Неожиданное и не совсем приятное последствие второй пощечины

Приняв дела от Морденки, причем во время сдачи разговоры ограничивались только самыми необходимыми деловыми фразами, князь Шадурский мрачно ходил по своему кабинету и с досады беспощадно грыз свои прекрасно обточенные розовые ногти. Стыд, презрение, злоба и ревность одновременно сосали теперь его сердце. Целый день он не выходил из кабинета и даже обедать не садился. Однако подкидыша не забыл отправить в карете, со всеми достодолжными инструкциями, к генеральше фон Шпильце.

Был уже час одиннадцатый вечера, когда в кабинет вошел лакей и объявил Шадурскому, что княгиня изволят просить их пожаловать к себе.

— Хорошо… пошел вон! — проговорил князь и направился было к дверям, но вдруг подумал и вернулся назад.

Через четверть часа — новый посланный, который получает тот же ответ. Но Дмитрий Платонович на сей раз уже не направляется к дверям, а продолжает себе из угла в угол шагать по комнате. Он твердо решил не сдаваться ни на мольбы, ни на убеждения, и потому положил не ходить к супруге. «Все кончено между мной и этой женщиной! и только для света мы — муж и жена!» — мысленно решил он сам с собою, не без наслаждения предаваясь рисовке мрачного трагизма. Прошло еще минут десять — и на пороге кабинета, из-за тяжелой портьеры, показалась сама княгиня. Бледная, больная, с покраснелыми и припухшими от слез глазами, нетвердо вошла она, шатаясь, в комнату и в изнеможении опустилась на кресло.

— Что вам угодно? — сухо, но вежливо спросил князь.

— Я очень дурно себя чувствую, — с усилием проговорила Татьяна Львовна.

— Тем хуже для вас! — ядовито улыбнулся он.

— И для вас столько же: я чувствую, что должна буду выкинуть.

Шадурский опешил.

— Как!.. но это невозможно!.. — бормотал он, совсем растерявшись от этого нового сюрприза.

Княгиня тоже улыбнулась на сказанную им глупость.

— Я чувствую, говорю вам! — подтвердила она. — Я пришла спросить: угодно вам, чтоб это все здесь, у вас в доме произошло?

— Боже сохрани! Как можно в доме? — испугался Дмитрий Платонович.

— Так везите же меня куда-нибудь, — твердо и настойчиво порешила княгиня.

— Но как же это?.. куда?.. я, право, не знаю… — говорил он, в недоумении стоя перед женою.

— Вы, кажется, теряетесь еще больше меня! Стыдитесь! Мужчина! — с злобным презрением проговорила Татьяна Львовна.

Князь, действительно, во всех почти экстренных случаях жизни, если только они производили на него угрозливое или страшливое впечатление, мигом терял присутствие духа и из гордого аристократа Чайльд Гарольда становился мокрой курицей. Однако последнее замечание жены не шутя задело его за живое.

— Извольте, я готов; только куда прикажете? — спросил он, оправившись и даже встряхнувшись немного, почему немедленно же принял опять свой прежний сухой и вежливый тон.

— Куда прикажете! Понятное дело, к акушерке какой-нибудь! — пояснила жена, начинавшая уже терять терпение.

Князь вспомнил о Свечном переулке — и весь демонизм его тотчас же возвратился к своему хозяину. По правде-то сказать, впрочем, он и не знал, куда б иначе кинуться, если бы не Свечной переулок. Бегать по городу и отыскивать самому, ночью, какую-нибудь акушерку было бы более чем неудобно, да и рискованно в отношении времени для больной. И потому тут ничего уже больше не оставалось делать, как только остановиться на Свечном переулке, давши затем полную волю разыгрываться своему демонизму.

«В довершение всего только этого недоставало! — Думал он, пуская на губы мефистофельски-ироническую улыбку. — Недоставало только свести этих двух женщин под одною кровлею… и где же?.. в каком месте?.. Вот случай-то с его игрою!.. Вот она где, настоящая-то ирония судьбы!» — заключил он мысленно, и с той же улыбкой прибавил вслух:

— Извольте идти одеваться — через десять минут карета будет готова.

Княгиня поблагодарила наклонением головы и холодно вышла из кабинета. Она вполне поняла сего Чайльд Гарольда и потому презирала его. Впрочем, и Чайльд Гарольд не оставался в долгу: он тоже презирал супругу за г.Морденко.

