Постмодернистское мышление

Каждую из великих эпохальных перемен в истории западного мышления предваряло нечто вроде архетипического жертвоприношения. Как будто для того, чтобы освятить рождение нового типа культуры, его главному пророку и провозвестнику выпадал на долю венец мученика и страстотерпца, что по­лучало вслед за тем символическое звучание: вспомним осуждение и казнь Сократа на заре классического греческого мышления, осуждение и распятие Иисуса Христа на заре христианства, осуждение и проклятие Галилея на заре современной науки. По всем признакам главным пророком постмодернист­ского мышления был Фридрих Ницше с его радикальным критическим со­знанием, с его мощным и язвительным чутьем, позволившим ему предвосхитить возникновение нигилизма в западной культуре. И можно уло­вить любопытную — быть может, типично постмодернистскую — аналогию архетипического жертвоприношения и мученичества с необычным судом Ницше над самим собою и собственным внутренним заточением: страшная умственная пытка, крайняя психологическая изоляция и в конце концов без­умие — все это было дано испытать на заре постмодерна Ницше, подписы­вавшему свои последние письма «Распятый» и скончавшемуся в преддверии

XX столетия.

Как и личная драма Ницше, вся интеллектуальная ситуация постмодерна сложна и неоднозначна — возможно, в этом и заключается основная его суть. То, что имеется в виду под словом «постмодерн», значительно разнится в зависимости от контекста, однако в самых общих чертах постмодернисткое мышление можно рассматривать как незавершенный и непостоянный набор положений, который складывался постепенно под влиянием множества разнообразнейших интеллектуальных и культурных течений: от прагматизма, экзистенциализма и психоанализа до феминизма, герменевтики, постэмпирической философии науки (мы перечислили лишь немногие из наиболее видных течений). Из этого водоворота зачастую несовместимых побуждений и тенденций на поверхность выплыло несколько принципов, получивших широкое хождение. Начинают особенно цениться пластичность и постоянное изменение действительности и знания, отдается предпочтение конкретному опыту перед застывшими отвлеченными принципами, появляется убеждение в том, что ни одна априорная система мысли не должна тяготеть над воззре­ниями или исследованиями человека. Становится общепринятым, что чело­веческое познание субъективно определяется множеством факторов; что объективная сущность, или вещь-в-себе, недоступна и не позволяет делать о себе никаких утверждений и что ценность всех истин и представлений должно постоянно подвергать непосредственной проверке. Критический поиск вы­нужден смиряться с неоднозначностью и множественностью, а обретенное решение в любом случае будет знанием скорее относительным и подвержен­ным ошибкам, чем абсолютным или определенным.

Поэтому обретение знания должно стать бесконечным его пересмотром. Нужно пробовать все новое, экспериментировать и исследовать, проверять с оглядкой на субъективные и объективные следствия, учиться на собствен­ных ошибках, не позволять никаких безосновательных предположений, счи­тать все допущения не более чем предварительными и не творить себе куми­ров из несуществующих абсолютов. Действительность не представляет нечто прочное и самодостаточное, данное раз и навсегда: скорее это текучий саморазворачивающийся процесс, «открытая вселенная», непрерывно форми­рующаяся под воздействием человеческих поступков и верований. Это ско­рее возможность, нежели данность. Нельзя взирать на действительность так, как это делает зритель, наблюдающий со стороны за неподвижным предметом; нет, необходимо постоянно принимать участие в этой действи­тельности, изменяя ее и одновременно изменяя себя. Пусть действитель­ность бывает непреклонной и вызывающей, в определенном смысле человек должен сам лепить ее с помощью разума и воли, каковые неотделимы от того, что они силятся постичь и преодолеть. Человек как субъект есть во­площенная действующая сила, он выносит суждения в контексте, который заведомо нельзя до конца определить, причем его ориентацию или мотиви­ровки невозможно полностью объяснить и взять под контроль. Познающий субъект никогда не свободен ни от своей телесности, ни от мира, которые выступают как обязательное условие и среда каждого акта познания.

