Глава 30. германско-варварский элемент в средневековой 11 страница
Италия получила своеобразное, правда, и дорого ей ставшее преимущество перед другими, более благополучными в политическом, военном отношении странами. Это преимущество состояло в рано начавшемся бурном развити_и итальянских городо^2^го£одской^жизни. Начиная~с"ХТв. идёт их непрерывный рост. Они ст¥нЖяТся"крупными ремесленными центрами. Милан прославился производством оружия, Лукка — шелковыми изделиями, Венеция — стеклом, Флоренция — сукном и т. д. Расувет^ет^орговля. В частности, могущество Пизы, Венеции и Генуи было основано на торговых перевозках и огромном по тем временам флоте. Уже в XIII в. в итальянских городах появляются первые большие купеческие компании, занимающиеся кредитными операциями, возникает некоторое подобие банковского дела, сменяющее собой традиционное, хотя и запрещенное Церковью ростовщичество. К концу XIII в. итальянские города становятся крупнейшими в Европе. Если, скажем, Милан в 1288 г., по данным одной из хроник, насчитывал около 200 тысяч жителей, 12 500 домов и 200 церквей, то сегодня это обстоятельство вряд ли способно поразить воображение. Учтем, однако, что в конце XIII в. более крупных городов в Европе не было. Столица самого большого в Европе Французского королевства по населению не превышала Милан. Лондон же был в два раза меньше Милана. Что же касается германских городов, также переживавших в это время расцвет, то самые крупные из них едва ли насчитывали 50 тысяч жителей. А ведь в Италии находились еще и Венеция, и Неаполь, города приблизительно одинаковых размеров с Миланом. Заметно уступали им по населению Рим, Флоренция, Генуя, Сиена, Пиза. И все же во всей остальной Европе нашлось бы очень немного городов, сопоставимых по размерам с этими городами. В упомянутой Англии, к примеру, следующий по величине населения город после Лондона не достигал 10 тысяч жителей.
Расцвет городов в Италии имел еще и то отличие от других стран Европы, что только в ней возникли города-государства, некоторое отдаленное подобие античных полисов. В XII в. Италия, как и другие западные страны, переживает период напряженной ^орьбь! между горожа^аш^псшоланами (от popolo — народ) и их феодальными сеньорами. Эта борьба повсеместно, а не только в Италии закан-^шТёТс117как~пр¥в1Шо7Т1"обедо^горожан и образованием независимых от своих сеньоре^ ropoflCKMX_K£M^ijH. Помимо Италии, найЩтьшйх успехедтШрьЬе за свою независимость добиваются германские города. Несколько десятков из них приобретают статут вольных имперских городов, фактически ни от кого не зависимых. Но в то же время они нв только становятся вольными, но и остаются имперскими. Тем самым они признают над собой верховную власть императора. Или, скажем, представители вольных имперских городов заседали в высшем представительном органе империи — рейхстаге. Здесь они занимали скамьи после курфюрстов — князей — выборщиков императора, других духовных и светских властителей — архиепископов, епископов, аббатов, герцогов, князей, маркграфов, ландграфов, графов. Этим в чисто средневековом духе признавалось меньшее достоинство горожан-бюргеров по сравнению с двумя другими сословиями. Так что их фактическая независимость хорошо уживалась с вполне очевидной приниженностью и отодвинутостью на вторые роли в жизни германского общества.
