Ближайшие последствия покражи

В тот же самый день, утром к девяти часам, в коммерческий банк хорошо одетая дама представила нумера нескольких безыменных билетов. Одновременно с нею молодой человек, тоже весьма изящно одетый, представил билеты именные, на обороте которых был сделан рукою владетельницы передаточный бланк: «Княжна Анна Чечевинская». По сличении с подписью того же самого имени в банковых книгах бланк признан действительным — надпись делала одна и та же рука.

К двенадцати часам банковский казначей хорошо одетой даме выдал полтораста тысяч наличными деньгами, а изящному молодому человеку — семьдесят. Дама подписалась французской подданной Терезой Доре, а молодой человек — костромским купеческим сыном Иваном Афанасьевым.

В тот же самый день, только несколько позднее, а именно в начале второго часа, по парголовской дороге легковой извозчик вез двух седоков: скромно одетую молодую женщину и скромно одетого молодого человека. К вечеру эти же самые путешественники ехали уже в чухонской ратке по каменистой, горной финляндской дороге, в направлении к городу Або. Вез их вольнонаемный финский крестьянин из-под Парголова, промышлявший извозом.

Через четыре дня хоронили в Невском монастыре старую княгиню Чечевинскую. Провожающих было очень много и между прочими m-me Шипонина с тремя грациями. Все с несколько таинственным любопытством перешептывались между собою. В кругу дам особенно много шептались с тремя грациями. Князь Шадурский тоже присутствовал на похоронах, только без жены — m-me la princesse была нездорова — и тоже с любопытством расспрашивал и шептался. Хоронил старуху молодой сын ее, все старавшийся сделать официально-печальную физиономию и все забывавший поминутно про это старание.

Княжны Анны на похоронах не было. Когда одна из трех граций с благородным участием спросила молодого Чечевинского, почему ее нет, — тот неопределенно и кратко ответил, что сестра очень больна. Все почему-то ждали на похоронах какого-то скандала; но скандала никакого не было.

Возвратясь из монастыря, молодой князек первым делом открыл заветную шкатулку, которую до этого времени он видал только мельком, и то очень редко. Он ожидал найти там гораздо более, но нашел лишь полтораста тысяч: сто на имя покойницы, и пятьдесят — на свое. Эти деньги составляли личное ее достояние, полученное в приданое. Молодой князек сделал кисленькую мину — этих денег могло для него хватить года на три, не более. Никто никогда не знал при жизни старухи, до какой именно цифры простирается ее состояние, и потому молодому князьку и в голову даже не пришло — не было ли у нее еще каких-нибудь денег? В счетные же ее книги он, по безалаберной ветрености своей, даже и не заглянул, считая их сухой материей, где только записывалось со всей аккуратностью, сколько куда истрачено да какие проценты получены.

В этот же день дворник одного из огромных и грязных домов на Вознесенском проспекте снес в квартал отметку, в которой было прописано, что польский уроженец Казимир Бодлевский выбыл за город; а управляющий домом покойной княгини Чечевинской объявил полиции, что крепостная девица Наталья Павлова пропала без вести, о чем он, управляющий, по прошествии трехдневного срока, и доводит до надлежащего сведения.

А в это время уже по Ботническому заливу легко скользило маленькое суденышко некоего финна, отважного мореходца, промышлявшего под рукой невинною контрабандой. Финн стоял на корме, а молодой сынишка его заправлял парусами. На палубе сидели молодой человек и молодая женщина. На груди у женщины висел спрятанный под сорочкой мешочек, хранивший в себе двести сорок четыре тысячи наличными деньгами, а в карманах у той и у другого было по паре заряженных пистолетов — на всякий случай, ради предосторожности против добрых людей. Имевшиеся же при них паспорты гласили, что женщина была дворянка, вдова коллежского асессора Марья Солонцова, а мужчина — польский уроженец Казимир Бодлевский.

Судно прорезывало Ботнический залив по направлению к шведскому берегу.

XV

ГЕНЕРАЛЬША ФОН ШПИЛЬЦЕ

Мы должны будем теперь вернуться к самому началу нашего рассказа, то есть к тому именно дню, в утро которого семейство князя Шадурского посетила божья милость в виде подкинутого младенца.

