Слава и место в истории

Дондурей (ну так же и хочется поставить «дон» отдельной частицей!..), главный редактор одного журнала про кино, названия которого я никогда не мог запомнить, недавно сказал в телевизоре, что Глазунов, хоть ему и дарят дома, и платят миллионы, все равно в историю не войдет: критики про него не пишут.

То есть критик определяет место в истории. Критик как диспетчер социокультурного пространства.

И это не лишено. Не лишено!.. Внушить толпе можно все. Любого замолчать и любого раздуть. Арбитры от эстетики, опять же.

Но. Но. Народ, время и законы человеческой психологии – тоже неплохие критики.

А история – она, конечно, длинная, но ведь тоже не вечна. Место в истории – это на сколько? Пятьдесят лет? Сто? Двести? Тысяча?

Если взять все античное и средневековое искусство, начиная от Гомера, – осталось на сегодня то, что можно назвать реализмом и романтизмом. Изображение жизни более или менее в формах жизни плюс горячие страсти, высокие устремления и великие свершения. Красота, сила, увлекательность, жизнеутверждение. (Трагедия – это испытание человека на прочность и величие в полном диапазоне, вплоть до разрушения испытуемого объекта.)

Что осталось сегодня в живом обращении от великой европейской классической литературы? То, что увлекательно, внятно, не похоже на другое, несет заряд жизненной энергии. Конан-Дойль остался в истории – а Диккенс почти что нет, ну – менее остался. Дюма остался – а великий Гюго, даже он – менее остался, чем Дюма! А уж критики эти пары и близко не составляли. Д’Артаньян и Шерлок Холмс – два главный героя европейской классики.

Уже сегодня, на заре XXI века, первый художник века XX, Пикассо, – стоя на своем пьедестале первого художника столетия, растворяется в историческом пространстве, как чеширский кот. И как улыбка без тела и головы, остается знак художника без той сути художника, которая трогает сердца и заставляет смотреть и смотреть… Не на что смотреть в коричневых кубах и синих треугольниках. Знак – он и есть знак, достаточно знать, что он есть.

Вермеера смотрят. Ренуара смотрят. Пикассо – знают.

Восприятие искусства можно подменять информацией о знаке – и даже надолго подменять. Но чтобы совсем надолго – в основе знака должно лежать внятное, страстное, позитивное (см. выше) изображение жизни. А иначе – обычный путь от «Классика скучновата…» через «Классику уже трудно, да и незачем просто так читать сейчас…» до «Да этот замшелый классический хлам никому не нужен, кроме идиотов-профессоров». Это уже о литературе.

Критик иногда думает, что если он сделает чучело собачки, втащит в музей и поставит на подставку с табличкой «Лев», то все и будут думать, что это лев. И действительно, несведущие горожане могут думать так долго. Но вечно найдется забредший охотник, или наивный мальчик насчет голого короля, или непочтительный студент-биолог, и в результате сложения мелких замечаний и сомнений чучело выкинут. Льва захотят.

Модернизм – искусство упадка, как ни верти. Это тебе не мраморный Давид, не Тристан и Изольда, не триста спартанцев. XX век – век господства модернизма. Ну, достиг уже мыслимых вершин мощный реализм, повторять его – низкое эпигонство, надо новое чего-то. Модернизм – это преодоление теневой зоны между вершиной достигнутой и еще неизвестной.

Много лет в душном советском реализме я любил модернизм и исповедовал его. То была форма нашего протеста и эстетической свободы. Модернизмом мы отрицали навязываемое тупое единообразие.

Модернизм сегодня – как блатные песни на эстраде. В господстве совка они были эпатажем, протестом, отдушиной. В господстве воров и бандюков – это конформизм, сервильность, тупость.

В полной свободе художественного творчества, какую мы имеем сегодня – да делай ты что хочешь! – модернизм, предполагающий наличие традиционной культуры реализма и знание ее, обыгрывающий эту культуру, – модернизм есть своего рода перец, соль, пряность, гастрономический изыск. Но только идиот может объявить пряность съедобным блюдом. Она существует лишь при мясе. Гастрономические школы меняются – мясо как основа остается.

В истории остается мясо. Без тухлятины и прогорклости. Не пересоленное и не переперченое.

Три четверти века Камю и Кафка были великими писателями XX века. Имели место в истории. Похоже, это место растворяется. Ограниченность мысли, монотонная скудость стиля, серость изображения, бессмысленность и безнадежность как жизненный принцип, возведенный в ранг эстетического – так выдыхается вино в уксус, а уксус – в невкусную и никчемную водичку. Коньяку мне!