Совсем иначе складывалась ситуация _в_Италии. Во многих крупных и средних итальянских городах_ср_еодалы изгоняются из городов. Затем наступает период борьбы с феодалами контаЩо^-^Ъ^цсшл~окруп^. Их замки разрушали, самих же заставляли опять переселяться в города. В городах некоторое время борьба между пштоланами^ нобилями (рыцарями) продолжалась. Пополаны в этой борьбе обыкновенно побеждали, феодалы теряли свои привилегии, во Флоренции же, к примеру, и политические права. После победы над рыцарским сословием в самих городах и городских округах в Северной и Средней Италии образовались многочисленные городские коммуны, а по существу — независимые государства с центрами в городаЗС"ч^Гг^ожанё-поШ£1ань1 обладали всей полнотой власти в этих государствах. Их отличие от вольных имперских городов Германии состояло в том, что горожане итальянских коммун-государств ни в каких имперских и, тем более, общёитальянских представительных органах не заседали и никакого преимущества и превосходства над собой рыцарского сословия не ощущали и не признавали. Они были полны достоинства и_уверенност!и_сейе не менее, чем средневековые рыцари. Очень характерно для обстановки в Италии XIV — XV вв. воз!нйкновеТ?йё~Шрояского патрициата, знатных и гордящихся своей знатностью
1ТЩДИЦ14а44СЩХ_рОДШ_С|^^
монте, БуанароггцЛацца, Медичи, Гвиччардини, Герардини, Донати, Барди звучат не менее громко, чем в "остальной~ЕвропеГ—"имена"самых прославленных
j рыцарских родов. Только знатные флорентийские пополаны не воевали и не проводили жизнь в пирах и пирушках, а занимались ремесленной, торговой, финан-
: совой деятельностью. Упомянутые в числе незнатных флорентийских пополанов Барди, например, владели торговой и финансовой компанией, которая имела свои представительства в 12 городах Италии, в Лондоне, Брюгге, Париже, Марселе, Авиньоне, Барселоне, Севилье, на Майорке, а за пределами Европы — в Константинополе, Иерусалиме, Тунисе, на Кипре и Родосе. Барди, и не только они, но
!' и другие флорентийские семьи, генуэзские, миланские банкиры субсидировали
и крупнейших европейских монархов.
Появление знати и знатных пополанских родов знаменовало собой возникновение в Италии новых, уже не средневековых реалий государственной и общественной жизни. Здесь города, а не монастыри и замки начинают центрировать собой культуру.„Она становитс^г^счтреимуществу городской. Нап6мнймТ"что нёГгородской в античном смысле, где полисный человек-гражданин исконно был воином-земледельцем, а городской^на новый лад. Теперь город пртогашшаай-ляетсе5янегородским формам жизни,.борется с ними и побеждает их, оказываясь неотразимо привлекательным не только для самих горожан, но и для враж-
Жители итальянских городских, жммун и городов-государств не просто отли-чалйсьГот с¥с:йх''прёдшественников-бюргеров. К XIV в. они сложились в особый уип индивидуально-человеческого существования. Так, прйнадлежность~1Гсвое-му сословию перестает предопределять жизненный путь горожан-пополанов так, как она предопределяла его у средневековых бюргеров, крестьян, рыцарей. Как никто другой в средневековом обществе, пополанначинает ощущать себя чело-вбкоми<ак_таковым, в!не_соспд^вной узости и ограничений. Он дорожит своей связью с городом и городским образом жизни.и вместе с тем его городская жизнь становится совсем иной, чем она была в Средние Века. Г
род распахнут вавнеГи открыт миру. Многие его жители повидали свет и обладают
g^j Они йыптг^яидянутftfefltn жмянь «я« пкпйт
цию. Представим себе флорентийского пополана среднего достатка или даже из "бедной семьи. Он не просто идет по пути отца и деда, занимаясь ремеслом и проходя путь от ученика до мастера или продолжая торговые и финансовые операции. Если это сильный, здоровый, смышленый, сколько-нибудь образованный человек, то он стремится подыскать себе занятие, сулящее наибольший успех и наиболее для него привлекательное. Какие же это были занятия? Можно, например, начать учебу в одном из прославленных итальянских университетов, пойти учеником к искусному художнику, попытаться начать очень часто рискованные торговые операции, стать наемным воином, отправиться в иные западные или средиземноморские страны просто для того, чтобы повидать свет. Юноша стре-мится_состояться собстве^нымиусишями^опираясь на свои знания.смётливосгь, дёлову1о1<ваТкуГ£вокггапанть1. Нередко он меняет профессии и жизненное попри-\^1\гм~совмёи\ает их. За свою жизнь погюлан""успевает побывать"1Т"купцом, и/ воином, иТТогТитЖбм" и придворным, попробовать себя в науках и искусствах Очень важно, что перед ним открыта политическая карьера через занятие выбор-ных должностей в собственном городе-государстве, как это было во Флоренции, Сиене, Пизе, Лукке, ряде других городов Центральной и Северной Италии. Здесь пополан, хотя и на иной манер, чем в Античности, также был "мужем совета". Это обстоятельство способствовало формированию у ней не^авмсимости и свободы.