Присущая человеку способность мыслить в понятиях и символах была признана основополагающим и необходимым элементом человеческого по­нимания, предвосхищения и творения действительности. Разум не просто пассивно отражает внешний мир с его неотъемлемым порядком, но деятель­но и творчески проявляет себя в процессе восприятия и познания. В неко­тором смысле действительность не только воспринимается разумом, но и конструируется им, причем этих конструкций может быть сколько угодно много, и вовсе не обязательно одна из них должна оказаться окончательно верной. Даже если человеческое знание и придерживается по необходимости определенных врожденных субъективных структур, и в них есть та доля не­ясности, которая, наряду с человеческой волей и воображением, вносит в познание известный элемент свободы. Здесь неизбежно присутствует и кри­тический эмпиризм, и критический рационализм, утратившие, правда, былую категоричность, поскольку уже признано, что ни один образ дейст­вия не может претендовать на абсолютную обоснованность: возможны как конкретные исследования, так и строгая аргументация, критика и теоретические формулировки, но не существует таких эмпирических «факторов», которые не были бы уже перегружены теорией, и не существует таких логи­ческих доказательств или формальных принципов, которые обладали бы ап­риорной определенностью. Всякое человеческое понимание есть истолкова­ние, и ни одно истолкование не бывает окончательным.

Для постмодернистской мысли характерно преобладание куновского по­нимания «парадигм» в современном дискурсе, что отражает признание изна­чально толковательной природы разума. Это оказало влияние не только на подход постмодернизма к культурным мировоззрениям прошлого и к исто­рии сменявших друг друга научных теорий, но и на его собственное мировоз­зрение, что сказалось на сочувственном отношении к притеснявшимся неор­тодоксальным воззрениям и более самокритичном взгляде на воззрения, ныне принятые. Беспрестанные открытия в области антропологии, социоло­гии, истории и языкознания продолжали показывать относительность чело­веческого знания, способствуя все большему признанию «евроцентричного» характера западной мысли, а также того факта, что на процесс познания оказывают воздействие такие факторы, как классовая, расовая и этническая принадлежность. В последние годы особенно досконально проводился ана­лиз рода как решающего фактора в определении и ограничении того, что считается истиной. Разнообразные формы психологического анализа в отно­шении как отдельной личности, так и целой культуры продолжали выявлять скрытые бессознательные детерминанты человеческого опыта и познания.

Отражал и поддерживал все эти достижения радикальный перспективизм, поселившийся в самом сердце постмодернистского сознания: его корни уходили к ответвлениям эпистемологии, развитым Юмом, Кантом, Гегелем (в его историзме) и Ницше, позднее сложившимся в прагматизм, герменевтику и постструктурализм. В таком понимании мир в принципе не обладает никакими чертами и особенностями, первичными по отношению к интерпретациям. Мир не существует как вещь-в-себе, независимо от интер­претации: скорее, он начинает существовать только в интерпретациях и лишь благодаря им. Субъект познания уже неотторжим от объекта познания: человеческий разум никогда не выходит за пределы мира, чтобы судить о нем извне, заняв соответствующее положение. Любой объект познания уже включен в некий заранее истолкованный контекст, за пределами которого находятся лишь другие, тоже заранее истолкованные контексты. Все челове­ческое познание осуществляется с помощью знаков и символов неясного происхождения, которые обусловливались исторической и культурной пред­расположенностью, и испытывали воздействие — часто бессознательное — человеческих интересов. Поэтому природа истины и действительность — как в философии, религии или искусстве, так и в науке — в корне неоднознач­ны. Субъект будет неправ, если возомнит, будто способен преодолеть груз всех предрасположений своей субъективности. В лучшим случае, следует стремиться к размыванию границ, к сближению субъекта и объекта как бы по асимптоте. В худшем случае, остается признать, что солипсизм челове­ческого сознания непреодолим ввиду полной невнятности мира.