В истории остается – живая жизнь. Нервное напряжение. Блеск и чистота стиля. Бесстрашная острота и глубина мысли. Буйство страстей и великие свершения. Любовь и ненависть, рождение и смерть, смех и слезы, кровь и пот, розы и морозы, и хоть вы тресните – старые песни о главном.

Примитивно писавший Жюль Верн остался в истории, а несравненно выше ценимый критиками и знатоками Сент-Бев – только в учебниках.

Понятия не имею, надолго ли останется в истории живописец Илья Глазунов – мне это не интересно; но сегодня он в истории. В отличие от многих ценимых критиками художников, которых и сегодня не разглядишь невооруженным глазом.

Занятое кем-чем либо место в Истории – это часть нашего социокультурного пространства, весьма жестко структурированного. Заполнено оно в основном мифологизированными знаками. Чтобы такой знак возник – достаточно шума, моды, созданного общественного мнения, вкуса эпохи. Но чтобы такой знак укоренился и со сменой моды и эпохи не исчез – необходимо, чтобы в основе его лежал, почвой и постаментом ему служил креативный витальный акт. Чтобы живая кровь жизни пульсировала в произведении искусства. Чтобы глаза загорелись, дух захватило, слеза подступила к горлу.

О прозе Лермонтова прижизненная критика слова доброго не сказала. Ничего. Мы сегодня скажем.

Высоцкий для критики не существовал – зато для народа был его неотторжимой частью, и его место в истории было осознано народом в миг, когда узнали об его смерти.

О да – много писала критика о Ван-Гоге. Зато много писала об Одоевском и Боборыкине, правда, в другой стране.

Стивен Кинг сам, без помощи критики, создал свой миф, мир и знак. Хоть навозом назовите – а в истории находится. А масса нобелевских лауреатов по литературе и сегодня мало кому известна и на фиг не нужна – дополитиканствовался и доинтриговался нобелевский комитет.

«Тарзана» за искусство не считают – а из истории пока не выковыривается. А вот помнят и ни с чем не перепутают.

Снобизм критики служит дурную службу массам: они не различают Юлиана Семенова и несуществующего Евгения Сухова, под маркой которого поставляют криминальную графоманию для дебилов.

В истории остается то, что нужно людям надолго. И только. Как банальны истины… как редко понимают их в их простоте…

Золотой и серебряный

Сравнение золота с серебром решается в пользу платины. Но ее слишком мало: Шекспиры единичны.

Чемпионы в беге на сто и на десять тысяч метров – всегда разные люди. Нельзя быть самым сильным и самым изящным одновременно.

Гиганты Золотого века наворотили горы и проторили дороги: создали литературный ландшафт. А потомкам в нем жить. От вздохов слетают перламутровые пуговицы с батистовых сорочек.

Следуя классику – ты эпигон. Уязвленные сравнением гении обратились к парковому искусству. Ты столбишь свой участок, планируешь террасу, над запрудой ручья разливается озеро, и берега усажены розовыми кустами. Настает Серебряный век.

Аристократические предки были здоровенными бандюганами, сморкались на пол, жрали руками, читать не умели, а умели мигом своротить набок любое не понравившееся рыло и отобрать кучу денег у всех, кто слабее. Гордящиеся рыцарской родословной потомки ценили изящество манер, владение этикетом и белую кожу маленьких рук и ног – отличие от мужланов.

Аристократы Серебряного века гордятся эстетикой отточенного стиля, небанальностью языковых фигур, отполированным срезом психологического анализа: ум едок, образование изощренно, мастерство доведено до эквилибристики. Это напоминает первого и пресыщенного любовника света по сравнению с первым ухарем-жеребцом деревни: благоухает, распаляет тонкой игрой и владеет ста способами, но сам знает, что шесть раз подряд доставая и со звоном ему не под силу.

Золотой век больше ценит креативность – Серебряный блеск.