А что, если бы на месте этого г.Морденко был кто-нибудь другой, вроде титулованного камер-юнкера или флигель-адъютанта? Ведь князь, пожалуй что, и не презирал бы тогда свою супругу?

Даже наверное не презирал бы, осмелимся уверить мы сомневающегося читателя.

* * *

— Есть у вас свободная комната? — Я привез больную, — вполголоса и почти шепотом говорил князь востроносенькой немецкой женщине в белом чепце, боясь, чтобы голос его не услышала как-нибудь княжна Анна. Демонизм и игра в герои все-таки не мешали ему потрухивать неприятного столкновения.

Удобная запасная комната отыскалась тотчас же на противоположном конце от той, которую занимала княжна Чечевинская. Князь высадил из кареты жену свою и под руку ввел ее в предназначенную горницу.

— Бога ради, только поскорей! Употребите все зависящие от вас средства, чтобы это скорее кончилось! — шепотом упрашивал он востроносенькую немку, и, осторожно выйдя в смежную комнату, закурил сигару и преспокойно уселся на диван дожидаться финала всей этой истории.

Прошло часа три. Князь починал уже третью сигару. У него было очень скверно на душе, ибо там боролось чувство оскорбленного самолюбия (в самом деле, неприятно мужу находиться в подобном положении у акушерки) и чувство страха за возможность столкновения с княжной, боязнь, чтобы все это как-нибудь не раскрылось, не было узнано в свете, боязнь титула почтенного рогоносца, — словом, князю было очень нехорошо. Его по временам била дрожь нервной лихорадки, в особенности когда страдальческие вопли жены становились громче и, стало быть, слышнее в других комнатах серенького домика. Мимо него раза два прошмыгнула востроносенькая немка и раз пять ее помощница. При каждом скрипе отворявшейся двери Шадурский вздрагивал и, весь обданный жаром, тревожно вскидывал глаза на роковую дверь. Немка мимоходом бормотала ему что-нибудь успокоительное, и Шадурский, по уходе ее, повергался в прежнее состояние внутренней борьбы вышеозначенных чувств, боязней и соображений, до нового неожиданного стука дверной ручки. Утомленный всеми этими ощущениями, он уже впадал в легкое забытие. Окружающая обстановка комнаты с немецкими литографиями в рамках, стоны жены, вспоминание всего случившегося в этот день, княжна, Морденко, акушерка, фон Шпильце, подкидыш — все это мешалось между собою и сливалось в какие-то отрывочные, мутно неопределенные образы; пальцы его уже слабели, бессознательно еще кое-как удерживая потухшую сигару; нервно-нойное, болезненное чувство под ложечкой тоже смирялось и затихало, подобно больному зубу перед усыплением — как вдруг скрипнула дверь…

Князя будто кольнуло что: он вздрогнул, очнулся и поднял глаза.

На пороге стояла княжна Анна. Колебавшееся пламя свечи, которую держала она, кидало неровный отсвет на ее бледное, встревоженное лицо. Сквозь ночной белый шлафрок видно было, как дрожали ее руки, как тревожно волновалась грудь. Она увидела князя, — и, боже мой, чего только нельзя было прочесть на этом любящем, страдающем лице в одно только мгновение! Тут было и удивление, и безотчетный порыв к нему, и страх, и надежда, и гордое чувство матери, и радость свидания, и горький упрек за невнимание, за равнодушие — много и сильно говорило это лицо, эти глаза, эта улыбка.

— Дмитрий… бога в тебе нет! Можно ли так забыть, оставить меня!.. Дмитрий!.. Милый, ненаглядный… Ты видел ее… видел… нашу девочку, дочку нашу? — лепетала она обрывавшимся от волнения голосом, кинувшись к князю и, как слепая, трогая, ощупывая его руками, словно бы хотела убедиться — точно ли это он стоит перед нею?

Князь, бессознательно вскочивший с места при ее появлении, как провинившийся школьник, стоял неподвижно — смущенный, озадаченный, растерянный до последней крайности. Он не мог собраться с мыслями, не мог сказать ни одного слова. А тут еще из соседней комнаты обличающие стоны жены раздаются. Он струсил и искренне желал провалиться сквозь землю.