Выйдя из будуара жены, князь тотчас же приказал закладывать коляску, оделся и поехал к генеральше фон Шпильце. Генеральша фон Шпильце жила в Морской на одном из лучших ее мест. Она занимала большую, поместительную квартиру с немножко странным расположением и характером комнат. Тут были и зала с колоннами, и гостиная с изящнейшим камином, и великолепная лестница со статуями; и в то же время другая, тоже чистая лестница, только попроще, без швейцара, цветов и статуй, которая вела с другого подъезда в ту же самую квартиру. Только с этой уже стороны квартира генеральши фон Шпильце отличалась не изящно-аристократическим, но удобно-индустриальным характером — и именно была приспособлена к тем условиям, каких требуют так называемые chambres garnies[69]: темная прихожая, темный коридор, и не прямой коридор, а какой-то изломанный который шел разными закоулками и зигзагами. Направо и налево по бокам этого коридора помещались разные двери, которые вели каждая в отдельную комнату, очень изящно меблированную разными драпри и весьма покойною, комфортабельною, мягкою мебелью. Каждая из них могла назваться не то кабинетом, не то будуаром, не то гостиной и вообще являла собою какой-то смешанный, но очень милый, удобный и привлекательный характер. На всем лежала печать роскоши, и опять-таки роскоши не аристократически-показной, а интимно-комфортабельной. Можно было бы подумать, что все это отдается внаймы разным лицам как обыкновенные chambres garnies, а между тем жильцов тут никогда не было; комнаты, очень тщательно прибиравшиеся каждодневно прислугою, оставались нежилыми, ибо сама генеральша занимала половину аристократическую. На этой последней половине господствовала прислуга мужская, в ливрейных или черных фраках; вторая же половина оставалась под присмотром исключительно женщин. Три или четыре горничные, весьма миловидные, постоянно молчаливые, скромные и опрятно одетые в простые холстинковые платья, имели обязанностью прислуживать на этом отделении и содержать его в постоянной чистоте и опрятности. Генеральша самолично каждое утро делала осмотр всей своей квартиры, наблюдая, все ли в порядке. Она паче всего любила порядок. Прислуга ее, необыкновенно ловко выдрессированная, являла собою одну только несколько странную особенность: вся она, начиная от швейцара, отставного усача-гвардейца, наряженного в ливрею, и кончая скромными горничными, при каждом посещении постороннего человека так пронырливо заглядывала ему в глаза, как словно бы прицеливалась, нельзя ли сорвать с него что-нибудь на чай. Вероятно, ее издавна приучили к этому сами же знакомые генеральши фон Шпильце.

Сама генеральша — особа лет тридцати пяти. Зовут ее — Амалия Потаповна. Это очень полная, дородная дама, среднего роста, одетая всегда не иначе, как в шелковое, шумящее, широкое платье. Лицо ее носит чуть заметные следы очень тонких косметик, а черты этого лица являют какой-то смешанный характер. Рыжие немецкие волосы, карие, жирные глаза в толстых веках, с еврейским прорезом, несколько вздернутый французский нос, крупные русские губы и слегка калмыцкие скулы — все это очень неправильное, хотя и характерное в отдельности, в целом являло собою отчасти соединение спеси с пронырливым лукавством и в то же время не было лишено — не то что красоты, а так себе, известного рода приятностей и привлекательности, которые иногда очень ценят некоторые любители. Генеральша говорила на нескольких языках, но на всех дурно и с каким-то особенным, не совсем приятным акцентом, так что из разговора ее выходил какой-то винегрет, в котором, подобно кускам дичи и говядины, огурцов и картофелю, свеклы и прочей винегретной приправы, мешались между собою фразы и слова французские, немецкие и русские с еврейским оттенком. Кто и что она, за каким генералом была замужем и когда, в какое именно время была — того никто не знал; знали только, что она — генеральша фон Шпильце, и под этим именем испокон веку была всем известна. Как и когда и откуда она появилась на петербургском горизонте — это также для всех была темна вода во облацех; но, казалось, как будто тоже испокон веку она пребывала в сем городе. Некоторые старожилы передавали, и то как темные слухи, что в начале двадцатых годов, то есть во времена своей первой цветущей юности, она пользовалась покровительством одной весьма важной и значительной особы, через что приобрела тогда, вместе с весом и влиянием, весьма большое состояние. Но что это была за особа, что за вес и влияние и каково состояние, благоприобретенное ею, — об этом никто и никогда не мог дать ясного, положительного ответа. Одни утверждали, будто генеральша фон Шпильце родом эльзасская француженка; другие говорили, что она рижская немка, а не то и чухонка; третьи — что она варшавская полька; четвертые — подозревали в ней житомирскую еврейку; пятые — нежинскую гречанку или женевскую швейцарку; шестые, наконец, выдавали за достоверный слух, что она, во-первых, дочь какого-то киргиз-кайсацкого хана, а во-вторых — симбирская дворянка. Как уж все это вязалось между собою и насколько присутствовала тут истина — сие только одному господу богу известно! Выходила же из всего этого загадочная, но всем известная личность, называемая генеральшей Амалией Потаповной фон Шпильце. И действительно, будучи не то немка, не то француженка, не то еврейка, не то, наконец, русская — она соединяла в своей особе всего понемножку. Даже самое имя ее было какое-то смешанное: Амалия — и вдруг Потаповна! Казалось, как будто коренные представители всех национальностей собрались между собою и каждый бросил свою посильную лепту в общую сокровищницу, из которой и произрос столь замечательный фрукт, как генеральша фон Шпильце.

