Глава V. Метафизика Творческого Огня

Маркс – гегельянец? Полно! Маркс – единственный серьезный оппонент Гегеля в XIX столетии. Гегель – исторический оптимист. Маркс – нет. Исторический оптимизм Гегеля чудовищен. Гегель уверен в неизбежности конца истории. И его конец истории (примитивной копией которого является конец истории Фукуямы) – это царство Нового духа. Дух истории перестает наращивать и сущность, и отчуждение. Новый дух снимает отчуждение в особых условиях – условиях постистории, условиях, когда сущность превращается в константу. И в этом превращенном в константу виде начинает осваиваться человеком и человечеством во имя очень специфического снятия отчуждения.

Накопленная сущность прекращает самодвижение и потому может рассматриваться как коллекция музейных экспонатов. Каждый элемент накопленного (и не подлежащего дальнейшим метаморфозам) должен всесторонне исследоваться и вводиться в самые причудливые сочетания с другими элементами, представляющими собой такие же музейные экспонаты. Творчество, в виде создания чего-то неслыханного и ранее невозможного, отменяется. Нет истории – нет напряжения – нет и источника подобного творчества.

Кроме того, снятие исторической напряженности размывает грань между возможным и невозможным. Теперь, в отсутствие напряженности, возможно все. Но поскольку эта возможность ровным счетом ничего не значит, то можно сказать, что она и наличествует, и отсутствует. А поскольку она и наличествует, и отсутствует, то это мир, где, с одной стороны, как бы возможно все («Что нам стоит дом построить? Нарисуем – будем жить!»), а с другой – все одинаково невозможно, ибо ни в каком из нарисованных домов жить нельзя.

Творчество уступает место бесконечной комбинаторике, той самой «игре в бисер», которую так подробно и талантливо описал Гессе в своем одноименном романе. Перебирая застывшее прошлое, мух истории, замурованных в янтарь постистории, лишенный исторического действия, «обесточенный» человек что-то постигает, преодолевая дистанцию между собой и достигнутым. Когда дистанция сокращается до нуля, человек и человечество, слившись со своей сущностью, вливаются в тот Сверхдух, который властвует и над Духом истории, и над его наследником – постисторическим Новым духом. Исчезает не только человечество, но и все, что не есть этот самый запредельный Сверхдух. Смысл же возникновения и самодвижения – формы к человеку, человека к сущности и так далее – в том, чтобы напитать этот самый запредельный Сверхдух. Вот что такое Гегель. Именно Гегель олицетворяет собой одну из двух возможных метафизик – метафизику «пост».

«Пост» – это не невинная приставка к словам «индустриализм», «модерн», «история». Это нечто гораздо большее. Впрочем, и сама приставка далеко не так невинна, как кажется.

Начнем с индустриального и постиндустриального. И то, и другое изобретено с до тошноты очевидными идеологическими целями. Нужны были словечки, позволяющие вывести за скобки производственные отношения и охарактеризовать общество, адресуясь только к характеру производительных сил. В этом смысле можно с прискорбием констатировать, что Маркс сказал хоть что-то, а те, кто, насмехаясь над ним и рассуждая о несовременности Маркса, обсуждает этот самый постиндустриализм, не говорят ничего.

И когда изнутри рвется: «Маркса на них нет!», то вовсе не от любви к этому самому Марксу. У меня лично никакой любви к Марксу нет. И Маркс, и Гегель жили в XIX веке. После них должно было быть сказано что-то новое. Но нового нет. Есть ученик Гегеля – Кожев, и ученик ученика Гегеля – Фукуяма. То есть эта самая линия «пост». А еще есть линия учеников Маркса. Она везде есть, кроме России, которая на Маркса молилась как никакая другая страна. Теперь ее представители называют Маркса «Карлой-Марлой». Это очень изысканно, тонко, умно. А главное – это неопровержимо свидетельствует об их высочайшем чувстве собственного достоинства. Впрочем, все это частности...

Главное, что все немарксистское (а пора бы оному состояться!) создает картины на порядок более примитивные, чем у Маркса. И стократ более (более, а не менее!) идеологизированные. Вот от чего хочется «волком выть». Не от пошлости российской, а от российской и общемировой скудости. Ну, постиндустриализм... Постиндустриальное реально. В том смысле, что возникли новые производительные силы. В какой мере они новые – можно обсуждать.

Но предположим, что они достаточно новые. Или, как сказал бы Маркс, «качественно новые». Повторяю – никто из теоретиков постиндустриализма мне не доказал, что эти производительные силы качественно новые. А почему не доказал? Потому что нет критерия, позволяющего определить, чем обычное изменение производительных сил отличается от изменения качественного.