Забавная вещь: Серебряный признает превосходство Золотого, более того – декларирует его как уже недостижимое, олимпийское, утверждаясь в причастности и верности великим вершинам. Но мерить эти вершины норовит собственной линейкой, отыскивая и объявляя блеск формы там, где его и не требовалось, не подразумевалось. Тошнотворную корявость языка Достоевского норовят объявить стилем: раз великий писатель – значит, блестящий стилист. Первый русский роман «Евгений Онегин» хотят видеть вершиной поэтической формы – Великий Национальный Поэт не мог не писать исключительно гениальную поэзию. Неважно, что стихи эти намеренно просты и заземлены, что Пушкин создал в русской поэзии нормальную человеческую интонацию – в отрицание и противопоставление интонации «высокой и поэтической»: пафосной, патетичной, «высокоромантичной», тяжеловесно-классицистской. «Гениальная простота»? Даем упор на «гениальная», а это значит – ищи сотню потайных днищ. Гениальность была в том, чтобы до этого додуматься, на это решиться, пойти поперек традиции, снискав на свою голову единодушное порицание современной ему критики: увы, мол, падение, образец низкого стиля, примитив, где-где оно, романтическое очарование ранних поэм. Форма-то проста – вот ввести ее было непросто, утвердить ее. Э нет, говорит Серебряный: раз гений – ищи гениальность в самой форме. И поколения школьников злобно учатся лицемерию и конформизму, ломая головы: да что же гениального в онегинской строфе?

Да ничего. Обычный размер, обычные слова в обычных сочетаниях, обычная система рифмовки, и рифмы в основном примитивные. И нет в «Онегине», строго говоря, никакой поэзии, а есть проза, изложенная в «застихотворенной» форме. И считался Пушкин современниками, не первым, а третьим поэтом эпохи – после Крылова и Жуковского.

Вот только после Пушкина стало невозможным писать так, как раньше: неетественно, выспренно, тяжело, с романтичными красивостями. Был предъявлен эталон и вбит на дороге, как верстовой столб: отсюда отмеряй движение.

И никогда француз, испанец, немец, англичанин не поймут: ну что гениального в этой истории про любовь и незадачливость скучающего аристократа? И где глубина мысли, и где оригинальность чего бы то ни было? Ну, банальная история, изложенная заурядными стихами. И предъявят образцы из своих литератур – которые были раньше «Онегина», и оригинальнее бывали, и глубже, и с блеском. И будут, заметьте, почти совсем правы.

Любой нормальный поэт может сейчас написать второго «Евгения Онегина». И славы не стяжает. И гением его никто не назовет. Потому что второй даже – это уже не второй, а один из множества, а значение имеет только первый. Любой дурак учил в школе теорему Пифагора, а вот создал ее гений.

То есть. Не ищите в гиганте гения формы и даже гения мысли. Гений гиганта в том, что многие, вроде бы, так могли – но сделал то, чего раньше не было, именно и только один он. И после него стало не так, как раньше. В литературе – так.

Золотой – плавит руду и отковывает клинок. Серебряный – шлифует и наносит узор. Не пытайтесь объявлять Золотого гением шлифовки! С него и своих достижений хватит.

В веках остаются Золотые – владеют они шлифовкой или нет. Креативность, создание новых миров, – вот базовая суть Искусства. Корявость простят и даже могут научиться не видеть, и даже объявлять «такой шлифовкой». А вот созидательную низкопотентность никакой шлифовкой не возместить.

Мысль, образ, нерв, мир – суть литературы.

Товарищи, в ногу!

Из «Записок лейтенанта Беспятых»

Тексты даются в хронологической последовательности их написания. Первый из них относится к апрелю – маю 1999-го года. Некоторая возбужденность автора могла быть спровоцирована размахом официальных празднеств Юбилея Поэта, но на деле, если вдуматься, имеет ту же природу, что и общее недовольство эпохой, подтолкнувшее его участвовать в восстании «Авроры».

Выражаем благодарность заведующей отделом критики «Литературной газеты» Алле Латыниной, сохранившей материал в своих архивах.

«Проект о введении единомыслия в России время от времени внедряется в жизнь с размахом и успехом

большим, нежели могло вообразиться его язвительному создателю и одному из скромных российских губернаторов. Стремление обрести уверенность воззрений путем марширования строем вполне присуще так называемым образованным людям, их насмешки над приверженностью к строевым упражнениям военных есть форма изживания собственного комплекса, в котором они ощущают некую сомнительность и постыдность для человека „демократичного и свободомыслящего“.

„Любовь – дитя свободы!“ – запела Кармен и немедленно получила нож в бок. Сегодня мы поем о любви к Пушкину. Данная форма вокального искусства более всего напоминает строевой марш, где оглушительный звон литавр вышибает последние мысли из голов, назначение которых сводится к равнению на обозначенную трибуну и демонстрации предписанной любви и восторга на единообразно просветленных лицах. И то сказать: любовь не переносит рассуждений.