У ней была бездна знакомых. Серебряная плоская ваза, стоявшая на изящном мозаичном столике в ее гостиной, вечно была переполнена всевозможными визитными карточками. Тут мешались между собою карточки мужские и женские, мешались титулованные имена известнейших фамилий и сильных тузов мира сего — с тузами откупной, золотопромышленной и вообще финансовой колоды; карточка великосветской Дианы — с карточкой известнейшей блестящей лоретки; имена художников и артистов — с именами сынов Фемиды и Марса; фамилия строгого, нравственного отца семейства — с фамилией какой-нибудь темной личности, какого-нибудь известного шулера, афериста, шарлатана или chevalier d'industrie[70]. Словом, весь свет знал генеральшу фон Шпильце, и она весь свет знала.

Но приемных дней у нее не было. Каждый, у кого только имелась до нее какая-либо надобность, должен был делать ей визит и писать письмо, в котором испрашивал себе свидание. Тогда генеральша назначала особую аудиенцию, на которой и можно было изложить ей свою надобность. Вероятно, этих различных надобностей было достаточное количество, потому что генеральше приходилось давать ежедневно весьма много аудиенций. Иногда случалось так, что она принимала с девяти часов утра до часу ночи — и всегда посетители один за другим сидели в ее приемной, приезжая каждый в заранее назначенный самою генеральшею час и ожидая, пока ливрейный лакей раскроет дверь и скажет: «Пожалуйте-с!» Иногда же случалось и так, что посетитель, входивший с парадного подъезда, по лестнице со статуями, выходил из подъезда непарадного, дабы избежать какой-нибудь отчасти неловкой или не совсем приятной встречи, что всегда очень обстоятельно умела предупреждать генеральша фон Шпильце. А для этого, в том случае, если у нее находилась уже с визитом какая-нибудь особа, то о вновь прибывшем посетителе докладывал не лакей, как обыкновенно, а собственная горничная генеральши, которая подходила к ней, будто что-нибудь по хозяйству шептала ей на ухо. Генеральша, подумав и быстро сообразив, тоже шепотом отдавала горничной свои инструкции, которые та уже и сообщала официальному лакею. Круг ее деятельности был очень обширен и весьма разнообразен; она всегда была занята и потому очень дорожила своим временем, избегая на аудиенциях лишних, посторонних слов и давая самые ясные и короткие ответы. У нее был великолепный повар, а в буфете всегда имелся большой запас самых тонких и дорогих вин, но обедов или ужинов генеральша никогда не давала и открытых вечеров не делала. У нее бывали иногда (если предстояла надобность) вечера интимные, маленькие, на которых присутствовали две-три, много четыре особы, которые сами, по своим надобностям, пожелали бы быть на таком вечере, уже заранее условясь с хозяйкою насчет избранного дня и часа. На больших вечерах и балах большого света генеральша никогда не показывалась; но инкогнито, в простые дни и вечера, карета ее очень часто останавливалась иногда у подъезда какой-нибудь великосветской львицы или строгой Дианы, недоступной и целомудренно-гордой в блеске общественной обстановки. В это время обыкновенно отдавалось приказание никого не принимать, что и было исполняемо швейцаром, весьма строго до тех пор, пока не кончался интимный визит. А если бы кто-либо из непринятых полюбопытствовал узнать, чей это экипаж стоит у подъезда, то заранее выдрессированный кучер генеральши отвечал лаконически: «Господский», или, еще проще, ровно ничего не отвечая, посвистывал да глазел себе в сторону.

Генеральша была особа, в своем роде, весьма многозначительная. Ее все побаивались, показывали перед нею знаки глубокого уважения, и все почти, хоть раз в своей жизни, чувствовали в ней настоятельную надобность. Причина довольно простая: генеральша знала все тайны света, да и не одного только света, — тайны, какого бы рода они ни были, и мистерии целого города были известны ей в совершенстве. Разные семейные отношения, дела между мужем и женою, приязни и неприязни, стремления и намерения, образ мыслей и убеждения, аферы и проделки и, наконец, вся скандалезная потаенная хроника Петербурга — вот те богатства, коими обладала генеральша. Но при этом, надобно заметить, она решительно была лишена известной женской добродетели, называемой слабостью язычка. Сплетни или болтовни бесцельной, беспричинной никто никогда не слыхал из уст Амалии Потаповны: она знала-ведала про себя и никому не открывала своих сведений. Другое дело, если кому-либо представлялась настоятельная нужда в этих сведениях, тогда генеральша могла кое-что сообщить или разузнать, разыскать, но и то не иначе, как при сильных побудительных причинах, на которые бы могла рассчитывать наверное.