— Что ж ты не приезжал ко мне?.. Ведь я одна, совсем одна, пойми ты это!.. Я ведь измучилась, ждавши тебя, — продолжала лепетать больная, не замечая, от наплыва своих ощущений, этого неподвижного смущения и холодности князя. — Мне так хотелось видеть тебя, взглянуть бы только на тебя, слово услышать — ведь мне тяжело, невыносимо… я, как в лесу, ничего тут не знаю… А ты — хорош, и не едешь и слова не напишешь!.. Ну, да я не сержусь теперь… я не сержусь… Я люблю тебя… Я — мать. Ну, обними, ну, поцелуй свою Анну!.. целуй меня — теперь ведь мы одни с тобой. Да что же ты стоишь? Что это с тобою? Дмитрий, что с тобою?.. — отшатнулась она через минуту, с изумлением вглядываясь в смущенную фигуру опешившего князя, ни одним словом, ни одним взглядом и движением не ответившего сочувственно на ее беззаветно-искренний порыв.

— Княжна… извините… я не один, я не один… Уйдите… нас могут увидеть… уйдите, княжна… — бормотал он, кое-как собравшись с силами. Слова дрожали, путались на его языке.

— Княжна… уйдите… Да что это с тобою, Дмитрий, что это за слова ты говоришь?.. Господь с тобою, опомнись!.. — еще порывистее отшатнулась Анна, глядя во все глаза на Шадурского.

— Уходите же, бога ради, я вас прошу!.. — настаивал между тем тот, стараясь отвести от себя ее протянутые руки… — Вы забываетесь… нас увидят… что могут подумать?..

Перетрусивший Чайльд Гарольд говорил уже окончательные глупости, которые какими-то проблесками мелькали у него в голове и сами собою, бессознательно как-то, подвертывались на язык.

— Так это-то твой привет матери твоего ребенка? — проговорила она, по-видимому, спокойно, однако, в сущности, с колюче-горьким чувством в душе.

— Я не один… я не один здесь, — повторял князь, со страхом озираясь на дверь, из которой каждую минуту могла появиться акушерка.

— А! ты не один здесь?.. Да, я слышала!.. я по голосу узнала ее… по этим крикам догадалась, что это — ваша жена, — говорила княжна все тем же наружно-ровным и спокойным голосом.

У князя все лицо передернуло, словно от внезапной ожоги. Этого-то только он и боялся… «Черт возьми, узнала!.. Стало быть, не скроется… стало быть, узнают все!» — мелькало у него в голове — и это мелькание прожигало мозг, вызывало краску стыда и хватало за сердце. Паче всего князь страшился, чтобы не пронюхали как-нибудь скандала с его законной супругой.

— Стало быть, кончено. Все кончено между нами. Покорно благодарю, что вы наконец-то раскрыли мне глаза… Жаль, что поздно немного… Ну, да все равно! Теперь я хочу знать, где мой ребенок, что сделали вы с моим ребенком? — спрашивала княжна уже строгим и холодным тоном.

— Завтра… завтра все узнаете… завтра я напишу… заеду… только уйдите, умоляю вас!.. Уйдите же! — почти крикнул он, выведенный наконец из себя своим отчаянным положением. Он боялся также, чтобы немка не застала его вместе с княжною и чтобы через это не открылся настоящий виновник беременности этой девушки.

Княжна холодной и презрительно-сострадательной улыбкой встретила его отчаянную выходку.

— Вы очень боитесь моей встречи с княгиней Шадурской? — не без иронии спросила она. — Извольте. Я вас избавлю от нее. Можете быть покойны: того, что происходит с нею в той комнате, через меня никто не узнает: я честнее вас.

Анна направилась к двери. Шадурский на цыпочках шел за нею, стараясь выпроводить поскорее неприятную гостью. В коридоре, куда вышел вместе с княжною, притворив за собой дверь, он почувствовал некоторое радостное спокойствие: «Наконец-то, слава тебе, господи, счастливо отделался, и кажись — навсегда». Тут уже, видя, что главная беда почти миновала, ему вдруг захотелось немножко порисоваться с романической стороны, хоть чем-нибудь скорчить из себя порядочного человека, хоть как-нибудь сгладить гнусное впечатление последней сцены.

— Прости… прости меня, Анна! — нарочно поглуше и подраматичнее прошептал он, стараясь схватить руку девушки.

Она увернулась от князя и отвела его руку.

— Бог с тобой, Дмитрий! — прорвалось у нее рыданье. — Я твоего зла не хочу помнить… Только дочку… Бога ради, дочку мне!

И с этими словами она скрылась за дверью своей комнаты.

Час спустя все уже было кончено.