Однако его свобода_имела иную наполненность и иной характер, чем в Античности. Античный грек или римлянин был свободен прежде всего через участие в управлении родным полисом, причастность к власти. Внутриполисные дела нёоЖмТновенно занимали античнбгоГчёловё'ка, вТТйх он обретал себя, достигал величия или терпел крушение. Нечто подобное происходило и в итальянских городах-коммунах с конца XIII и вплоть до XVI в. Показательна в этом отношении биография великого флорентийца Данте Алигьери. С юных лет он был втянут в борьбу партий во Флоренции. Совсем на античный лад он был подвергнут остракизму — изгнанию из родного города. Как и для какого-нибудь афинянина V— VI вв. до Р.Х., вынужденного жить в Спарте или Коринфе, для него жизнь в Вероне или Равенне, итальянских городах, расположенных не так уж далеко от Флоренции, была пребыванием на чужбине. И это понятно — почему. Как и древние греки, флорентийцы были настолько погружены в дела родного города, ощущали его значимость, что он являлся для них едва ли не целым миром. И все-таки различия между античным человеком-гражданином и пополаном. очень существенны. Последний в несравненно большей степени открыт внешнему миру, чем первый. Для него он перестал быть некоторым подобием хаоса, противостоящего космосу своей полисной жизни. Конечно, привязанность к родному городу у пополана была велика. Но, с другой стороны, она совмещается с тем, что проговаривает один
\ текст XIV в.: "Флорентиец, который не является купцом, который не путешествовал по свету, не видел чужие народы, а затем не вернулся во Флоренцию с состр-
■ янием, — это человек, не пользующийся никаким почетом".
Оказывается, что быть образцовым флорентийцем — это вовсе не означает посвятить всю свою жизнь исключительно флорентийским делам. Во Флоренцию
_обязагельнр_нужно вернуться, но лишь после того, как ее гражданину удастся мирл]осмдт£1еть и себя показать. Такая открытость миру мало общего"имеет с духом полисной~свс>боды7 ЕГИталии XIV—XV вв. пополан свободен еще и потому, что ощущает открытый и распахнуты^ «эму_навстречу м~йрТ'качёствё~простран-ства для реализации своих инди^ид^апьн^х^вйщжностей. Двигаясь по этому пространствуГвпуская ёТсПГсебя, он вместе с тем выражает себя в нем, делает пространство своим. Пополан зорок и наблюдателен, замечает и реагирует на самые разнообразные ситуации и явления. Он не теряется в очень сложных, опасных и неожиданных ситуациях, привык полагаться на самого себя.