Какие нити, какие пружины употребляла она для всего этого, читатель узнает впоследствии, когда он более интимным образом познакомится с различными специальными отраслями многосторонней деятельности генеральши фон Шпильце.

XVI

РЫЦАРЬ БЕЗ СТРАХА И УПРЕКА

Шадурский давно уже, еще до женитьбы своей, был знаком с Амалией Потаповной и неоднократно имел нужду в ее аудиенциях. Она даже очень благоволила к нему и выражалась о нем не иначе, как «князь Шатурски — das ist vrai gentilhomme»[71]. Написав на своей визитной карточке, что имеет самую крайнюю и безотлагательную нужду, он отправил ее с швейцаром наверх к генеральше и минут через десять был принят.

— Вообразите, ко мне нынче утром подкинули девочку! — начал он, усаживаясь подле нее, как добрый и старый знакомый.

Амалия Потаповна ответ на это заменила кивком головы, который словно бы выражал собою: «Так-с!..»

— Я очень не рад такому сюрпризу, — продолжал он.

— А то ж объявить до полиции, — предложила ему генеральша.

— Fi done![72] — махнул рукою Шадурский. — Рад, не рад, а делать нечего: подкинули, так уж и позаботься о ребенке.

— О, ja… aber das zeugt ihr edles Herz[73], — похвалила Амалия Потаповна, изъявляя ему знак благоволения рукою. — А то ж я вам буду находить une bonne nourrice pour cet enfant, s'il vous plait, monsieur?[74]* — предложила она.

— Нет, не то! Я бы вас попросил о другом, — возразил Шадурский.

— Ganz zu ihren Diensten, ganz! ganz![75] — любезно поклонилась генеральша, которая, благоволя к Шадурскому «за его изящные манеры», иногда для него даже время свое на лишние слова расточала.

— Я его хочу отдать на воспитание в какие-нибудь хорошие руки и буду просить вас — позаботиться об этом, — предложил он.

— А зачем нельзя? Хоть в минут! Не! cela est tout a fait possible pour moi![76] — согласилась генеральша.

— Чем скорее, тем лучше!

— И то правда! А какие кондиции ваши? — спросила она, принимая деловой тон, который в миг, и уж как-то невольно, сам собою появлялся у нее, чуть только разговор начинал касаться денег, условий и т.п.

— Я вам дам единовременно десять тысяч, — говорил Шадурский, — распорядитесь ими для этого ребенка, как будет лучше, — уж это вы сами знаете; а мне — чтоб уж больше никогда никаких забот и беспокойств не знать с ним, хоть и не слыхать о нем вовсе; десять тысяч, надеюсь, это слишком достаточно и даже роскошно для какого-нибудь подкидыша.

— О, ja! certainement[77], — согласилась фон Шпильце. — Но скажите, vous ne soupconnez personne?[78]* — с подозрительной расстановкой добавила она.

— Personne, madame[79], — ответил, пожав плечами, Шадурский.

— Und haben sie nichts gehort?[80]

— То есть, насчет чего это? — переспросил он.

— Un petit scandale, qui est arrive dans le grand monde…[81]

— Какой скандал? — притворился Шадурский, начав с первых же слов догадываться, в какую сторону клонит генеральша, в намерении выпытать от него что-нибудь подходящее.

— Ах, так вы не слыхали? — равнодушно и рассеянно проговорила она.

— Ничего не слыхал, а что?

— Нет, а то ж так!

— Однако?

— Non, commerage![82]и говорить не стоит! — поспешила замять генеральша, видя, что он ничего еще не знает, и опасаясь, как бы не обмолвиться чем-нибудь лишним. «Пусть от других сплетни узнают, лишь бы от меня без нужды и без цели ничто не выходило», — было постоянным ее правилом.

Шадурский, оставшийся не мало доволен тем, что она, по-видимому, не имеет на него никаких подозрений, в свою очередь тоже поспешил отклониться от дальнейшего разговора насчет скандала.

— Послушайте, Амалия Потаповна! по старой дружбе у меня к вам будет еще одна маленькая просьба! — сказал он с тем решительным выражением в лице и в голосе, с каким обыкновенно говорит человек, у которого долгое время не хватало духу начать высказывать что-либо затруднительное или неловкое и которого, наконец, по пересилении самого себя, что называется, прорвало.