Княгиня разрешилась мальчиком. Ребенок, несмотря на преждевременное появление свое на свет, был жив и даже здоров.

Шадурский сунул сторублевую ассигнацию в руку немки, бережно укутал в шаль и салоп свою супругу и почти на руках снес ее в карету, к вящему изумлению акушерки, которая, глядя на все это, только ахала да чепчиком своим из стороны в сторону покачивала.

Ребенок остался у нее на воспитание. Больная, по-видимому, была спокойна и молча сидела, откинувшись в угол кареты.

— Вы никогда больше не увидите вашего ребенка, — холодно и внятно проговорил наконец Шадурский, стараясь сделать голос свой тверже и металличнее. Он и тут рисовался.

— Но где же этот несчастный ребенок будет находиться, по крайней мере? — слабо спросила больная.

— Этого вы также никогда не узнаете! — порешил Дмитрий Платонович.

— Но это бесчеловечно!

— Совершенно согласен с вашим мнением…

— Наконец, это гнусно — шутить таким образом!

— Не гнуснее вашего поступка! — с улыбочкой в голосе возразил Шадурский. — Впрочем, все, что я могу сказать вам, — прибавил он минуту спустя, — так это то, что вы были у той самой акушерки и под тою самою кровлею, где находится теперь княжна Чечевинская. Таким образом — вы совершенно сравнялись с этой женщиной. Впрочем, нет! Виноват, вы хуже ее! вы — любовница лакея! — заключил он с ядовитою желчностью и, после этого, во всю остальную дорогу не проронил более ни одного уже слова.

XX

АРЕОПАГ НЕПОГРЕШИМЫХ

Через десять дней после этого происшествия княгиня Татьяна Львовна чувствовала себя уже настолько хорошо, что могла в постели принимать визиты добрых своих приятельниц, являвшихся к ней осведомиться о здоровье.

Для света княгиня была больна какой-то febris[112]или чем-то вроде застужения, воспаления и т.п., — словом, одною из тех болезней, которыми всегда удобно можно прикрываться.

Около ее постели сидели m-me Шипонина со старшей грацией, сорокалетнею девою, баронесса Дункельт и еще два-три дипломата в юбках — особы все веские, досточтимые, авторитетные и вообще очень компетентные в делах мира сего.

Князь Дмитрий Платонович, все время не говоривший с женою, только из приличия отправлял к ней ежедневно своего камердинера осведомляться о здоровье. Теперь же он в первый раз нашел нужным прийти к ней лично — потому, нельзя же: княгиня уже принимала своих приятельниц.

— Как вы чувствуете себя нынче? — спросил он, вежливо целуя ее руку и с видом участия — в той, однако, дозе, насколько это было нужно и прилично.

— Сегодня мне гораздо лучше, — мило ответила княгиня, и мило опять-таки настолько, насколько могло это быть допущено в приличном супружестве.

— Пароксизм не возобновлялся? — с заботливым участием продолжал Шадурский.

— Благодаря бога, нет… Садитесь и слушайте, — предложила ему супруга, указывая на кресло у своих ног. — Мне сообщают чрезвычайно интересные новости.

— Ах, да, да! это ужасно, это невообразимо! — говорил ареопаг компетентных судей. — Мы говорили о скандале…

— Да! скажите, пожалуйста, что это такое? — любопытно подхватил Шадурский. — Я слышал кое-что, но, признаюсь, никак не могу поверить.

— Можете не только верить, но даже веровать, как в истину, — докторальным тоном заметил один из дипломатов в юбке.

— Неужели же правда? — воскликнул Шадурский, растягивая в знак удивления свою физиономию, которая так и блистала в это мгновение могучим чувством непогрешимого достоинства.

— К стыду и к несчастью — правда! — отчетливо сказала Шипонина, печально покачав головой. — Я сама видела несчастную мать, сама читала письмо.

Замечательно, что сей достопочтенный ареопаг, говоря о скандале, не только не объяснил, в чем он заключается, но даже в разговоре между собою избегал самого слова «скандал», заменяя его безличными местоимениями то и это. Может быть, «ужасность» самого «проступка», а может, и присутствие сорокалетней девственницы связывали ареопагу органы болтливости.

— Подобной безнравственности никогда еще не бывало в нашем обществе! — горячо разглагольствовала баронесса Дункельт, считавшая десятками своих любовников и в том числе присутствующего князя, который тоже во время оно отдал ей должную дань.