Таким образом, оборотной стороной открытости и расплывчатости по­стмодернистского сознания является отсутствие какого-либо твердого осно­вания для мировоззрения. И внутренняя, и внешняя реальности стали неве­роятно разветвленными, многомерными, податливыми и безграничными, словно бы давая возможность проявиться и мужеству, и творчеству, но вместе с тем вселяя тревогу и смятение перед лицом нескончаемого реляти­визма и экзистенциальной конечности. Столкновения субъективных пози­ций, острейшее осознание культурной раздробленности и исторической от­носительности любого знания, навязчивое чувство неопределенности и всеобщего распада, плюрализм на грани удручающей бессвязности — из всего этого и складывалось «состояние постмодерн». Даже говорить о субъ­екте и объекте как о раздельных сущностях — уже значило брать на себя слишком много.

По мере того как волна постмодернистского мышления поднималась все выше, поиски человеком космического смысла становились уделом герме­невтических изысканий, порою обескураживающих своей вольностью: чело­век, которому выпало родиться в эпоху постмодерна, оказался в такой все­ленной, смысл которой отличается необыкновенной открытостью, но, вместе с тем, лишен любого основания.

Из всего множества факторов, совокупность которых породила такую ин­теллектуальную ситуацию, вывести наружу наиболее радикальные по скепти­цизму эпистемологические течения в постмодернистском мышлении удалось языковому анализу, причем именно эти течения наиболее четко и осознан­но отождествляли себя с «постмодернизмом». И снова это направление обязано своим развитием множеству источников: проводившемуся Ницше анализу проблематичных отношений языка к действительности, семиотике Ч. С. Пирса, согласно постулатам которой любая человеческая мысль неиз­бежно облечена в знаки; лингвистике Фердинанда де Соссюра, постулиро­вавшей произвольность связей между словом и предметом, знаком и означа­емым; анализу языкового структурирования человеческого опыта Витгенштейна; экзистенциалистско-лингвистической критике метафизики Хайдеггера; лингвистической гипотезе Эдварда Сепира и Б. Л.Уорфа каса­тельно того, что язык формирует восприятие действительности ровно в той мере, в какой действительность формирует язык; генеалогическим исследо­ваниям Мишеля Фуко в области социального конструирования знания; и деконструкционизму Жака Деррида, бросающему вызов всяким попыткам ус­тановить для текста некий незыблемый единственный смысл. Исходом нескольких таких влияний, в частности, в современных академических кру­гах, стало динамичное распространение такого взгляда на человеческое зна­ние и умение рассуждать, который придает крайне относительный характер человеческим притязаниям на высшую и неколебимую истину и который, тем самым, побуждает к деятельному пересмотру характера и целей интел­лектуального анализа.

В основе этого взгляда лежит тезис, согласно которому любая человечес­кая мысль, в конечном итоге, порождена некими идиосинкратическими культурно-языковыми формами жизни и неразрывно с ними связана. Чело­веческое знание есть исторически обусловленный результат языковой и соци­альной практики тех или иных местных сообществ истолкователей, не имеющий какой-либо «теснейшей» связи с самостоятельной и внеисторической реальностью. Поскольку человеческий опыт заранее проструктурирован языком, между тем как разнообразнейшие языковые структуры, по всей ви­димости, никоим образом не связаны с какой-либо независимой действи­тельностью,— то разум человеческий не может претендовать ни на какую иную реальность, кроме той, что определяется «местными» формами его бытия. Язык — это «клетка». Более того: оказывается, и языковое значение может быть крайне неустойчивым, поскольку контексты, определяющие это значение, никогда не бывают фиксированными, и за внешней видимостью связного текста можно обнаружить целое множество несовместимых друг с другом значений. Ни одно истолкование текста не может претендовать на общее признание, поскольку то, что подвергается истолкованию, неизбежно содержит в себе скрытые противоречия, изнутри подрывающие его связ­ность. Поэтому любой смысл есть нечто в высшей степени неразрешимое а «истинного» смысла не существует вовсе. Нельзя говорить ни о какой пер­вичной реальности, лежащей будто бы в основании всего и оправдывающей попытки человека воспроизвести истину. Тексты имеют отношение только к другим текстам — и так до бесконечности,— не имея никакого основания где-либо вне самого языка. Избавиться от «игры означающих» попросту невоз­можно. Множественность несоизмеримых между собой человеческих истин разоблачает обыденные представления о том, что разум способен продвигать­ся все дальше и дальше, приближаясь к самой сути реальности. О природе истины ничего нельзя сказать с определенностью, или, как выразился Ри­чард Рорти, «она такова, каковой нам позволят описать ее нам подобные»7.