В нашей жизни вполне хватает разновидностей горя, и далеко не главной из них является та, что в русской литературе давно нет поэта и прозаика Пушкина. А все-таки жаль, что нельзя с Александр Сергеичем поужинать в „Яр“ закатиться на четверть часа, а также сыграть в карты, ударить по бабам или попросить государя императора заплатить долги.

Телевизионная кампания вплотную приблизилась к сакральному скандированию: „Спасибо товарищу Пушкину за наше счастливое детство!“ Бедный Йорик. Мужайся, Саша! Мужаюсь, мама…

Как всякая святыня, Пушкин давно напоминает ленту Мебиуса: куда ни ткни – есть одна только гениальность при полном отсутствии обратной стороны. Как изготовляется лента Мебиуса – знает любой школьник: берется обычная лента и соединяется в кольцо, но с подворотом другого края на сто восемьдесят градусов. Так мы получаем одно сплошное лицо гения русской поэзии.

Мне не доводилось видеть школьника, который млел бы от любви к „Евгению Онегину“. Мне не доводилось встречать взрослого, который ни с того ни с сего вдруг углублялся в его цитирование дальше дяди самых честных правил, и то по той лишь причине, что злосчастный дядя вонзаем учительницей литературы в неокрепшие мозги ученика с пожизненной безжалостностью лоботомии: и рад бы забыть, но физически невозможно.

Любой народ имеет историческую и психологическую потребность в главном гении национальной культуры. Дискуссионно, есть ли это повод для превращения пантеона в кумирню. Утверждение абсолютного совершенства есть отрицание жизни.

О мертвых – хорошо или ничего. Это положение более этики, нежели науки, каковой тщатся подавать себя литературоведение и история. Об эстетике умолчим. Больно видеть разбитые лбы тех, кто решил помолиться.

Возненавидеть паштет из соловьиных язычков очень просто – надо в принудительном порядке есть его трижды в день полной миской. Наше телевидение, этот метрдотель в ресторане „Пир духа“, потчует нас демьяновой ухой вплоть до попадания в институт Склифосовского либо Скворцова-Степанова. За этим торжеством изящной словесности встает образ кинематографического попугая, вопящего в клетке: „Алекса… тьфу, государю императору ура!“

Ревнителям строевого и залпового выражения тотальной любви невредно было бы вспомнить, когда именно Пушкин сделался фигурой неприкасаемой в русский культуре: в 1937 году. Когда Хозяин дал высочайшее добро на пышное и всенародное празднование столетия со дня убийства поэта. И попробовал бы кто-нибудь после этого молвить слово без восторга! Примечательно, что отмечание стопятидесятилетия со дня его же рождения прошло несравненно скромнее. (И прошло оно, как было принято в те серьезные времена: единодушно! Теми же сомкнутыми рядами, что голосовали за собачью смерть врагам народа – выражали всеобщую солидарность с Пушкиным. Народ и партия едины.)

«Русская интеллигенция много лет уверяла себя, что культ личности изобрел товарищ Сталин: и насаждал его иезуитскими, жестокими методами. И вот уже сегодня „творческая интеллигенция“ не стесняется пущенного ею же оборота „культовая фигура“. Борзые журналисты, увлеченно вздувающие тиражи по заказу и к удовлетворению богатых владельцев изданий, лепят „культовые фигуры“ даже из материала, природой менее всего предназначенного для лепки и вполне годного для удобрения нивы отнюдь не духовной; тяготение к этому материалу есть предмет рассмотрения для психоаналитиков.

Культовая фигура позволяет сплотить любителей изящной словесности в ряды и строевым маршем дефилировать со скандированием мимо памятника, которому главу непокорную сумели вызолотить и вознести как раз на уровень останкинского столпа.

Последнюю попытку обеспечить все население цитатами кумира можно было наблюдать треть века назад в братском Китае. Кажется, старая песня „Русский – китаец: братья навек!“ имела более смысла, нежели умели вложить в нее певцы.

Как только любовь подвергается массовому насаждению и регламентации сверху, она становится оскорбительной пародией на себя. Любовь к Пушкину давно перестала быть вопросом литературного вкуса или пристрастия – она превратилась в символ веры. Сознаться в нелюбви ко всенародно любимому СМИ и Минобразом поэту означает не выразить свои вкусы, но плюнуть на алтарь. Оскорбить в лучших чувствах. Дать помеху в опознавательную систему „свой – чужой“. Кто не с нами – тот против нас.