— Неужели после этого кто-нибудь согласится принять ее? — вопрошал один из дипломатов.

— Я надеюсь, что ни одна порядочная женщина не позволит себе этого! — решительным и авторитетным тоном проговорила княгиня Шадурская. — По крайней мере, мои дом навсегда закрыт для нее, как и для каждой потерянной женщины. Я стыжусь, что была даже знакома с нею!

— Конечно, таких поступков прощать никогда не следует: они черным пятном ложатся на целое сословие! — с благородным негодованием заключил Дмитрий Платонович.

И все остальные вполне согласились с его справедливым мнением.

Таким образом, в силу безапелляционного приговора ареопага непогрешимых, княжна Анна Чечевинская была подвергнута вечному остракизму.

XXI

ПРОБУЖДЕНИЕ

Получив письмо старой княгини, Анна поняла, что все ее связи со светом окончательно порваны. Но ничего, кроме полнейшего и равнодушного презрения, не шевельнулось в ее сердце при мысли об этом разрыве. Да и что ж кроме презрения могло там шевельнуться? Что дал ей этот свет, что нашла она в нем? Один только холод, ни капли искреннего слова, наконец гнусный, вероломный обман — и ничего более. Но в обман она еще не хотела поверить, она все еще старалась обманывать самое себя и ожидала свидания с князем. Но князь не приезжал. В достопамятную для княгини Шадурской ночь княжна, услышав из своей комнаты крики больной, как-то невольно, инстинктивно почувствовала, что это именно звук голоса Татьяны Львовны. «Он тоже должен быть здесь? Что все это значит?» — мелькало у нее в голове. Немка, между делом, вошла навестить и ее. Тут-то, по рассказу ее о внезапном ночном посещении и из ее описания «кавалера» и «дамы», приехавших к ней, княжна догадалась, что это именно были Шадурские. Последовавшая сцена уже известна читателю.

Между тем положение ее было весьма печально. Денег ни копейки, платья — только то, что было на себе; известий после письма матери — никаких, от Шадурского — тоже, и наконец Наташа, обещавшая заложить для нее кое-какие вещи, также пропала неизвестно куда. Последний раз она виделась с нею в утро перед получением письма, и затем словно в воду канула. Немку эти обстоятельства весьма сильно беспокоили, и только по доброте душевной она ничего пока еще не высказывала своей пациентке, что, однако же, не мешало той очень хорошо замечать и чувствовать все это. Она решилась наконец еще раз написать Шадурскому и заклинала его открыть ей, что сталось с их ребенком; но князь разорвал и сжег это письмо, вместе с предыдущим, дабы не оставлять никаких существенных доказательств своих отношений к ней.

Княжна мучилась и терзалась невыносимо. Эта неизвестность все больше и больше томила ее душу, наводя только мрачные мысли, которые не покидали ее ни на минуту. Она уже от всего отрешилась в своей прежней жизни, и даже от самой мысли о любовнике, в котором так долго не хотела разочароваться и которого наконец стала презирать; одно только привязывало ее к жизни — это жажда узнать, что сталось с ее ребенком, жажда увидеть его еще раз, вырвать из чужих рук и всецело отдаться безумной любви к своему младенцу, никогда, ни на минуту не выпускать его из своих объятий. Этот ребенок был для нее все — все ее богатство, все счастье — и радость и мука в одно и то же время. Жажда видеть свое дитя дошла в ней наконец до какого-то отчаяния, почти помешательства и породила наконец непреклонную решимость во что бы то ни стало добиться своей цели, которая вполне уже сделалась для нее единственной целью всей жизни.

Она написала письмо к самой княгине Шадурской. Это были не слова, а слезы наболевшей, истерзанной души. Она, ни слова не упомянув о Шадурском и о своих отношениях к нему, раскрыла только с полной откровенностью, что она мать подкинутого к ним ребенка, и умоляла сказать ей, где он и что с ним сделалось. Но ответа на это письмо не было. Княжна подождала, или, лучше сказать, всем существом своим прострадала тоской ожидания два дня — и все-таки ответа не было. Она написала к ней новое, еще отчаяннее первого, письмо, отправив его лично с востроносенькой немкой — и результат вышел все тот же.

