать стенку головой. А если перебинтованная голова свою таранную функцию не выполнила – сказать автору: нашего козла пушкой не пробить, идите-ка вы в такое и вот такое издательство, они могут взять; и не сомневайтесь, книга пойдет на ура.
А нет ничего обычнее в издательской истории, как многократные отказы книге, которая потом летит бестселлером и даже входит в хрестоматии. Ну – типа того, что новое утверждает себя в борьбе со старым и преодолевает сопротивление консерваторов.
Обычный издатель и обычный редактор выцеливают в кильватер господствующему успеху жанра и вида. Верняк – это то, что уже апробировано другими. Редко-редко находится умный, расчетливый и рисковый, умеющий понимать на несколько шагов вперед и предусматривать грядущий успех нетипичного продукта.
Поэтому при звуках доброго редакторского плача я воображаю голубой водопад между ним и собой, чтоб аура моя им не рвалась и энергия не отсасывалась. И думаю о своем, наслаждаясь прохладными брызгами.
Если человек органически не способен быть свободным, и с приходом свободы выдумывает себе новое рабство и погружается в него – так ему и привычнее, и спокойнее, и понятнее, – то там ему и место, и жалеть его не надо. И слушать незачем, и верить нельзя.
Если редактор не хочет делать то, что он может, и не может то, чего хочет – разговаривать ему надо не с автором, а с психоаналитиком. Трудность в том, что психоаналитиков у нас практически нет, зато авторов – до фига.
Укуситель и укусомый
Укуситель и укусомый
Из «Записок лейтенанта Беспятых»
Оригинальное название текста – «Параллельные миры». Поскольку предыдущая антилитературная эскапада флотского лейтенанта опубликована, естественно, не была, его авторское самолюбие оказалось уязвлено. Сдержанно-критическую форму редакционного отказа легко можно себе представить.
Творческим натурам свойственны спонтанные умственные затмения. Только этим можно объяснить наивную и нелогичную попытку молодого автора напечатать «свою критику критиков» в таком органе, как «Новое литературное обозрение». Ягненок подал в совет стаи жалобу на волков, смеялся позднее сам Беспятых.
Самое забавное, что заметка была принята отделом писем и спланирована в рубрику «Письма наших читателей», будучи уже отредактированной и снабженной заголовком «О критике». Однако при сдаче номера на редколлегии ее постигла та же воинская участь: зарубили.
Поблагодарить за данную публикацию следует бывшего главного редактора журнала «Новое литературное обозрение» доктора филологических наук Валентина Оскоцкого, любезно предоставившего возможность провести поиск в редакционном компьютерном архиве.
Поскольку литературная критика, как и профессиональная критика вообще, есть занятие по исходному определению бесплодное; поскольку в мировой литературе невозможно назвать писателя, испытавшего на себе благотворное и позитивное влияние критики, но множество, кому критика в той или иной мере портила жизнь и нервы; поскольку критик исходит из той или иной степени разрушительного осознания своей бесплодности и несостоятельности в каких-либо позитивных, созидательных областях деятельности и делает себе профессией оценку деятельности других, – я искренне рад поводу выразить Вам сердечное сочувствие и засвидетельствовать свое глубокое уважение той стойкости и мужеству, с которыми Вы превозмогаете свой недуг, стараясь заработать на жизнь умственным трудом.
Критик не может помочь писателю написать хорошую книгу или помешать написать плохую, зато может вовсе отбить писателю вкус к жизни и тем затруднить появление следующей книги, какова бы она ни была. Критик – это тот сосед, который рвется подержать свечку в чужой спальне, отстаивая свое право на свободу информации. Это очень приветствуют те, кому не с кем спать или не получается.
Критик не имеет задачей понять или верно истолковать книгу; задача его заключается в том, чтобы, отталкиваясь от критикуемой книги, явить максимальный блеск собственного ума, эрудиции и таланта. Книга – не предмет критического анализа: книга есть сырье и материал для создаваемого критиком собственного произведения – статьи, рецензии, эссе; и критик естественно стремится явить себя в блеске своего произведения.
Что такое критика?
Критика – это литература второго рода. Если литература так или иначе питается реальностью, то критика – уже литературой. (Никому не сметь думать о клопах и пиявках!) Это производная от литературы.
Писатель дает свое видение мира.
Критик дает свое видение литературы.
Через свое видение мира – писатель выражает свое понимание жизни и отношение к ней.
Через свое видение литературы – критик выражает свое понимание литературы и отношение к ней.
Стоп! Уж вот-то ни фига подобного. Читай выше.
Кто главнее?
– Ты проживешь без королей?
Солдат сказал: – Изволь.
А ты без армии своей?
– Ну, нет… – сказал король.
Английская народная поэзия в переводах Маршака.
Литература возможна без критики, но критика невозможна без литературы. (Оценить свежесть мысли!)
Литература создает свой собственный мир, а критика нет.
Да этот критик просто питается мною, как червь яблоком! И где жрет – там и гадит. Ты кто такой?!