После этого нас уверяют в любви народной? Еще трудятся на ниве сей любви народной товарищи, которые скандировали любовь к „Малой Земле“; про „Краткий курс истории ВКП(б)“ говорить не приходится.

Массовость отличает интимное чувство от свального греха. Публичность – любовь от порнографии.»

Интим

Мы сами не заметили, как практически лишились сферы интимного.

Интимное – это то, что только для двоих; или для одного. Оно имеет особенный смысл именно потому, что публично – недопустимо, неправильно, нехорошо, неинтересно. Особенность интимного – в его непубличности. Ну как бы объяснить тем, кто не понимает, а таких все больше.

Если ты каждый день носишь праздничную одежду, то на праздник надеть что-то некаждодневное уже не можешь – у тебя такого не осталось. Если каждый день обедаешь по праздничному меню – то праздничного обеда больше нет.

Сфера табуированного для публичного употребления – в сущности невелика по сравнению с общедопустимой. Уничтожение табу уж не так намного расширяет сферу общеупотребимого. Зато уничтожает маленькую, но важную и волнующую сферу особенного. Интимного.

Когда в начале шестидесятых сексологи начали свою общественно-просветительскую деятельность, они имели в виду все хорошее. Чтобы против ханжества и умолчания. Что естественно – то не безобразно. Сексуальная грамотность и гигиена – как необходимая часть здоровья телесного и душевного, путь к гармонии чувств, расширение возможностей естественного и правомерного наслаждения.

Почему не надо и нельзя говорить о том, что все делают и что естественно и необходимо? – негодовали и недоумевали сексологи. И немалая часть граждан их воззрения разделяла. Да что ж нам, в самом деле, ходить в парандже и называть куриные яйца «куриными фруктами»?!

Нет в мире совершенства. Золотая середина недостижима принципиально. Человек – вечный улучшатель и изменятель. Ему всегда надо, чтобы не так, как сейчас. А если целью становится сохранение всего так, как сейчас – это свидетельствует о снижении энергии общества, остановке, назревшем упадке и деградации: скоро твое созревшее яблоко упадет – те, кто энергичнее тебя и горят стремлением изменений мира, тебя догонят, сомнут, заместят, и переделают все по-своему.

Были эпохи глуховые. Бюст расплющивался и прятался жестким корсетом. Обнажение щиколотки граничило с порнографией. И т. д. Святая церковь предписывала рьяным католикам не больше нескольких половых актов в год, и только с целью деторождения. «Декамерон» был протестом распираемых жизнью страстотерпцев.

Маятник качнулся до противоположной крайности. Рим периода упадка уже может нам завидовать. Можно все, и трудно придумать, чего еще было бы нельзя. Легализованы и либеральной моралью защищаемы и поощряемы любые формы сексуальных отношений за условными барьерами совершеннолетия и, пожалуй, публичной зоофилии.

«Есть же, черт возьми, вещи, которые не говорятся вслух!» – вскричал Наполеон. Вы ошибаетесь, сир – уже нету.

Вы понимаете? Мы стали не во всем богаче – мы стали в чем-то беднее. Мы лишились. Лишились того, о чем не говорят вслух. Шептаться больше не о чем: перед телекамерой, громко, внятно, и повторите на бис – вам аплодисменты!

Мы лишились того, что волнует. Сильнейших ощущений лишились. Нет табу – нет его преодоления, его индивидуального взлома каждым на свой страх и риск: что с того, что «все это делают», а все равно во рту сухо и ноги дрожат.

Нечего волноваться, милые, что ж вы такие сексуально неграмотные и закрепощенные. Не надо волноваться и стесняться, произнося слово «пенис», или «фаллос», или «член», или «хуй». Это всего лишь один из разделов анатомии и физиологии.

«Половой акт» – это для протокола или истории болезни. «Связь» – это для официальной беседы. «Секс» – это для нормального разговора. «Трахаться» – для современного разговора в неофициальной тональности. «Ебаться» – слово не хуже других, все его знают, и в книжках печатают, нередко и оно уместно.

Телешоу воплотили в себе мечту аудитории партсобраний, требующих у «разбираемых» адюльтерщиков: «Подробности давай!».

Литературные герои ссут, срут, дрочат и ебутся, и интеллигентная либеральная общественность старается охранить право авторов на священную свободу художественного творчества. А то что ж такое, в самом деле, удивляется поручик Ржевский: жопа есть, а слова нет?..