Тогда княжна Анна оставила свой тайный приют. Она наконец совершенно пробудилась и вполне уже поняла, что такое тот свет и те люди, которые до сих пор ее окружали. Все связи с этой жизнью с той же минуты были окончательно порваны в ее сердце. В нем жило одно только чувство, одно стремление — во что бы то ни стало видеть и отнять своего ребенка, и с этой неотступной мыслью она впервые вышла за порог серенького домика в Свечном переулке.

XXII

ДЕТИ

Слова князя Шадурского о том, что жена его никогда не увидит и не будет знать своего новорожденного сына, были не что иное, как одна только эффектная фраза.

Г.Морденко написал княгине письмо, где извещал о новом своем адресе. Татьяна Львовна ответила тотчас же и, рассказав подробно всю последующую историю, приказала ему разведать под рукой, у кучера, в какую улицу ездил он с господами ночью. Таким образом адрес акушерки из Свечного переулка сделался известен и княгине и г.Морденке.

Муж просил ее готовиться к отъезду вместе с ним за границу, что должно было последовать недели через полторы. Княгиня тайком от него переслала Морденко довольно значительную сумму денег, с приказанием взять ребенка от акушерки и поместить его в хорошие руки. Генеральша фон Шпильце, с своей стороны, сделала то же самое.

В Средней Мещанской улице, «близ пожарного депо», жил некоторый «бедный, но честный майор» в отставке, «будучи обременен многочисленным семейством и женой, болезненным состоянием одержимой». Это, однако, нисколько не мешало ему брать «на воспитание» посторонних детей. «Бедный, но честный» майор назывался — Петр Кузьмич Спица.

На Петербургской стороне, в Гулярной улице, можно сказать, среди древес и злаков сельских, обитал в собственном домишке один из вечных титулярных советников и присяжных столоначальников, по фамилии Поветин. Жил он скромно, тихо и богобоязненно, вместе с женою, но без чад и домочадцев, в коих отказала им попечительная судьба.

К бедному, но честному майору был помещен, стараниями г.Морденко, сын княгини Шадурской, во святом крещении нареченный именем Иоанна Ветхопещерника и того же месяца прописанный в местное мещанское сословие под фамилией Вересова.

К титулярному советнику Петру Поветину, стараниями генеральши фон Шпильце, была отдана на воспитание дочь князя Шадурского, во святом крещении именем святыя Марии Магдалины нареченная и записанная в мещанское сословие под фамилией Поветиной, по восприемному отцу и воспитателю ее.

Пятилетний князь Владимир Шадурский приготовлялся, со своим штатом нянек и гувернанток, к отъезду с родителями за границу, где предполагалось начать и кончить курс его воспитания и образования, которое должно было приготовить и дать русской земле русского гражданина.

XXIII

ВЕЛИКОСВЕТСКАЯ ДИАНА

Был холодный весенний вечер. Петербург изобилует ими. По небу ходили низкие и хмурые тучи; с моря дул порывистый, гнилой ветер и засевал лица прохожих мелко моросившею дождливою пылью. Над всем городом стояла и спала тоска неисходная. На улицах было темно и уныло от мглистого тумана. Фонарей, по весеннему положению, не полагалось.

Часов около восьми у подъезда дома князя Шадурского остановилась женщина, закутанная в большую шаль, с густым темным вуалем на лице, и робко дернула за ручку звонка.

— Мне необходимо надо видеть княгиню — отдайте ей эту записку, — сказала она отворившему ей швейцару и вслед за ним вошла на площадку парадной лестницы.

Княгиня прочла поданную ей записку и улыбнулась. В ней загорелось Евино любопытство и желание поглядеть, какова-то стала княжна Анна после всего случившегося с нею.

— Проси сюда эту женщину, — сказала она человеку и, подойдя к зеркалу, поправила на себе какую-то шемизетку, пригладила отделившуюся прядку волос и, повернувшись вполоборота, оглядела общий вид свой.

Сердце ее билось каким-то особенным самодовольным злорадством. Она даже почему-то была рада этому неожиданному посещению.

Через минуту робко, с замирающим сердцем вошла княжна Анна в будуар Шадурской и только тут, оставшись с ней наедине, подняла с лица свой черный вуаль. Это лицо было бледно, смертельно бледно; на черных ресницах глубоких прекрасных глаз искрились две крупных слезы; бледные и сухие губы чуть-чуть дрожали нервною дрожью. Стройная, высокая фигура ее, охваченная мягкими складками черной шали и платья, походила скорее на призрак, чем на живое существо. Она была грустно, тоскливо-прекрасна, как подсудимая, которая ожидала последнего своего приговора, долженствовавшего разрешить для нее роковое быть или не быть.