Здесь, в каком-то смысле, картезианский критический интеллект достиг наивысшей точки развития, подвергнув сомнению абсолютно все, применив систематический скептицизм к любому из возможных значений. Если нет божественного основания, на коем зиждилось бы Слово, то язык не наделен привилегированной связью с истиной. Судьба человеческого сознания — не­избывное кочевье, добровольное скитание в дебрях заблуждения. История человеческой мысли есть история идиосинкратических метафорических по­строений, многозначных толковых словарей, не имеющих иной почвы, кроме той, что уже была пропитана их собственными метафорическими и толковательными категориями. Философы-постмодернисты могут сколько угодно сравнивать и противопоставлять, анализировать и обсуждать все мно­жество воззрений, выраженных до них, разнообразные системы символов, различные способы увязывания вещей между собой — однако они не могут претендовать на обладание той внеисторичной Архимедовой точкой опоры, которая позволила бы судить, действительно ли представляет данная точка зрения «Истину», или нет. Поскольку неколебимых основ для человеческого знания не существует, высшая ценность любого воззрения определяется спо­собностью хотя бы временно приносить или вызывать творческий порыв — хотя в конце концов следует признать, что подобные оценки и сами не оп­равданы ничем, кроме личного или культурного смысла. Оправдание само по себе есть лишь еще одна общепринятая социальная форма, не имеющая вне социума никакой почвы.

Важнейшим философским исходом таких сходящихся течений постмо­дернистской мысли стали критические нападки, буквально со всех сторон посыпавшиеся на главную западную традицию в философии начиная от пла­тонизма. Самая устремленность этой традиции — охватить и запечатлеть некую первоначальную Реальность — была раскритикована как бесплодное упражнение в языковой игре, как затянувшиеся во времени, но обреченные попытки заглянуть по ту сторону собственных мудрых вымыслов. Более кон­кретно такая направленность была осуждена за неизбежную внутреннюю отчужденность и гнетущую иерархичность — как стремление захватить власть над умами, повлекшее за собой обеднение бытия и культуры и приведшее в конце концов к технократическому господству над природой и социально-политическому господству над людьми. Мощнейшее побуждение западного мышления навязать каждой стороне жизни какую-то форму тотолитаризма — теологического, научного, экономического — было заклеймено не только как самообман, но и как разрушительное начало.

Подстегиваемая этими и другими, родственными факторами, постмодер­нистская мысль вызвала энергичное отторжение западного интеллектуально­го «канона», давно уже обозначившегося и утвердившегося в образе европей­ца, занимающего привилегированное положение в обществе. Прописным истинам относительно «человека», «разума», «цивилизации» и «прогресса» было предъявлено обвинение в интеллектуальной и нравственной несостоя­тельности. Слишком много грехов было совершено под прикрытием запад­ных ценностей. Глаза, с которых спала пелена, теперь окидывали взором всю долгую историю Запада, полную безжалостного захватничества и при­теснения, с неуемной алчностью его высших общественных слоев от самых древних до наших дней, с его систематическим процветанием за чужой счет, с его колониализмом и империализмом, с его рабством и геноцидом, с его антисемитизмом, с его попранием прав женщин, «цветных», различных меньшинств, гомосексуалистов, рабочего класса, малоимущих, с его унич­тожением поселений аборигенов во всем мире, с его бесчувственной глухо­той по отношению к чужим культурным традициям и ценностям, с его жест­ким злоупотреблением иными формами жизни, с его слепым опустошением практически всей планеты.