Если я гоню мат на ровном нерве в светском разговоре – то что же я скажу в драке хулиганам? Чем отличается лексика солдата в бою от лексики поэтессы за чашкой кофе? Нет у нас больше слов для хулиганов – вот оно, демократическое равенство, у всех одинаковые права и возможности.

Мы делаемся второсортными – страсти и устои оставили нас: или мы их?.. «Честь», «стыд» и «приличие» стали наивными и смешными анахронизмами, ушли в историю. Мы разучились краснеть – и когда воруем, и когда даем и берем взятки, когда продаем солдат в рабы врагу или дезертируем сами, когда поливаем матом перед телекамерой и излагаем подробности сексуальной жизни, обнажая при случае вторичные и первичные половые признаки. А что остается обнажить в интимной ситуации? Кошелек?

Поражают идиотизмом многолетние разговоры о необходимости и особенностях курсов сексуального просвещения в школе. Нечего краснеть, дети, у мальчиков – члены, у девочек – влагалища, а презерватив разворачивается и надевается на эрегированный член.

Примечательно, что слово «пошлость» тоже исчезло из употребления. И реакция-то на пошлость исчезла – так заваривается нюх у собаки, попотчеванной горячим.

А напечатать брошюру в сто страниц, где будет все, что школьнику надо знать о сексе, и раздать в начале года – нельзя? Это прочтут, будьте спокойны. Нельзя: а штаты? а программы? а методички? а составление и выполнение планов работы и деньги для Министерства образования?

Нас опустили, как петеушников в подвале, мастурбирующих в очередь перед малолетними шлюшками и комментирующих происходящее.

Когда телеканал открывает новое скабрезное шоу – с ним все ясно: только прибыль интересует, а быдлу это интересно, а быдло составляет большинство, вот и рейтинг, вот и приход от рекламы подскочил. Ради своих денег они хотят, чтоб быдла было побольше: подстраиваются под него, щекочут. Так утверждается быдлизм как норма жизни: лба поменьше, гениталий побольше.

Жаловаться некому: законы капитализма. А как же сексологи и интеллигенты, которые начинали эту «интимную революцию»? Они-то хоть теперь начали понимать, что без рамок, запретов и приличий общество разлагается и гибнет?

По врожденной тупости я не понимаю, как можно не понимать, что не все темы во всех ситуациях пригодны к публичному обсуждению? За обеденным столом не говорят о качестве испражняемого. За вопрос тележурналиста «мисс Мира», пенис какого размера она предпочитает, следует бить по морде с расчетом следующей реплики уже в реанимации, и не пачкая руки, а чем-либо тяжелым, что после этого можно выбросить в мусор.

Естественное возражение: а сколько было несчастий из-за непросвещенности в интимной сфере? Ой много было. Но это еще не повод же расшибать лоб, будучи заставленным молиться! Кто сказал, что сексуальное просвещение должно принимать массовую открытость физкультурного парада? Ну и будет вам физкультура вместо интима.

Старая французская присказка: нижнее белье следует иметь, но не следует показывать. Нижнее белье может быть нарядным и даже парадным, но не для того парада, который марширует по Красной площади, господа.

Вы думаете, вам дали свободу? Вас обокрали! Вас одарили мишурой и лишили пушнины и жемчуга.

А означает все это – нарастание социальной энтропии в обществе, снижение энергетики, «стирание граней» между дозволенным и недозволенным, публичным и интимным, приличным и неприличным, мужчиной и женщиной, черт возьми.

Интимное – это то, куда я пускаю немногих избранных, или только одного, или вообще никого: это мой мир, мои тонкие материи, моя зубная щетка, наконец. Куда пускаешь всех – это уже не то кабинет чиновника, не то общественный туалет. Не лапайте грязными руками хрустальную мечту моего детства, строго сказал Остап.

А дух-то отчего перехватит, если все заветное обсуждается всенародно, легко и открыто? А ночами о чем грезить? – позанимались сексом, и дело с концом, нервы и поуспокоились. Что ты такого можешь сказать и сделать, чего другой еще не знает как обычной в жизни вещи?

Публичность бывшего интима оборачивается частичной, я бы сказал, духовной кастрацией. Усекновением самых сильных ощущений. Ничего: вот вам прокладка, вот вам виагра, вот вам презерватив, вот вам работники сексуальных услуг, вот вам объявление о гарантированном лечении импотенции, а ее все больше, зато детей все меньше.

Обалдуи, вы думали, что вы раскрепощаетесь и учитесь получать от жизни все, потому что чего ради лишать себя чего-либо? Это вы так вымираете! Выпуская пар в свисток, слова в толпу и сперму в презерватив.