У Маркса есть очень внятный ответ на такой вопрос. Качественное изменение производительных сил отличается от их обычного изменения (которое происходит постоянно) тем, что при качественном изменении производительных сил (базиса) создаются предпосылки для изменения производственных отношений (надстройки). Говорится, что Маркс ошибся, придав базису избыточное значение, а его оппоненты (например, очень тонкий и глубокий философ Макс Вебер) исправили ошибку Маркса.

Но Маркс прекрасно понимал, что надстройка может оказать свое, в том числе и катастрофическое, влияние на базис. Примерно это он и называл азиатским способом производства. Не питал Маркс и избыточных (постоянно ему приписываемых) иллюзий по поводу однозначной благодетельности всех рекомендованных им средств преодоления повреждения (оно же – отчуждение). Он, конечно, отдавал себе отчет в том, что все средства амбивалентны (а то и поливалентны). Что средства преодоления отчуждения могут стать средствами наращивания оного.

Но даже если признать, что Маркс огрубленно описал связь между производительными силами и производственными отношениями, то, согласитесь, он как минимум не редуцировал все к производительным силам. А те, кто фыркает по поводу Марксовых огрублений, сделали именно это. Они-то осуществили (по скудости мысли или по чьему-то заказу) такое огрубление, которое Марксу и не снилось.

Услышав про постиндустриальное общество, Маркс сначала уточнил бы, насколько новы по своему качеству производительные силы, а потом спросил бы: «Ну, если даже они и новы, то каковы альтернативы производственных отношений? Это постиндустриальный капитализм? Коммунизм? Социализм? Фашизм?» Скажут, что о фашизме Маркс знать не мог. И что его-то он никоим образом не предсказал, хотя должен был бы. И да, и нет... Маркс говорил о неких формах неофеодальной реакции. А его последователи и о сценариях, еще более близких к фашизму. Об империализме, ультраимпериализме и – даже о всемирной олигархическо-капиталистической диктатуре. Той самой, которую близкий к этому кругу марксистов Джек Лондон еще в начале XX века описал в романе «Железная пята». Но фашизма Маркс не мог предсказать! Он не мог и не хотел отказаться от мировоззрения, основанного на том, что (а) есть некое повреждение, (б) раз оно повреждение, то его можно исправить.

В принципе – можно! Но можно и не суметь это сделать. Никаких автоматических гарантий нет, однако шанс у человечества есть. А почему он есть? Потому что имеет место всего лишь повреждение. Да, страшное, ужасное повреждение. Но если присмотреться к повреждению, то у этого зла есть общий (и благой – вот что всего важнее) корень с тем, что порождает и добро тоже! История – вот общий источник повреждения (отчуждения) и альтернативного повреждению блага (возрастания той, безусловно, благой человеческой сущности, которая лишь в истории и может до определенного момента наращиваться).

Тут просто нельзя не увидеть прямых параллелей между светской метафизикой Маркса и классической монотеистической метафизикой, которую – с легкой руки Гайденко, Лоргуса и других – все более опасаются теперь именовать «иудеохристианской». Мне же, прикованному к галере «политического par excellence», сподручнее всего ее назвать «обобщенно либеральной».

Обобщенно либеральная монотеистическая метафизика, присущая всем трем монотеистическим религиям – иудаизму, христианству и исламу, – именно в силу их монотеистичности, предполагает следующее.

Первое. Есть единая высшая инстанция – Творец.

Второе. Это – благая инстанция.

Третье. В своем благом промысле эта инстанция создала человека как «венец Творения».

Четвертое. Создав его как «венец Творения», инстанция наделила созданное своими потенциалами – творчеством и неотделимой от оного свободой воли.

Пятое. Даровав свободу воли как высшее благо, инстанция не могла не дать человеку права любого использования этого блага.

Шестое. Чтобы не играть в поддавки (а какая там свобода воли при игре в поддавки!), высшая благая инстанция даже дала некие прерогативы злу, чтобы оно могло отменить поддавки через «институт искушения».

Седьмое. На самом деле институт искушения – это вторичная, жалкая и подражательная инстанция. Дьявол – обезьяна Господа, и не более.

Восьмое. Искушение состоялось. Человек, наделенный свободой воли (как благом!), пал, и возникло повреждение (смерть, зло и так далее). Тем самым зло – это отходы производства блага, не более того.

Девятое. Повреждение исправимо. И будет исправлено.

Десятое. Человек будет участвовать в этом исправлении.

Одиннадцатое. После исправления повреждения те, кто в этом исправлении участвовал, получат даже больше, чем имели до повреждения.

Двенадцатое. Тем самым даже во зле (повреждении) есть благо. Есть благой смысл в Истории как накоплении воли к исправлению повреждения. Высшая инстанция непогрешима в своем – провиденциально благом – промысле.