Новый тип горожанина, возникающий в Италии XV в., разительно отличается оттого, который знало Средневековье. Причем некоторое время он сосуществует со старым средневековым укладом жизни и живущими в соответствии с ним горожанами. Чтобы наглядно представить то новое, что входит в жизнь Италии, а затем и остальной Европы с появлением пополана, обратимся к современным друг другу документам той эпохи. В одном из них описано "Путешествие во Святую Землю Никколо ди Фрескобальди", в другом — "Путешествие на гору Синайскую Симоне Сиголе", в третьем — "Путешествие ко Святым Местам Джорджо Гуччо". Все три путешествия состоялись одновременно, в 1384 г. Их совместно предприняли флорентийские купцы во исполнение данного ими обета. Подобные обеты давались и исполнялись все Средневековье. Они предполагали осуществление долгого и трудного паломничества, сопряженного с опасностями и нередко заканчивавшегося смертью паломника. Наши паломники, как флорентийцы XIV в., путешествовали явно не в первый, а скорее всего, не в последний раз. Но паломничество ко Святым Местам — дело особое. Его требовало христианское благочестие, и оно предполагало обращенность прежде всего к свидетельствам и вехам Священной Истории, которая совершалась как раз в тех местах, где побывали флорентийские купцы. И действительно, Никколо Фрескобальди, Симоне Сиголе и Джорджо Гуччо описали множество примечательных мест, связанных со Священной Историей, которые они посетили. Вот неподалеку от Каира они встречают некоторое огороженное место, которое зовется Султанов сад в Материи. Это место "то самое, где когда-то отдыхала Пресвятая Богородица, прежде чем войти Ей в Каир. И когда там захотелось Ей пить, Она сказала о том Своему младенчику Иисусу Христу, и Он ногою ковырнул неверную землю, и там тотчас явился сильный источник и обильный доброй воды. И когда они отдохнули, Она выстирала Своими пресвятыми руками пеленочки Младенца, и как выстирала их, развесила их сушиться по неким кустикам, высотой с двухлетний мирт; листья у них словно базиликовые, и стой поры поныне эти кусты точили и точат бальзам, какого больше не бывает в мире"1.
В описании Никколо Фрескобальди сполна присутствует средневековая доверчивость ко всякого рода реликвиям и священным местам. В их подлинности усомниться он просто не способен. Но, с другой стороны, обратим внимание на то, как конкретен Никколо Фрескобальди в описании священного места, как живо он чувствует пребывание Богоматери с Младенцем там, где впоследствии возникнет Султанов сад. Можно подумать, что Богоматерь была здесь не 14 веков назад, а буквально на днях. Фрескобальди почти видит собственными глазами, как стираются пеленочки, как они висят на кустах. Во всяком случае, для него источающие бальзам кусты Султанова сада те же самые, что росли здесь в самом начале I в. Несомненно, Никколо Фрескобальди одушевлен искренней, при всей ее наивности, христианской верой, он настоящий паломник, для которого его путешествие далеко не формальная вещь. Все это так. Но никуда не уйти и от свойственного Позднему Средневековью опасного сближения между профанным и сакральным, нечувствительности к дистанции, отделяющей мир божественного и человеческого. Эта нечувствительность проявляется еще и в том, что священные места описываются флорентийскими купцами вперемежку с описанием тех необычных явлений и событий, с которыми они сталкивались на Востоке. Все-таки они отправлялись в паломничество, а не для того, чтобы насмотреться всяких удивительных вещей. Между тем насмотрелись они их, видимо, всласть. Взглянем вслед за ними на что-нибудь и мы. Вначале глазами Никколо Фрескобальди:
"Попался нам на берегу Нила змей длиною восемь локтей и толстый, словно ляжки у среднего человека. Цветом он блестящий, спина у него шишковатая, как спинка сушеного осетра"2.