— Дело для меня очень близкое и интересное, — добавил он, стараясь говорить и небрежнее и равнодушнее, чтобы смаскировать этим то маленькое волнение, которое заставило посильнее забиться его сердце от некоторой щекотливости предстоящей просьбы.

— Н-ну? — протянула генеральша, вытянув вперед свою мордочку.

— Я бы попросил вас разузнать кое-что… по секрету…

— Ага!.. Je comprend… je comprend bien ca[83], — с живостью подмигнула ему Амалия Потаповна.

— Нет… да вы что думаете? — спросил Шадурский, который искал как бы половчее объяснить ей свое дело.

— Eine dame, glaube ich? jung und charmant?[84] — опять подмигнула генеральша.

— Нет, не совсем так… Мне бы — вот видите ли — хотелось бы знать… как вам сказать-то это?.. хотелось бы знать, кто интересовал мою жену в нынешнюю зиму, — выговорил наконец Шадурский, стараясь принужденными улыбками смягчить смысл своей фразы и потупясь, чтобы не встретиться с взглядом генеральши.

Эта последняя, действительно, глядела на него во все свои толстые, изумленные глаза.

— Как!.. — воскликнула она, — aber sie selbst?[85]такой прекрасный, красивий мужчин! Est-ce possible?[86]*

Шадурский покраснел и еще более потупился. Ему окончательно стало неловко. Он закусил губу и пожал плечами.

— Non! vous-vous trompez, monsieur![87] — сказала она решительным и разубеждающим тоном. — Я ж ничего не знаю, а я бы все знала, кабы что было… Et dans le monde on n'a jamais parle de cela[88].

— Да в свете-то, может, и точно никто не знает, — согласился Шадурский, — но… я имею некоторые причины предполагать…

— Да! а то ж я и забыла! Ведь вас не было по зиме! — домекнулась m-me фон Шпильце.

— Ну, вот то-то же и есть!.. Я не то чтобы из ревности… а так собственно…

— Ah, oui, monsieur est un peu curieux! ich verstehe![89] — любезно поддакнула генеральша.

— Ну, понятное дело!.. — подхватил Шадурский. — Спросить ее самое, согласитесь, не совсем-то ловко: может быть, я и ошибаюсь; а между тем хотелось бы знать, кто… Дело прошлое, — продолжал он, как бы оправдывая не то себя, не то супругу, — дело прошлое — и я нисколько не претендую… в наш век… тем более Жорж Занд… Вы понимаете!

— N-nu ja-a!..[90]понимай!

— Тем более, что и сам я не безгрешен бывал иногда, — говорил князь, стараясь улыбаться и думая отговорками своими смягчить дело настоящей, голой истины — и перед генеральшей (как будто ее можно было провести этими смягчениями!), и перед своим собственным самолюбием. Его уж давно-таки помучивал вопрос: кто любовник жены? чем прельстил он ее — умом ли, красотой или положением? и не разыгрывает ли он, муж, перед ним комической роли благодаря незнанию своему? Впрочем, надо прибавить, что если бы в этом любовнике нашел он человека, равного ему по положению в свете, то смотрел бы сквозь пальцы на отношения жены, позволяя себе самому гласно делать втрое Солее для спасения своего самолюбия, и только потребовал бы, чтобы этот избранный не скомпрометировал перед обществом честь его имени, если не желает подставить лоб свой под дуло пистолета. Но, в то же время, нельзя не прибавить, что ревность оскорбленного самолюбия по временам испускала самовольные и — ох! — какие болезненные крики в его сердце, — крики, которые он старался заглушать, обманывая это же самое самолюбие тем, будто ему решительно все равно, что бы ни делала супруга, и что он почитает себя неизмеримо выше всего окружающего мира и потому смотрит на все презрительными глазами.

— Только — ваше честное слово, что это умрет между нами! — прибавил Шадурский, побаивавшийся, чтобы генеральша как-нибудь при случае, под рукой, не сболтнула кому о его просьбе и о том обстоятельстве, которое ее вызвало.

Генеральша даже обиделась при этом. И в самом деле, зачем ей болтать в ущерб своим собственным интересам?

— Я надеюсь на вас, по старой нашей дружбе! Вы узнаете обо всем подробнее и обстоятельнее, понимаете? — сказал он заискивающим и ласковым тоном.

Генеральша покивала головой и с нежной сентиментальностью посмотрела на Шадурского.

— О, si jetais votre femme![91] — вымолвила она со вздохом.

— Так что ж бы? — спросил князь, видя, что она приостановилась и недоговаривает.

— Je vous aurais aime! Je vous serais fidele…[92] — томно и тихо проговорила она, покачивая в лад головою, и в заключение опять вздохнула.