Теперь сравним эту, не единственную, но преобладающую в монотеизме, метафизическую модель, ту, которую я назвал либеральной, со светской метафизикой Маркса. Для вящей внятности сравнения вновь назовем двенадцать метафизических (теперь уже светско-метафизических) принципов.

Первое. Высшая инстанция – Огонь Творчества.

Второе. Творчество – это благо. Высшая инстанция носит благой характер.

Третье. Благом обладает человек. Из всего живого он и только он наделен творческой способностью.

Четвертое. Наращивание творческой способности (то есть блага) взыскует истории.

Пятое. История амбивалентна. Обретя ее как благо (способ наращивания творческой способности), человек ее же обретает как зло (отчуждение этой обретенной способности). Чем больше блага создает история, тем больше она же создает зла, этого самого отчуждения.

Шестое. Нет блага без зла, но зло служит благу, а не наоборот. Творчество преодолевает отчуждение. Отчуждение – это повреждение. Творчество – то, что искупает повреждение. Оно – благая суть того, что повреждено.

Седьмое. Творчество и Разум как его генератор выше отчуждения и могут его преодолеть («снять»).

Восьмое. Отчуждение – отходы производства, имя коему творчество. Так, а не наоборот!

Девятое. Творчество останется и после снятия повреждения. Оно возгорится, а не погаснет.

Десятое. Спасение – это «творчество минус отчуждение». Спасение возможно, но не предопределено. Все – в руках человека и человечества.

Одиннадцатое. То, что будет после избавления от отчуждения, неизмеримо выше того, что было до отчуждения. Первобытный коммунизм – ничто перед коммунизмом подлинным.

Двенадцатое. Тем самым даже во зле (повреждении) есть благо. История может спасти и должна спасти. Нет спасения иного, нежели на крестном пути истории. В истории накапливается благой смысл, воля к исправлению повреждения. История блага по сути своей, хотя и амбивалентна.

Согласитесь, совпадения впечатляют. Но что же в фокусе этих совпадений? Сама идея повреждения. Есть Благо – Творчество. Чье творчество? Маркс не дает ответа. Но и не отмахивается от подобного вопроса. Ясно, что и для Маркса, и для его последователей предпосылкой (или недопроявленным светским метафизическим основанием теории) является присутствие в мире некоего Великого Творческого Огня.

Галина Серебрякова написала (далеко не лучший) роман о Марксе. И назвала его «Прометей». В советскую (конкретно – хрущевскую) эпоху роман о Марксе мог быть написан и опубликован только с высочайшей политической санкции. Санкцию давал лично Хрущев. Серебрякова только что вышла из лагеря, являлась наглядным примером не потерявшей веру в коммунизм жертвы сталинского режима. Хрущеву нужно было восполнить чем-то «красным» издержки проведенной им десталинизации. Серебряковой дали поработать в соответствующих (тогда еще не вывезенных на Запад) архивах. Продираясь к смыслу сквозь иносказания и плохую литературу, можно что-то понять. Это что-то вертится вокруг образа Огня.

Булгаков пытался проникнуть в тайну сталинской революционной веры и написал ради этого пьесу «Батум» (первое название – «Пастырь»). В пьесе молодой Сталин поднимает тост за некое братство революционеров. Вот что булгаковский Сталин говорит об этом братстве:

Сталин. Ну, что же... По поводу Нового года можно сказать и в пятый раз. Хотя, собственно, я и не приготовился. Существует такая сказка, что однажды в рождественскую ночь черт украл месяц и спрятал его в карман. И вот мне пришло в голову, что настанет время, когда кто-нибудь сочинит – только не сказку, а быль. О том, что некогда черный дракон похитил солнце у всего человечества. И что нашлись люди, которые пошли, чтобы отбить у дракона это солнце и отбили его. И сказали ему: «Теперь стой здесь в высоте и свети вечно! Мы тебя не выпустим больше!» Что же я хотел сказать еще? Выпьем за здоровье этих людей! Ваше здоровье, товарищи!

Ну, вот... Так много сказано о каком-то «ордене меченосцев». А если верить Булгакову, речь идет о совсем другом ордене. Об ордене «огненосцев», который хочет отбить Солнце у дракона, некогда укравшего этот вселенский огонь у людей. Ясно, что солнце – это подлинная человеческая огненная творческая сущность. А дракон – то, что эту сущность отчуждает. Что Прометей, вернувший людям огонь, что орден огненосцев, освободителей огня...

О таком же акте возвращения огненного дара говорит Горький в легенде о Данко.

«Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они – как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня... <...>

– Что сделаю я для людей?! – сильнее грома крикнул Данко. И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой. Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота».