Спасибо, что мы чуть ли не с раннего детства намертво усвоили: Нил так же предполагает крокодилов, как индийские джунгли — тигров и змей. Иначе нам пришлось бы прикладывать к змеиному туловищу, толщиной в ляжку, шишковатую спинку осетра. И, видимо, без особого толка, так как про ноги "змея" флорентиец или забыл, или не заметил их вовсе. Как он все-таки разглядел их у слона, впрочем, особым образом: "Подстилкой ему [слону] была гора навозу, к которой привалился он боком, потому что лег он — из-за того, что нет у него суставов в коленях, подняться бы уже не смог"1. Не правда ли, странное зрение у того, кто не видит крокодильих ног и принимает слоновые ноги за какие-то бессуставные отростки? Но не менее странно оно и у Сиголе, который прошел весь путь паломничества бок о бок с Никколо Фрескобальди. Он умудрился рассказать потомкам о том, что знаменитые египетские пирамиды — это не более и не менее как грандиозные зернохранилища, созданные фараоном по совету мудрого и дальновидного Иосифа. Их грандиозность Симоне Сиголе очень даже внятна: "...подумайте, — восклицает он, — сколь величайшее количество должно было в них вместиться!"2 А вот вопрос о том, как засыпать зерно в пирамиду, как его там хранить и как оттуда доставать, житейски опытному и много повидавшему флорентийцу и в голову не приходит. На пирамиды он смотрит и в то^же время их не видит. Точнее, они представляют собой для него нешШрузо^дё'снщ^^щушсть^йй из другого мира, чем мир привычного и повседневного. Соответственно, к ней прикладываются свои, особые мерки, далекие от обычных человеческих. Ведь если пирамиды так необыкновенно громадны, то и соотносятся они с какими-то необыкновенными людьми и их сверхчеловеческими деяниями. Стоит, однако, Симоне Сиголе приглядеться к чему-то необыкновенному — и зрение его становится более чем конкретным. Так он пригляделся, например, к жирафу:
"Жирафа собой почти как бы страус, только что по телу у нее не перья, но белейшая и тонкая шерсть, и хвост у нее лошадиный, и ноги, то есть задние ноги у нее высотой в локоть с половиною, а передние высотой в три локтя, стопа у нее лошадиная и голень птичья, шея тонкая и длинная в три локтя и более, и голова по образу лошадиному, и светлая, и с двумя рогами, как у барана, и ест овес и хлеб словно лошадь"3.
После прочтения описания жирафа у Симоне Сиголе задача сочетать в одном образе змея, человеческую ляжку и спинку осетра покажется совсем пустячной. Все-таки теперь нам предлагается гибрид из страуса, лошади и барана, причем еще и с задними ногами, которые вдвое короче передних. В отличие от описанного у Фрескобальди крокодила Сиголе в своем живописании жирафа таких уж больших промахов не сделал. Отчего же их картины так странно нелепы, смешны и почти ничего не дают человеку, который всерьез захотел бы узнать, как выглядят эти существа? Опять-таки наши путешественники смотрят и не видят в рассматриваемом ничего нового и необыкновенного. Перед ними странное, экзотическое сочетание хорошо известного и обиходного. Казалось бы, такое страшное и чуждое существо, как крокодил. Ну при чем же здесь ляжки или спинка осетра! А жираф? Когда его увидел наш русский поэт Н. С. Гумилев, он ощутил всю его странность, но и необыкновенную цельность. Для него у озера Чад "изысканный бродит жираф". Значит, есть для Гумилева в жирафе нечто свое и неотразимо привлекательное. А все эти лошадиные хвосты, птичьи голени и бараньи рога, они ведь растворили жирафа в реалиях не просто известных, а самых обыденных, бытовых, приземленных. Как будто никуда Симоне Сиголе из своего фло-рентийского дома не выходил, ограничившись тем, что смастерил из имеющегося в доме материала какое-то невообразимое чучело.
Между прочим, описания флорентийских купцов вполне согласуются с книжными, с миниатюрами средневековых рукописей, которые создавались художниками явно по слухам и на основе собственной фантазии. Фантазия эта, так же как и живые впечатления паломников, сходилась в одном: провинциальной замкнутости и узости видения, в том, что ранее виденное и привычное заслоняло новое и необычное. Средневековый человек, и путешественник в частности, в общем-то, заранее знал, что он может увидеть. Как будто Книга Бытия им раз и навсегда прочитана, в дальнейшем же остается ее перечитывать в новых жизненных ситуациях. Осетр, змей, лошадь, баран или конь "прочитаны" флорентийскими купцами XIV в. в родной Тоскане. О Святой Земле и святых местах они слышали от паломников и монахов, может быть, что-то узнали из книг. Этим их горизонт в главном навсегда предопределен и замкнут, и никакие новые впечатления его не разомкнут.