…Уже явственно грядет новая цивилизация, новая культура, последующая за новым варварством: и на смену нынешним нравам опять (потому что колесо истории, потому что качание маятника, потому что все меняется и ничего не меняется) – опять придет новое пуританство и новая жесточайшая цензура. Это им почву готовят сейчас те, которые убеждены, что не должно быть запретов на то, от чего вроде бы никому не плохо.

Плохо! Просто видеть надо дальше, чем на полшага вперед.

А пока я вынужден пойти и поблевать в унитаз, потому что меня тошнит от бельеца, которое полощут и организованно разглядывают приверженцы сексуальных и вербальных свобод, отстаивающих неотъемлемое право свободной личности на публичное обсуждение тем, превращающих любой дом в публичный дом.

В заключение. Этика разговора с врачом и священником – только шизофреником может путаться с этикой поведения в обществе. Тайна исповеди – не предмет публичного обсуждения. Воспитание состоит не в отказе от приличий. Раскрытие окон и дверей в интимное перед толпой посторонних означает констатацию того, что нет больше интимного. Я согласен не презирать это плебейство духа, эту мораль жлобов, если мне объяснят, как избавиться от презрения.

Культура как знаковое поле[1]

1. Определений культуры имеется около четырехсот. Придется оговорить собственное.

В широком смысле слова: культура – это совокупный продукт человеческой деятельности, отделенньй как объект от создавшего его субъекта.

Когда понятие «культура» отграничивается от «цивилизация» и даже противопоставляется ему – оно сужается специфически. В этом случае под цивилизацией понимается совокупность продукта, имеющего прикладное значение. Т. е. все, что умышленно нацелено на максимальное удовлетворение потребностей первого порядка. Жилища и рабочие строения, средства транспорта и связи, одежда, пища, уход за телом и т. п. Науку также правильно отнести к цивилизации, ибо прямо или косвенно она сказывается на материальной жизни.

Культуре остается: прежде всего искусство; такие гуманитарные науки на грани искусства и волюнтаризма, как история и философия; религия; мораль. Что называется обычно – духовный мир, примерно так.

Материальные объекты культуры: храмы, иконы, картины, книги, музыкальные инструменты, украшения для тела и интерьера.

То есть. Материальные объекты культуры – это материальная объективизация духовных ценностей. Материальный объект культуры – это объектный носитель ee духовной сущности. Ценность вазы не в том, что цветок воткнуть можно – он и в бутылке постоит – а в ее форме, росписи, качестве фарфора, клейме мастера и т. п. Молиться можно и в шалаше, но строим Кельнский собор. И т. д.

Характерным особняком стоит архитектура. Вообще – она прикладная и базируется на науке и ремесле. Бетонные коробки – не культура, хотя удобства в них – высокая цивилизация. Когда явную роль в конструкции начинает играть момент материально необязательный и для прямого использования здания излишний – эстетический – мы говорим об архитектуре как искусстве.

Итак. В противовес цивилизации культура не имеет прямого прикладного назначения. В основе ее не лежит необходимых для прямого выживания ценностей.

В узком смысле слова: культура – это совокупность духовных ценностей (человека, народа, этноса, человечества). Эта формулировка плоха тем, что ничего не объясняет. А что такое «духовные ценности» и что к ним относится? Перечисление уже было.

Культура – это часть совокупного продукта человечества, не имеющая первичного прикладного значения и являющаяся прежде всего и преимущественно эстетическим объектом и предназначенная для психического восприятия с целью расширения и обогащения ощущений и представлений о жизни и мире, то есть расширяющая субъективный мир потребителя. (Так и хочется добавить: «Без конкретной пользы для него». Хи.)

Вот такое определение будет довольно корректным. Хотя и по-академически тяжеловатым. И можно сказать иначе. Короткими внятными фразами. Зато их будет несколько, одной не обойдешься.

Культура – это одна из форм коллективного сознания.

Она объективна в том смысле, что ценности ее – общие для многих или для всех.

Она субъективна в том смысле, что существует только в сознании воспринимающего субъекта, и исчезает в отсутствие воспринимателей. Уничтожь человечество – исчезнет его музыка и т. д., некому будет воспринимать значки, обозначающие акустические волны определенной частоты.

Она доставляет эмоции, которые могут быть и близко никак не связаны с собственной жизнью субъекта. Наведение эмоций как культурный феномен. Эстетика называется. О! О!