В столь радикально изменившемся культурном контексте даже академи­ческие круги самозабвенно включились в критическую деконструкцию тра­диционных представлений, прибегнув к нескольким способам анализа, частично накладывавшимся один на другой: социологическому и психологи­ческому, лингвистическому и литературоведческому. Тексты, подпадающие под любую категорию, тщательно анализируются с учетом тех риторических стратегий и политических функций, которым они служат. Повсюду в интел­лектуальной среде воцаряется пафос разрушения общепринятых установле­ний, развенчания различных притязаний, подрыва верований, разоблаче­ния видимостей — своеобразная «герменевтика подозрений» в духе Маркса, Ницше и Фрейда. В этом смысле постмодернизм — это «антиномичное дви­жение, задавшееся целью разложить западное мышление на части... взяв на вооружение деконструкцию, децентрацию, устранение, разбрасывание, демистифакацию, прерывание, расхождение, рассеивание и т. д. Подобные понятия... выражают эпистемологическую одержимость разрывами и разло­мами, а также соответствующую идеологическую приверженность различ­ным меньшинствам — политическим, сексуальным и языковым. Правильно думать, правильно чувствовать, правильно поступать, правильно читать, согласно этой episteme уничтожения, означает — отказаться от тирании це­лого; абсолютизация любого из человеческих начинаний чревата тоталита­ризмом»8. Следует навсегда оставить притязания на всеведение — философ­ское, религиозное или научное. Грандиозные теории и универсальные обозрения не способны завоевать себе места под солнцем, не породив при этом эмпирических подтасовок и интеллектуального авторитаризма. Утверж-

дать общие истины — значит навязывать хаосу явлений некую ложную догму. Принимая во внимание случайность и прерывность, знание должно ограничиваться чем-то сугубо местным и специфическим. Всякое поползно­вение на всеохватное и связное описания миропорядка представляет собой в лучшем случае имеющий временную ценность вымысел, служащий для при­крытия хаоса, а в худшем случае — вымысел злонамеренный, служащий орудием подавления, власти, насилия и подчинения.

Поэтому, собственно говоря, «постмодернистского мировоззрения» не существует, да оно и просто невозможно. Сама постмодернистская парадиг­ма по природе своей выступает разрушительницей всех и всяческих парадигм, ибо в основе ее лежит осознание множественности, локальности и темпоральности действительности, лишенной к тому же какого-либо основания. Картина, описанная в начале столетия Джоном Дьюи («главное интеллекту­альное настроение нашего века — это отчаяние, к которому приходят от любых целостных воззрений и позиций»), выкристаллизовалась в самую суть постмодернистского видения мира, как, например, у Жана-Франсуа Лиота­ра, определившего «постмодерн» как «недоверие к метаповествованиям».