Если после "Путешествий" Фрескобальди, Гуччи и Сиголе обратиться к "Хронике" их современника и земляка Бонаккорсо Питти, то в ней перед нами предстанет совсем другой мир. Само название его сочинения звучит достаточно традиционно. Хроники писались в Италии и других западных странах все Средневековье. Но в данном случае речь идет о хронике совсем особого, никакого отношения к Средним Векам не имеющего рода. По существу, она является хроникой жизни самого Бонаккорсо Питти, то есть его автобиографией. Написание автобиографий с наступлением Ренессанса и поздТнее7"в Новое Время, стало делом настолько же обычным, насколько оно было невозможным не только в Средние Века, но и в античную эпоху. Античность, скажем, знает биографический жанр, вершиной которого стали "Сравнительное жизнеописание" грека Плутарха и "Жизнь двенадцати цезарей" римлянина Светония. Нужно сказать, что биографии в античную эпоху возникают гораздо позднее исторических трудов и всегда считались более низким жанром, чем исторические сочинения. Связано это, видимо, с тем, что индивидуально-человеческое существование обладало для грека и римлянина достоинством, несопоставимым с государственно-полисным существованием. Если в человеке греки и римляне видели божественность или, тем более, обожествляли его, ему полагались панегирики, хвалебные гимны и подобные им почести, рассказ же о земной жизни божества со всеми ее перипетиями, трудностями и неудачами был бы неуместен7Когд!Гж<Гсами выдающиеся государственные деятели Античности оставляли после себя сочинения о тех событиях, в которых они участвовали, они также не могли быть приближены к биографическому жанру, стать автобиографией. В центре этих сочинений находились "великие и удивления достойные дела", а не те, "кто их вершил. Человек самПТоП5ё1)еТ1пГвюей сТоёй чёлсГвечности, могвызватьТолько любопытство, как некоторый казус и курьез. Интерес представляла его божественная сторона, выраженная в подвигах гражданской и военной жизни, которые составляли историю. Поэтому, например, Юлий Цезарь свой прославленный труд "Галльская война" создавал менее всего как эпизод своей биографии. Заведомо это было историческое сочинение о событиях, в которых он сыграл решающую роль. Юлий Цезарь прекрасно сознавал, что пишет сочинение о своих подвигах, и тем не менее о себе в "Галльской войне" он говорит в третьем лице. Рассказ от первого лица ничего дополнительно в повествование не привнес бы, а только снизил его монументализм, простоту и величие. Ахиллес ведь о своих подвигах в "Илиаде" не рассказывает. Подобное немыслимо. А вот незадачливый герой какого-нибудь античного романа мог вести рассказ от своего лица. В том и дело, однако, что такому герою мы сочувствуем, жалеем его или смеемся над ним. В любом случае отношение к нему снисходительное и сниженное. Совсем не то, которое хотел бы вызвать к себе писавший "Галльскую войну" Юлий Цезарь, Божественный Юлий, как его скоро станут называть. Но оно и было бы именно таким: напиши великий римлянин свою автобиографию, поведай читателю все о своей жизни — и он стал бы подобен героям эллинистического романа Луцию или Клитофонту.
Накануне крушения уже христианизированной Античности на ее почве создается произведение, которое можно принять за состоявшуюся наконец автобмтрафию. Это произведение — "Исповедь^Блаженного_Августина. С автобиографией ее роднит содержащийся в"~неТрассказ о^кизйПТавтора. Однако обращен он не столько к другим людям — читателям, сколько^к Богу. Точнее же будет сказать так: Августин исповедуется перед Богом и делаеГсвйдетелем своей исповеди читателя. Он представляет свою жизнь на суд Божий, а вовсе не читательский. Эта соотнесенность Августина с Богом в корне отличает "Исповедь" от автобиографии. Написать автобиографию как собственное жизнеописание, обращенное к людям, было бы для Августина делом суетным, уводящим от Бога.