Сидишь сиднем в четырех стенах: книги, картины, музыка – и, коли ты крутой эстет, эмоций у тебя больше, чем у путешественника, который пешком вокруг света обошел. Гм. Это получается типа рода наркотика. Только наркотик любой козел потребить может, а для утонченного кайфа эстета нужна глубокая подготовка. Ага. Подготовка. Без подготовки не потянешь, в культуре своя система, свои условности.

Культура как система условностей.

Однако зайдем с другой стороны.

2. Есть Бытие-вне-нас и есть Бытие-внутри-нас. (См. одноименную главу.)

Что бы ни делал человек – он переструктурирует бытие. Но поскольку сам он не может выйти за рамки самого же себя, т. е. своего сознания – он всегда и неизбежно имеет дело с бытием, которое его сознанием воспринято и отражено: с Бытием-внутри-нас.

Это Бытие-внутри-нас может совпадать с Бытием-вне-нас. И тогда человек переструктурирует объекты, существующие вне его, отдельно от него и независимо от него. А может Бытие-внутри-нас и не совпадать с Бытием-вне-нас. Вот для нашего сознания что-то есть – а вне нашего сознания этого «чего-то» нету; или скажем иначе – вне сознания нашего и прочих потребителей этого субъективного «чего-то».

И вот тогда мы говорим о культуре.

Шерлока Холмса никогда не было. Но в сознании каждого он есть, хотя все знают, что это выдуманная, реально не бывшая личность. Создавая Холмса, Конан Дойль делал новое в нашем внутреннем бытие, хотя абсолютно ничего не сделал в бытие внешнем, материально-объектном. А сегодня для многих читателей нереальный Холмс куда реальнее бывшего реальным Конан Дойля. Для некоторых читателей Конан Дойля вообще как бы не было: они видели кино и понятия не имеют об авторе. Да и плевать на автора.

Бытие-внутри-нас может иметь для нас большее значение, чем Бытие-вне-нас. На «Ромео и Джульетте» слезы удерживают – а про постоянных самоубийц из-за несчастной любви знать не хотят, и не колышет их, раздражает, докучает. Для их внутреннего мира важнее то, что выдумал давно умерший Шекспир, чем происходящее в соседнем подъезде. То – культура, а это – уголовная хроника.

Культура – это часть структурированного Бытия-внутри-нас, не существующая как Бытие-вне-нас.

Субъективное. Имеющее значение только для нас. Созданное специально и только для того, чтоб мы это включали в свое сознание, восприятие, и получали от этого ощущения, и имели с этого какие-то мысли, и жили какой-то наведенной, внутренней, вне прямой связи с реальностью, жизнью.

3. Для чего существует культура? Вот в чем вопрос, да?

Нет, а не да. Вопрос неправомерен, поставлен неправильно, ошибочно, некорректно. Не «для чего», а «почему»?

Потому что сущность человека – переструктурировать Бытие. Это как шелкопряду нить выпускать. А переструктурирует он – Бытие-внутри-нас, потому что для него оно – первичное, главное, доминирующее, включающее в себя и Бытие-вне-нас. И переструктурирует он все, что имеет. Все, до чего может дотянуться. Ему по фигу, уголь рубить или стихи писать: и то и другое для него действие, расход энергии, изменение мира, приложение возможностей, самореализация, делание мира таким, каким он до него не был – изменение мира совершено, оно намечено сознанием и зафиксировано в нем.

И если писать стихи труднее, и способностей для этого требуется больше, и денег и славы от этого больше, и возникает в сознании автора, а желательно и читателей, желательно всех, что вот свершение в духовном мире явлено – ну так куда важнее писать стихи, совсем не нужные для жизни, чем рубить уголь, необходимый для жизни. Стихи не нужны природе, частью которой является человек. Но нужны человеку, для которого природа является лишь частью его внутреннего мира, Бытия-внутри-нас.

Для человека Бытие-внутри-нас больше Бытия-вне-нас. Бытие-вне-нас он включает во «внутри» путем познания и тогда переструктурирует. А еще он переструктурирует остающееся свободным пространство сознания, структурируя его «с нуля» и создавая во внутреннем мире то, чего не было вообще. Вот это и называется «культура» в узком смысле термина.

4. Создание материальных носителей культуры мы здесь не учитываем, ибо оно не первично и не принципиально. Хотя можно заштриховать узкий серпик на границе кругов.

5. А далее, ребята, вот какая интересная и принципиальная штука.

Наши рекомендации