Как ни парадоксально, здесь видится нечто от былой уверенности совре­менного мышления в превосходстве собственных взглядов. Только если убежденность современного мышления в своем превосходстве проистекала из сознания того, что оно обладает неизмеримо большими знаниями, нежели предыдущие века, то у постмодернистского мышления чувство превосходст­ва проистекает из своеобразного осознания того, сколь ничтожно малы те знания, на которые может претендовать разум (включая и свой собствен­ный). Однако именно в силу этого самокритичного сознания, вносящего во все некую ноту относительности, было прочувствовано наконец и то, что квазинигилистическое отрицание всех и всяческих форм «тотализации» и «метаповествования» — любых устремлений к интеллектуальному единству, цельности или всеобъемлющей связности — и само-то представляет собой позицию вовсе не безупречную, поскольку, основываясь на собственных же принципах, она по сути дела способна оправдать себя ничуть не больше, чем все те метафизические построения, против которых постмодернисткое мыш­ление и ополчилось. Подобная позиция предполагает собственное метаповествование — быть может, чуть более утонченное, нежели все прочие, но, в конечном счете, защищенное от сокрушительной критики столь же хрупкой броней. Само по себе утверждение исторической относительности и зависи­мости любой истины и любого знания от языка и культуры, скорее всего от­ражает лишь один из возможных локально-темпоральных взглядов, вовсе не обязательно имеющий универсальную внеисторическую ценность. Завтра все может обернуться иначе. Собственно, единственным постмодернистским абсолютом является критическое сознание, которое, разложив все и вся на части, по-видимому, следуя своей же логике, неудержимо стремится совер­шить подобную деструкцию и с самим собой. Таков шаткий парадокс, на котором и балансирует все постмодернисткое мышление.

***

Но если постмодернистское мышление временами и склонялось к догма­тическому релятивизму и к провоцирующему разрушение скептицизму и если сопутствовавший ему культурный этос порой вырождался в циничную от­страненность и мертвенную стилизацию, то становилось в то же время очевидным, что наиболее существенные особенности, присущие интеллекту­альной ситуации постмодерна в целом,— множественность, сложность, неодназначность — являются как раз теми особенностями, которые, воз­можно, и приведут к появлению совершенно новой формы мировоззрения, способного и сохранить, и превозмочь настоящее состояние разбросаннос­ти. В современном Weltanschauung ни одной точке зрения — будь то религи­озная, научная или философская — не принадлежит главенство, однако именно это и вызвало к жизни почти беспрецедентную атмосферу интеллек­туальной гибкости и «перекрестного опыления», отразившуюся в практике открытого «разговора» между различными взглядами, различными словаря­ми, различными культурными парадигмами.

Крайняя зыбкость и множественность современного интеллектуального мира едва ли может показаться преувеличенной. И не только само постмодернистское мышление представляет собой водоворот неразрешимых разног­ласий: практически каждый важный элемент интеллектуального прошлого Запада ныне присутствует и продолжает жить в той или иной форме, своим смешением способствуя жизненности современного Zeitgeist. Когда под во­просом оказались все многочисленные представления, некогда принимав­шиеся за истинные, то теперь уже, казалось, возможны лишь немногие ап­риорные ограничения — если и они возможны,— и многие воззрения прошлого вновь начали всплывать, исполнившись новой значимости. Поэ­тому любые обобщения относительно постмодернистского мышления следует смягчать признанием того, что из современного сознания никогда не исчеза­ло — или теперь вновь в него возвращается — большинство главнейших его прообразов, представленных в предыдущих главах настоящей книги. Раз­личные не утратившие жизненности формы современного сознания, научно­го мышления, романтизма и просветительства, ренессансного синкретизма, протестантизма, католицизма и иудаизма — все они, пребывая на разных стадиях развития и экуменистического истолкования, и сегодня по-прежне­му остаются влиятельными факторами. Даже те элементы западной культур­ной традиции, что восходят к эллинистическому периоду и эпохе греческой классики — платоновская и досократическая философия, герметизм, мифо­логия и мистериальные религии,— появились на современной интеллектуаль­ной сцене, чтобы играть уже новые роли. Кроме того, к ним присоедини­лось и множество культурных воззрений, пришедших на Запад извне (например, буддийская и индуистская мистические традиции), и находив­шиеся в «подполье» западные культурные течения (например, гностицизм и другие эзотерические традиции) и архаические представления, уходящие вовсе в глубь веков, во времена, предшествовавшие появлению западной цивилизации (например, духовные традиции европейцев до их христианиза­ции или американских индейцев),— и все это вместе вступило в некое взаи­модействие на новой интеллектуальной арене, дабы породить своего рода завершающий синтез.