Критика – это когда критик учит писателя, как он, критик, написал бы то, что написал он, писатель, если бы он, критик, умел писать.
Чем отличается командир авиаполка от замполита? Командир говорит: «Делай как я», а замполит: «Делай, как я говорю».
Иногда сдерживаемые в организме жидкости ударяют критику в думательный орган и возбуждают – и он созидает сам в литературном жанре. Тогда собратья по цеху выносят святых. Тяжелое тактичное молчанье есть наилучший результат.
Необыкновенно болезненно реагирует критик на критику в собственный адрес: он воспринимает это как запрещенный прием. Хотя и льстит возвышение фактом критики до уровня критикуемых, к чему он стремится!
Это писатель все придумал!!! – негодует писатель. Это он останется в веках (по крайней мере, некоторым удавалось). Это его переводят на все языки от американского до бумбара. Это к нему не зарастет народная тропа! как ни загадили, ни перекопали ее тупые и завистливые современники.
Писатель: – Я писатель.
Рабочий: – А по-моему, ты дерьмо.
Критик: – Это другой дерьмо. А этот – гений.
Мы с Хармсом.
Один пишет сочинение, а другой разбирает его перед классом и ставит оценку. Но кто назначил его в учителя? Ах, он сам. А что, он был лучшим учеником в школе? Тоже нет? Позвольте, так кто главнее – сочиняльщик или проверяльщик? Делатель или оценщик?
Даже кошке позволено не только смотреть на короля, но и мяукать: король же иногда, к развлечению придворных и в осуществление неотъемлемого монаршего права дрыгает ногой, целя пнуть избалованное и наглое животное, которое, за неспособностью к самостоятельной ловле мышей, умеет прокормиться указанием на то, что в качестве мышелова и король не есть совершенство.
Обезьяна здорово выдрессировала этих идиотов, которые по звонку бегут к ней с бананом.
А если обществом охраны животных тебе гарантирована неприкосновенность, можно короля и за ногу укусить. И тогда любой кошке и обезьяне будет ясно, кто главнее – укуситель или укусомый.
Демократия? Готов ли ты отдать свою жизнь за то, чтобы этот критикан имел возможность публично и безнаказанно высказывать свое мнение, с которым ты, сэр, не согласен? Черт возьми, как же насчет права каждого доводить свои мысли урби эт орби? Можно, конечно, запретить. Нерон ставил опыт, и удачно. Так ведь не за стихи мы любим его.
Главный в суде – судья, как бы ни шел процесс. Или палач, если процесс эффектен. И без разницы, кто подсудимый.
Этот процесс некоторые идиоты полагают литературным.
Чего хочет писатель?
Писатель хочет, чтобы критик его замечал. Это раз.
Чтобы критик его хвалил. Два.
При этом он хочет, чтобы критик правильно понял его книгу – то есть так, как ее понимает сам писатель. Это три.
А если критик нашел в тексте поводы для похвал, которые писатель и сам доселе не прозревал – это уже хай-класс.
Писатель хочет от критика объективности, аналитичности, желания понять гениальный авторский замысел и блестящий стиль: суда над собой, но только по тем законам, которые автор сам себе установил. Большой, значит, человеческой справедливости.
Чего хочет критик?
Чтобы писатель знал свой шесток: уже выродил? так не кудахтай, мы приняли твое чадо: твоя функция выполнена, мавр сделал свое дело, выход Яго, и еще на сцену двоих с носилками.
Критик понимает, что писатель – существо сероватое, малообразованное, амбициозное и нервное, на собственном произведении зашорен, крыша набок, в голове таракан, и в большую литературу он войдет либо признанием критика, либо за верблюдом сквозь игольное ушко, причем по малознанию полагает верблюда именно скотом горбатым, а не причальным канатом.
Что делает писатель? Телодвижения разные, желая предъявить себя в прельстительной позе, фанфар заискивает, жлоб.
А работа критика сродни работе театрального режиссера: на пьесу, в общем, плевать – а надо такой спектакль поставить, чтоб ахнули: во талант! что нашел, углядел, понял! а подал как! Критик индуцирует самостоятельное эхо: не препаратор он, а имиджмейкер. Причем собственного имиджа.
И мы имеем литературу отдельно от «литературного процесса».
Критики пишут романы
В «Празднике, который всегда с тобой» есть полное нехитрой издевки место, где автор как бы искренне советует бездарному романисту стать критиком – и тот мгновенно расправляется и начинает его поучать.
Как правило критик не менее умен и образован, чем писатель. Часто более. И языком часто владеет не хуже. И слабости чужого текста видит лучше.
Чего же у него меньше? Креативного начала. Созидательной способности. Энергетического посыла, оформленного в стремление и умение создавать новые воображаемые миры из слов. Способности «над вымыслом слезами облиться» – над собственным вымыслом. Напитать и оживить текст кровью собственного сердца, как раньше романтики выражались. Сделать то, чего до тебя не было.