Княгиня Шадурская встретила ее вопросительной миной, не забыв предварительно устроить себе холодное и нравственно строгое лицо.

Княжна Анна молчала. Она была слишком смущена и взволнована для того, чтобы сказать что-либо.

— Что вам от меня угодно? — с ледяною вежливостью спросила наконец Шадурская, которая ни сама не садилась, ни посетительнице не указала на кресло.

— Вы это уже знаете, — прошептала бедная девушка.

— Я знаю только то, что поступаю, может быть, слишком опрометчиво, дозволив себе принять вас, — возразила княгиня своим прежним тоном. — Вы должны знать, что более не существуете уже для общества, — и верьте, только из одного христианского чувства я принимаю вас нынче… Только покорнейше прошу, чтобы это был последний раз, — поспешила добавить она.

— Мне света не нужно; мне нужен ребенок мой! — твердо сказала девушка.

— Как!.. и вы решаетесь так прямо говорить об этом? Где же девическая скромность? — благонравно удивилась княгиня, которой стало уже невмоготу притворяться строгой христианкой, а так и подмывало явиться в настоящем своем образе беспощадно строгой Дианы.

— Зачем говорить слова? — возразила Анна. — Я прошу у вас моего ребенка.

— К сожалению, я ничего не могу сказать вам о нем. Я его почти и не видала.

— О, сжальтесь! не мучьте же меня! — простонала мать, ломая с мутящей тоской свои руки, и, вдруг зарыдав, опустилась на колени перед гордой княгиней. — Отдайте, отдайте мне его! Скажите, где он! — умоляла она, захлебываясь от глухих и тяжелых рыданий.

— Я уже сказала вам, — промолвила Шадурская, не делая ни малейшего движения, чтобы поднять с полу несчастную.

— Вспомните, ведь вы тоже мать!.. Мать… Поймите же меня! — стонала княжна, в исступлении подползая к ней на коленях и судорожно ловя ее руки.

— Встаньте, — повелительно сказала княгиня. — Между нами нет и не может быть ничего общего… Вы сами захотели упасть в ту пропасть, которая навеки отделила вас от всех честных и порядочных женщин, — ну, так на себя и пеняйте же! — с жестокой, желчной холодностью говорила она, безжалостно измеряя глазами ползавшую перед ней жертву и более чем когда-либо сознавая в себе все величие своего достоинства.

— И у вас хватает духу читать мне мораль в эту минуту! — с горьким упреком прервала ее княжна Анна.

— Ошибаетесь, я не мораль читаю вам, — сухо возразила княгиня. — Я хочу только сказать, чтобы вы не писали ко мне более писем: они могут компрометировать меня.

Княжна тотчас же после этих слов поднялась с полу и гордо выпрямилась.

— Вы не скажете мне, где мой ребенок? — решительным тоном спросила она.

— В последний раз говорю вам — нет! и покорнейше прошу оставить меня! — поклонилась Татьяна Львовна.

— Так будьте же вы прокляты! все прокляты! — задыхающимся шепотом проговорила княжна, страшно дрожа всем своим телом, и повернулась к двери.

— Вы слышали, что княгиня Чечевинская скончалась? Третьего дня ее хоронили и… вы — ее убийца! — безжалостно-равнодушно сказала Шадурская, спокойно отходя к своему дивану.

Княжна вздрогнула, на минуту остановилась неподвижно на месте, потупя свою голову так, как будто ожидала сейчас удара секиры, и, вслед за этим, тотчас же молча вышла из будуара.

Морской ветер хлестал одежду прохожих и пробегал по крышам все с теми же пронзительными порывами. Туман и дождливая холодная изморозь густо наполняли воздух, в котором царствовали мгла и тяжесть.

Нева плескалась волнами своими в гранитную набережную, за рекой крепостные часы с безысходною тоскою медленно играли «Коль славен наш господь» и пробили девять. По пустынной набережной шибко шла против ветра высокая, стройная женщина, закутанная в черную шаль, и шла, казалось, без всякой определенной цели, без всякого пути.

— Кажется, недурна, — процедил себе сквозь зубы беспутный шатун-гуляка и, подумав с минуту, повернулся и пошел вдогонку за молодой женщиной, темный очерк которой с каждым шагом все более и более терялся в холодном и моросящем тумане петербургской ночи…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Наши рекомендации