Разумеется, роль религии в культурной и интеллектуальной жизни под­верглась основательному пересмотру в связи с секулярно-плюралистичными достижениями Нового времени, однако если во многом влияние религии как «законодательницы» и продолжало клониться к закату, то само религиозное сознание возродилось благодаря интеллектуальной двусмысленности эпохи постмодерн. Религиозное сознание возродилось и благодаря собственному многообразию, находя новые формы выражения и новые источники вдохно­вения и озарения — от восточного мистицизма и психоделического самоуг­лубления до теологии освобождения и экофеминистской духовности. И хотя подъем светского индивидуализма и закат традиционной религиозной веры, быть может, ускорил повсеместный духовный разлад, в то же время ясно, что, в глазах многих, эти самые особенности ознаменовали появление новых форм религиозной ориентации и гораздо большую духовную независимость. Все большее число людей проникалось ощущением, что они не только долж­ны, но и свободны сами выстраивать для себя личное отношение к высшим проявлениям человеческого бытия, теперь уже опираясь на значительно большее число духовных источников. Постмодернисткое крушение смыслов столкнулось, таким образом, с новым сознанием ответственности индивида за свои поступки и его способностью к творческим инновациям и духовному отклику на жизнь. Следуя за нитью рассуждений Ницше, «смерть Бога» была принята и переосмыслена как позитивное звено в развитии религии, открывающее путь более подлинному опыту божественного — более свобод­ному чувству божественного бытия. В религии не видят теперь обусловлен­ную сугубо психологическими или структурными причинами веру в несуще­ствующие реальности и не принимают ее за биологическую случайность: она признана важным проявлением человеческой активности, которое помогает каждому обществу и каждому индивиду в символическом истолковании выс­шей природы бытия.

Да и наука, утратив ту степень суверенности, каковой она пользовалась на протяжении всего. Нового времени, продолжает сохранять непревзойден­ную прагматическую силу своих представлений и пронзительную строгость своего метода. Поскольку более ранние притязания современной науки на абсолютное знание обрели относительность как благодаря философии науки, так и благодаря конкретным последствиям научно-технического прогресса, в прежнее пристрастное отношение вплелись критические ноты, однако и в этих новых обстоятельствах сама наука, по-видимому, почувствовала доста­точную свободу, чтобы нащупывать новые, не загроможденные баррикадами ограничений подступы к пониманию мира. Правда, те, кто с безоговороч­ной готовностью «подписывается» под неким упорядоченным, согласован­ным и самоочевидным «научным мировоззрением» современного типа, ви­дятся неудачниками, не сумевшими достойно встретить интеллектуальный вызов, брошенный им нынешней эпохой: тем самым, постмодернистская эпоха награждает их тем же ярлыком, который некогда, в начале Нового времени, наука навешивала на безоглядно верующих людей. Практически всеми современными дисциплинами было признано, что необычайная слож­ность, запутанность и многозначность действительности выходит далеко за рамки любого из интеллектуальных подходов в отдельности и что ответом на чрезвычайно высокие требования постмодернистской эпохи может стать лишь открытое взаимодействие множества точек зрения. Но и сама совре­менная наука преисполнилась самосознания и самокритики и отошла от на­ивного сциентизма, четко осознав положенные ей эпистемологические и эк­зистенциальные границы. И современная наука отнюдь не одинока в том, что породила целый ряд в корне отличных друг от друга истолкований мира, многие из которых идут совершенно вразрез с научным видением, некогда бывшем общепринятым.