Совсем иначе настроен флорентийский пополан, живший между 1356 и 1429 гг., Бонаккорсо Питти. Для него становится...вполне
ни-Этим он ее не только не умаляет, противопоставляя величию событий исторической хроники, а, напротив, делает сопоставимой с историей. Теперь цстория BjjaMDaspgнеТ=ол1ькав масштабах focyjjipSii и народов7но~й~в~масштабах индиви-дуально^человеческих. Вряд ли это сколько-нибудь ясно осознавали''автсГрьТшо-Точисленных автобиографий XIV — XV вв. Часто пополану было далеко до учености гуманиста. Он живет, включенный в самую гущу повседневной жизни. И все-таки нельзя сказать, что фундаментальные сдвиги в культуре происходят лишь во время собраний или уединенных занятий, обращенных к Античности гуманистов. Свидетельством сказанному как раз может служить тот факт, что пополаны с XIV_B^jHa4jdj±a^LQH^aTb х|юн11ки своей жизни, обращенные к детям и внукам. Почему именно к ним — это понятно. Все-таки Бонаккорсо Питти прожил жизнь частного человека, не государя или епископа, и_соашосшиш себя не с государством или Церковью, а с собственной семьей. Важнее здесь, однако, не масштабы претензий, потом, в XVI в., они станут~другими, подлинно существенно то, что пополан ощущает себя творцом сво^^юб^т^енной^кизни. Она состоялась благодаря его £oJcjbejHHbLM_cno_co6HOCTflM и усилиямГЗначит, у пополана Питти есть право рассказать о ней други!\РТаТ<ШГпр1Гва не было у античного грека и римлянина потому, что они принадлежали истории, не было у обращенного к Богу средневекового человека, появилось оно у того, кто принадлежал самому себе.
Эта принадлежность самому себе ощутима уже с первых страниц "Хроники" Питти, когда его взрослая жизнь только начиналась. Приведем только начало и завязку первого самостоятельного дела в бурной и переменчивой жизни флорентийца: "В 1375 году, будучи молодым и лишенным руководства и желая странствовать по свету и искать своего счастья, я решил сопровождать Маттео делла Пинчи, каковой был купцом и большим игроком. Мы поехали в Геную, затем в Павию, вернулись в Геную и потом отправились в Ниццу и в Авиньон; и будучи там в праздник Рождества, были схвачены и брошены в тюрьму папским маршалом и пробыли там восемь дней..."1 Рассказ Бонаккорсо приходится обрывать потому, что далее следует запутанная история, в которую оказался втянут юный флорентиец наряду со своим покровителем. Сама по себе она лишена особого интереса, к тому же подобных историй будет рассказано на страницах небольшой "Хроники" в изобилии. Что несомненно представляет большой интерес в приведенном отрывке, так это мотивировка рассказчиком своего первого в жизни странствия. Точнее, здесь речь даже не о мотивировке, а о чем-то само собой разумеющемся. Само же собой разумеется то, что достигшему девятнадцати лет юноше пора и пристало^нач;инать, на свой страх и риск, выстраивать свою жизнь. И жизнь эта соотнесена не только с родной Флоренцией, но со всем доступным европейцу XIV в. миром. Он не так уж приветлив и податлив, если вскорости Бонаккорсо очутился в папской тюрьме. Однако охоты к странствиям тюремное заключение у него не отбило. "В следующем году помянутый Матео, — пишет он, — решил отправиться в Пруссию и чтобы я отправился с ним". Пруссия по тем временам для Италии располагалась едва ли не на самом краю света. До нее он так и не добрался, а провел в венгерской столице Буде на пороге смерти "целых шесть недель". Может показаться, что Бонаккорсо Питти был человеком каких-то особых авантюрных наклонностей, чуть ли не пройдохой. Ничуть не бывало. Несмотря на все свои приключения, он неустанно трудился, добывая и увеличивая свое состояние. Он был почтенным горожанином и семьянином, человеком незаурядной храбрости, способным постоять за себя, и, особенно подчеркнем, человеком чести.