Шадурский молча поклонился; но вдруг, сообразив, что эта струнка может быть ему также полезна, вскинул на генеральшу такой взгляд, который очень красноречиво говорил: «А почем знать? быть может, оно еще и будет так!»

Генеральша очень скромно, но кокетливо улыбнулась на это…

Для читателя сомневающегося, — если бы такой нашелся, — мы не можем от себя прибавить, что Шадурский не был первый, да не он и последний, а много, очень много весьма солидных мужей не раз обращались к генеральше с подобными поручениями.

— Итак, вы постарайтесь же обделать; я буду очень, очень благодарен, — сказал князь, подымаясь и глядя на свои часы. — А что касается до подкидыша — так горничная жены привезет его к вам, в моей карете, часа через полтора.

— S'gu-ut![93] — протянула Амалия Потаповна.

— Сегодня же я и пакет с деньгами привезу вам! — присовокупил Шадурский, дружески пожимая ее мягкие, потные руки.

— Sehr gut! — повторила генеральша. — Mais envoyez seulement la voiture nach andren[94]подъезд, — присовокупила она с улыбкой, подмигнув ему глазками, как человеку, которому таинственная роль этого «andren»[95]* подъезда была уже давно и очень коротко знакома.

«Теперь бы надо к ней заехать; успокоить там, что ли… Она писала, а я не собрался еще ни разу, — размышлял сам с собою Шадурский, медленно проходя мимо лестничных статуй. — Неприятно, черт возьми; ну, да один-то раз куда ни шло! Только то скверно, что экипаж открытый: неравно увидят еще как-нибудь… Разве во двор приказать ему там въехать?» — думал он, садясь в коляску и справляясь по письму княжны Анны об адресе ее тайного приюта.

Его сиятельство, тридцатисемилетний муж и соблазнитель, сей гордый, демонический Чайльд Гарольд российский — стыдно сказать! — чувствовал теперь какой-то школьнический, заячий страх за свою романическую проделку.

На Невском проспекте с ним поровнялся один из известнейших вестовщиков большого света и, грациозно послав ему рукою воздушный поцелуй, поехал, не отставая, рядом.

— Une grande nouvelle![96] — кричал он Шадурскому. — Вы не слышали?

— Что такое?

— Как! Вы спрашиваете, что такое? Вы ничего не слыхали о скандале?

— Ничего…

— Мой бог! Об этом говорит уже весь свет… Это — вещь небывалая!..

— Что же такое?

— La jeune princesse Tchetchevinsky…[97]

— Ну?

Сплетник, вместо ответа, сделал руками несколько пантомимных, очень выразительных и понятных жестов.

— Что за вздор! этого быть не может! — с улыбкой возразил Шадурский, хотя сердчишко его и сильно-таки екнуло при этой пантомиме.

— Mais… comment[98]быть не может?! Говорят, будто есть особы, которые читали даже письмо ее к своей матери, и предерзкое, пренепочтительное письмо! Pauvre mere! elle est bien malade pour le moment![99]* Это ее убило!

— Кого же обвиняют в этом? — спросил Шадурский.

— Voila une question![100]Конечно, княжну! Помилуйте! Ведь это кладет пятно не только на семейство, mais… meme sur toute la noblesse![101][102]Это… это une femme tout-a-fait perdue!*** О ней иначе и не говорят, как с презрением; с ней никто более не знаком, ее принимать не станут!..

— Oui, si cela est vrai…[103]конечно, так и следует! — с пуристическим достоинством римской матроны проговорил Шадурский, трусивший в душе от всех этих слухов и убежденный в эту минуту, что действительно так следует. — Et qui suppose-t-on etre son amant?[104]* — спросил он.

— Вот в том-то и загадка, что не знают. Во всяком случае, это — подлец! — заключил благородный сплетник.

— О, без сомнения! — подтвердил Шадурский. А сердчишко его снова сжалось и екнуло при этом роковом слове.

— Но у нее есть брат; он, вероятно, разыщет. C'est une affaire d'honneur[105], — продолжал сплетник.

— Что же, дуэль?

— Или дуэль, или пощечина!

Шадурский даже побледнел немного, несмотря на свое образцовое умение и привычку владеть собою и скрывать свои настоящие чувства.

— Du reste adieu![106]Мне в Караванную! Еду к баронессе Дункельт — узнать, что там говорят об этом, — заключил сплетник и, послав Шадурскому еще один воздушный поцелуй, скрылся за поворотом на Караванную улицу.

— Пошел домой! — закричал между тем этот своему кучеру.

Кучер, получивший за пять минут перед тем приказание ехать в Свечной переулок, остался очень изумлен столь неожиданным поворотом дела и, не вполне на сей раз доверяя своему слуху, обратил вопросительную мину к своему патрону.