Все эти новые перспективы объединяло стремление переосмыслить и по-новому выразить отношение человека к природе, и стремление это было обу­словлено все более широким признанием того, что механистические и объ­ективистские представления современной науки относительно природы не только ограниченны, но даже ущербны. Новые возможности, предполагаю­щие менее редукционистское научное представление о мире, открылись бла­годаря наплыву таких теоретических новшеств, как «экология мышления» Бейтсона, теория подразумеваемого порядка Бома, теория формативной каузации Шелдрейка, теория генетической транспозиции Макклинток, гипо­теза о Гее (Земле) Лавлока, теория Пригожина о рассеивающих структурах и флуктуационном порядке, теория хаоса Лоренца и Фейгенбаума, теорема Белла о нонлокальности. Сходную переориентацию научного мышления от­ражает и методологическая рекомендация Ивлин Фокс Келлер, следуя кото­рой, ученый должен стремиться к полному отождествлению с предметом своего изучения. К тому же, многие их этих открытий внутри научного со­общества возбудили и отчасти подстегнули интерес к разнообразным архаи­ческим и мистическим представлениям о природе, за которым вновь стали признавать впечатляющую силу и мудрость.

Еще одним решающим шагом в развитии этих объединяющих тенденций внутри постмодернистской интеллектуальной среды явилось эпистемологическое переосмысление природы воображения, наметившееся сразу во многих областях — в философии науки, социологии, антропологии, в ре­лигиоведении — и наиболее яркое выражения получившее, пожалуй, в тру­дах Юнга и в эпистемологических прозрениях постюнговской глубинной психологии. Воображение перестали рассматривать в упрощенном противо­поставлении восприятию и разуму: вместо этого признали присутствие вооб­ражения в восприятии и в разуме. А вслед за осознанием специфической опосредующей роли воображения в человеческом опыте все больше внима­ния начали уделять сложности и власти бессознательного, в результате чего появились новые открытия, касающиеся природы архетипических моделей и значений.

Признание философами-постмодернистами метафорической природы, внутренне присущей философским и научным утверждениям (Фейерабенд, Барбур, Рорти), получило и подтверждение, и четкую формулировку имен­но после того, как психологи-постмодернисты обнаружили архетипические категории бессознательного, обусловливающие и структурирующие челове­ческий опыт и человеческое познание (Юнг, Хиллман). Давняя философ­ская проблема универсалий, которую ранее частично прояснило введенное Витгенштейном понятие «фамильного сходства» — его тезис, гласивший, что представляющаяся на первый взгляд определенной совокупность значе­ний, объединяемых употреблением какого-то общего слова, на деле нередко вбирает в себя целый веер неопределенных и пересекающихся отношений, имеющих лишь черты сходства,— эта проблема обрела неожиданную ясность благодаря вновь принятому в глубинной психологии толкованию архетипов. Согласно этому представлению архетипы суть устойчивые образцы, или принципы, изначально темные и многозначные, динамичные, гибкие и подверженные всему разнообразию культурных и личностных воздействий и вместе с тем имеющие отчетливую формальную связность и обладающие универсальностью.

Особенно отличительным и вызывающим интеллектуальным положени­ем, порожденным открытиями Нового времени и постмодерна, является следующее: современное признание существенной самостоятельности в чело­веке и крайней податливости в природе реальности сопровождается утверж­дением о том, что сама реальность раскрывается преимущественно в соответ­ствии с конкретной символической схемой или набором представлений, на которые опирается тот или иной индивид, то или иное общество. Тот запас данных, что доступен человеческому разуму, обладает такой запутанной сложностью и многосторонностью, что это служит достаточным оправдани­ем для изобилия существующих представлений о высшей природе реальнос­ти. Следовательно, человеку всегда приходится выбирать из множества по­тенциально приемлемых вариантов, а уж сделанный выбор, в свою очередь, будет сказываться и на природе реальности, и на самом делающем выбор субъекте. Следуя такой логике, хотя в мире и в разуме много определяющих структур, различными способами сопротивляющихся человеческой мысли и деятельности или подталкивающих их,— на основополагающем уровне мир тяготеет к тому, чтобы утверждать характер направленного по отношению к нему видения и раскрываться в согласии с ним. Человек, пытаясь познать и переделать мир, в каком-то смысле, извлекает его наружу при помощи той «соотносительной сетки», с которой к нему подступается.

Наши рекомендации