На страницах своей хроники Питти рассказывает чрезвычайно важный для понимания самоощущения пополана эпизод. Он имел место тогда, когда наш флорентиец находился во Франции и состоял в свите герцога Орлеанского, брата короля. Бонаккорсо случилось играть в кости с некоторым богатым и знатным рыцарем, родственником короля виконтом де Монлев. После того как Бонаккорсо выиграл у виконта 12 партий подряд, разгоряченный вином и игрой, тот начал говорить: "Ах ты, ломбардец, подлый изменник, что ты делаешь? Собираешься всю ночь выигрывать, жулик, содомит". Я ответил ему, — продолжает Бонаккорсо, — "Мессер, выражайтесь прилично из уважения к герцогу". И поставил новую ставку. Я выиграл и ее. Поэтому в бешенстве он снова сказал бранные слова, произнеся в конце: "И я вовсе не вру". Я сразу же ответил: "Нет, вы это делаете, сир". Тогда он протянул руку и схватил мой берет, который у меня был на голове, и хотел меня ударить. Я отодвинулся и сказал: "Я не из тех людей, которые позволяют себя бить, когда при них есть свое оружие". И положил руку на шпагу, висевшую у меня на боку. Он закричал: "Еще никто никогда не изобличал меня во лжи, надлежит мне убить тебя". Тогда герцог сказал мне тихо, чтобы я ушел и ожидал его в комнате, предоставив действовать ему"2.
Бонаккорсо Питти попал в очень неприятную и смертельно опасную для него ситуацию. Она все же закончилась благополучно, примирением с необузданным виконтом, когда ему пришлось признать свою вину и, в свою очередь, услышать извинения от виконта. Во всей этой истории самое примечательное для нас — это столкнйвени^цвух людей, по сути принадлежащих к разным_шцэам. Виконт де Монлев еще чисто7 средневековый ^аронТдлякоторого Бонаккорсо всего лишь бесконечно ниже него стоящий буржуа, с кем можно позволить себе вести себя так, как обращаться с равным или даже ниже стоящим рыцарем совершенно непозволительно. Если уже буржуа удостоился чести играть с таким знатным господином, все равно он должен знать свое место. Так, несомненно, полагал виконт. Для него было бы вполне естественным, если бы заезжий флорентиец стерпел оскорбление и как-то попытался замять дело. Бонаккорсо — человек совсем другой выделки. Он вполне сознает то, кем является для знатных господ, с которыми имеет дело. И все-таки г^олсж_собственного достоинства. Оно не кричащее и вызывающее, а, наоборот, приглушенноеЛОткго отШконта он готов стерпеть, но не прямое унижение. В последнем случае рассудит их только шпага. Пускать в ход оружие для него дело привычное. В конфликте между французским бароном и флорентийским пополаном, описанным Бонаккорсо Питти, по существу, перевес остался на стороне последнего. Можно, конечно, заподозрить рассказчика в том, что он приукрашивает ситуацию в свою пользу. Однако для нас не так уж важно, так ли безупречно держал себя флорентиец в смертельно опасном для него столкновении с виконтом. Пожалуй, главное здесь в том, что он нашел верный и полный достоинства тон рассказа о происшедшем. Уже одно это свидетельствует о том, что флорентийский пополан — это человек, вполне преодолевший приниженность средневекового бюргера. Пройдет полтора столетия, и станет возможным брак французского короля с не столь отдаленным потомком другой семьи флорентийских пополанов — Медичи. Кстати говоря, в XIV в. Питти и Медичи некоторое время будут соперничать между собою. До того и другого пока еще далеко. Пока еще пополану знатный рыцарь пытается указать на его очень скромное с позиций Средневековья место в обществе. Пополан, однако, отказывается /занять его.£во_е месхр он выбирает сам, нравится это или нет знатному и могу-U щественному синьору.