— Пошел домой, говорю тебе, скотина! — закричал этот последний, вероятно торопясь сорвать на кучере бессильный гнев свой за слово «подлец», произнесенное сплетником.

Возница тотчас же повернул лошадей в обратную сторону.

«Вот так-то лучше будет», — подумал Шадурский, и через несколько минут коляска остановилась перед подъездом его собственного дома.

— Можешь откладывать: я больше никуда не поеду сегодня! — обратился он к кучеру, и скрылся в дверях не без внутреннего удовольствия за счастливую встречу и за все предыдущее поведение с княжною, которое отклоняло всякое подозрение от его ничем не запятнанной личности.

XVII

ДВЕ ПОЩЕЧИНЫ

Шадурский прямо прошел на половину жены. Он хотел сообщить ей, что участь подкидыша обеспечена, полагая в то же время найти у нее своего управляющего, г.Морденко, который ежедневно являлся с отчетами и докладами — утром, в девять часов, к князю, а в первом или в начале второго — к самой княгине. Она с некоторого времени вообще стала интересоваться делами. Шадурский намеревался взять у Морденко десять тысяч, обещанные им генеральше.

Быстрыми и неслышными в мягких коврах шагами подошел он к дверям будуара, распахнул одну половину и вдруг окаменел на минуту, пораженный странным и неожиданным дивом.

Супруга его лежала в объятиях г.Морденко.

Князь, не двигаясь с места и не спуская с них холодного взора, в котором тускло засвечивалось какое-то ледяное бешенство, стал натягивать и застегивать на пуговку свою палевую перчатку, которую, подходя к будуару, уже стянул было до половины руки.

Княгиня, пораженная еще более, чем муж, в первую минуту дрожала всем телом, приникнув к диванной подушке и закрыв лицо своими бледными тонкими руками. Морденко, ошалелый и немой от страха, глядел во все глаза на это, по-видимому хладнокровное, застегивание перчатки, тогда как рука его машинально и неудачно искала на краю стола принесенные к докладу бумаги. Это был высокий, несколько сутуловатый и сангвинически худощавый мужчина лет сорока, породистый брюнет, с бронзово-бледным, энергическим лицом и глубокими темно-карими глазами.

Застегнув, наконец, свою пуговку, князь подошел к нему медленными шагами и с размаху дал сильную и звонкую пощечину.

— Вон, животное!.. — тихо прошипел он, скрежеща зубами. — Сегодня же сдать все дела, и чтобы к вечеру духу твоего тут не было!.. Вон!

Уничтоженный, убитый и перетрусивший Морденко отыскал, наконец, свои бумаги, почтительно согнулся и на цыпочках вышел из будуара.

Князь затворил за ним двери.

— Хоть бы это-то из предосторожности сделать догадались! — укоризненно посоветовал он, кидая на жену убийственно-презрительный взгляд.

Княгиня начала уже истерически, но сдержанно и глухо рыдать, не отрываясь от своей подушки.

— С кем?!. с хамом… с холуем… с лакеем!.. И это — русская аристократка! — шипел он задыхающимся голосом.

На этих словах, видно уж чересчур задетая за живое, княгиня словно очнулась и, стремительно вскочив со своего дивана, ринулась к мужу.

— Tu vois par la, miserable, ce que tu as fait de ta femme! Tu es un lache!![107] — злобно прорыдала она, с наглым трагизмом потрясая руками своими в самом кратчайшем расстоянии от физиономии князя. Это была единственная и как будто оправдательная мысль, на какую только могла она теперь найтись.

Тому это показалось уж чересчур отвратительно. Он позабыл себя от бешенства, и вдруг, в ответ на укоризненное восклицание княгини, раздался хлесткий звук новой пощечины.

Княгиня взвизгнула и навзничь грохнулась на пол…

Шадурский с минуту постоял над нею, молча и холодно глядя на ее рыдания, и тихо вышел из будуара.

Он уже успел овладеть собою.

— Сними с меня эту перчатку! — спокойно и твердо сказал он лакею, войдя в кабинет.

Тот аккуратно исполнил это экстраординарное приказание.

— Брось ее в огонь! — сказал он еще более равнодушным тоном — и лайка тотчас же затлелась в пламени камина.

Князь чувствовал, что он «разыграл хорошо», что он должен быть необыкновенно эффектен и величествен в эту минуту.

Жалкий человечишко!.. он рисовался перед самим собою своим quasi-[108]байроническим демонизмом.

XVIII

КНЯЗЬ И КНЯГИНЯ ШАДУРСКИЕ

Князь Дмитрий Платонович Шадурский и супруга его, княгиня Татьяна Львовна, были уже шестой год женаты. Супружество их могло назваться вполне приличным супружеством. В официальных случаях, когда того требовали обстоятельства, они являлись в свет вместе, или принимали у себя, соблюдая с верным тактом и с самой безукоризненной полнотою все условия, каких требовали этикет и понятия той жизни, в замкнутом кругу которой они вращались. Князь всецело представлялся солидно-вежливым почтительным мужем; княгиня — уважающей своего мужа супругой. Никогда ни малейшего косого взгляда или слова, которые, вырываясь иногда почти невольно из надсаженного сердца, могли бы хоть как-нибудь, хоть чуть заметно обнаружить их истинные чувства! Друг о друге они относились всегда не иначе, как с полным уважением, — с уважением, заметьте, но не с любовью: настолько они имели ума и такта, чтобы не «изъявлять» любви своей. Да, впрочем, любви-то никакой у них и не было. Взамен ее было уважение к внешнему супружеству: князь уважал жену потому, что она носила его имя; княгиня, не уважая князя, уважала самое имя, которое отнюдь не позволила бы себе скомпрометировать перед «светом». Свет — это фиктивное понятие, между прочим, является чрезвычайно странным в представлении большинства женщин, принадлежащих к нему: они считают светом тот замкнутый круг общества, который организовался здесь, на месте, в Петербурге или в Москве. Авторитет и сила этого света действительны и могучи только на месте. От этого очень часто происходит то, что целомудренные Дианы в Петербурге — перерождаются в шаловливых Киприд в Париже; но, по возвращении, непременно делаются опять целомудренными Дианами — по крайней мере по внешности представляют себя таковыми своему свету.

О княгине пытались кое-что сплетничать, но это были сплетни глухие, темные, не имевшие никакого действительного основания, — и потому им не давали ходу, о них не думали, на них не обращали особенного внимания, считая их только сплетнями, и, наконец, скоро забывали. Сама же княгиня Татьяна Львовна своим внешним поведением не подавала к ним ни малейшего повода: она никого не отличала, никому не давала предпочтения — напротив, была решительно со всеми ровна и любезна. Поэтому ей никого не могли исключительно приписать в любовники. У князя Дмитрия Платоновича были кое-какие грешки и по части актрис и по части Диан; но и те и другие, как человек солидный и опытный, он умел окутывать достодолжно-приличным флером. О его грешках иногда интимно поговаривали в том тоне, который мог только приятно щекотать его ловеласовское самолюбие, и никогда никто не заикался в тоне оскорбительном или компрометирующем. На эти грешки смотрели как на легкие и милые шалости, которые за кем же из мужчин не водятся! Главное дело в том, что все формы внешнего приличия отменно были соблюдаемы этою четою, вся внутренняя, домашняя сторона медали отменно скрывалась ими от посторонних глаз, и потому их все уважали, все были довольны, и они сами также были довольны своею внешнею, показною стороною.

Князю Шадурскому пошел уже тридцать восьмой год, княгине — двадцать пятый. Он женился сильно уже поистраченный и поистертый заграничной жизнью; она вышла за него с силами еще довольно свежими; только румянец начинал немножко блекнуть от бессонных ночей, которые она проводила на балах, танцуя до упаду. Татьяна Львовна более всего на свете любила балы и танцы. Князь был хорош собою, и она могла назваться красавицей. Оба были блондины: князь — более с рыжеватым отливом, княгиня — с оттенком пепельным. Он свою блазированную физиономию очень успешно старался устроить на английский покрой; физиономия княгини, когда она была девушкой, напоминала эфирного, непорочного ангела, а когда сделалась дамой — выражение невинности сменилось характером гордой и недоступной Дианы. И то и другое было вполне прекрасно. Она в раннем детстве была увезена за границу, нарочно для того, чтобы там воспитываться, и возвратилась оттуда восемнадцати лет, ни слова не разумея по-русски, так что когда выходила замуж, то должна была скопировать русскую подпись своего имени для внесения в церковную книгу. Все знания ее в русском языке простирались только до двух-трех молитв, смысла которых она не понимала, а тараторила вдолбежку, как попугай ученый. Впрочем, знала еще слова: caracho, sirastouy и kacha[109]. Когда во время венчания поп спросил ее обычно-формальной фразой: «Не обещалась ли еси другому?» — то Татьяна Львовна так странно и бессмысленно поглядела на него, что шафер поспешил ей подшепнуть на ухо: «Нет», и невеста, долго не могшая совладать с этим односложным звуком, наконец, с большим усилием выговорила: «Niet-te»[110]*. Однако в три года она довольно порядочно выучилась этому варварскому языку и выражалась на нем с книжной отчетливостью в звукопроизношении, как истая иностранка, которая по книгам выучилась говорить по-русски. Впрочем, с годами княгиня дел<

Наши рекомендации