Горький написал об огненном сердце Данко задолго до революции 1917 года. Булгаков вложил в уста Сталина слова о людях, вернувших человечеству Огонь творчества, похищенный драконом капитализма, в эпоху зрелого сталинизма.

А в 1925 году Назым Хикмет в своем стихотворении «Песня пьющих Солнце» предъявляет совершенно такую же, причем достаточно развернутую, метафизическую концепцию. Она заслужи вает того, чтобы быть развернуто процитированной.

Итак, «Песня пьющих Солнце»...

Эта песня – песня людей,

пьющих Солнце

из круглых кувшинов.

Это – космы волос,

водопадом огней

обдающих шеи и спины.

Это – огненный войлок гончих собак,

догоняющих зверя воем,

это – бешеный смерч

на обугленных лбах

босых медноногих героев.

Я тоже с героями рядом шагал,

я волосы солнечным светом обвил,

по мосту, ведущему к Солнцу, гремел,

трубил в разъяренные местью рога;

я Солнце из круглых кувшинов пил,

я песню с героями пел. <...>

В нашем походе

не нужно таких –

скованных по рукам и ногам

каторжной цепью слез родных,

тоской по родным очагам.

Нету места в нашей толпе тому,

кто трусливо на Солнце щерится,

тому, кто живет в пустой скорлупе

своего одинокого сердца.

А в этой расплавленной руде,

вылитой Солнцем на нас,

горит миллион кровавых сердец

в этот восторженный час.

Тот, кто с нами,

всегда и везде

сердце свое отдаст

этой клокочущей руде,

вылитой Солнцем на нас.

Нападение на Солнце.

Нападение на Солнце.

Мы захватим Солнце!

Мы захватим Солнце!

Наши пращуры –

железо, вода и огонь.

Наши жены

кормят Солнцем детей.

Наши медные бороды пахнут землей,

наша ладонь

пропитана жирным потом полей.

Наша радость густа

и нагрета кровью,

ею каждый путник повит,

как горячее юношеское изголовье

раздражением первой любви.

Вскидывая крючья лестниц на звезды,

ступая по черепам

погибших друзей,

мы подымаемся к Солнцу по воздуху

баснословной ордою людей.

Те, кто погибли, – погибли в борьбе.

Солнце служит для них могилой.

Их отвага гремит

в боевой трубе,

содрогаясь, как бычьи жилы.

Нападение на Солнце.

Нападение на Солнце.

Мы захватим Солнце!

Мы захватим Солнце!

Дымятся кровавые капли винограда,

грузные кирпичные трубы,

вращаясь, ревут.

Громко кричит вожак отряда,

тот, за которым идут.

Голос нашего вожака,

гремящий в пустынной мгле,

леденит глаза

голодным волкам,

пригибает траву к земле.

Прикажи нам умереть.

Прикажи.

Мы не боимся ни боя, ни казни.

Мы пьем в твоем голосе солнце и жизнь.

Мы – в энтузиазме энтузиазма.

На туманном занавесе

воспаленных пожарами дней,

в этой лаве светил,

в этом неудержимом потопе мчатся люди,

горяча огнегривых коней,

раздирая червонное небо

концами обугленных копий.

Нападение на Солнце.

Нападение на Солнце.

Мы захватим Солнце!

Мы захватим Солнце!

Земля медная,

небо медное,

вся вселенная – огненный водоем.

Песню пьющих Солнце пой.

Поем...

Мы снова сталкиваемся с огненосным рыцарством и метафизикой творческого огня. Огненосец Данко... Огненосец Сталин у Булгакова... Огненосная партия у Назыма Хикмета... Узкая традиция, передаваемая внутри метафизической коммунистической секты? Но Булгаков-то никак к этой секте не принадлежит. В том-то и дело, что некая огненосная тема возникает и у преданного коммунизму Назыма Хикмета, и у ненавидящего коммунизм Булгакова. Который не коммунизм хочет воспевать, а в личности Сталина разобраться. Интересно именно то, что об одном и том же Огне совершенно аналогичным образом говорят люди, не присягнувшие марксизму, подобно Назыму Хикмету или Галине Серебряковой. И даже не протянувшие ему руку, подобно Горькому. Булгаков марксизму враждебен, Леонид Андреев чужд. Но ведь и Андреев в своей метафизической пьесе «Анатэма» говорит то же самое, что и Назым Хикмет в «Песне пьющих Солнце». То есть буквально то же самое! Не нечто сходное, а один к одному:

Некто. Но не мерою измеряется, и не числом вычисляется, и не весами взвешивается то, чего ты не знаешь, Анатэма. У света нет границ, и не положено предела раскаленности огня: есть огонь красный, есть огонь желтый, есть огонь белый, на котором солнце сгорает, как желтая солома, – и есть еще иной, неведомый огонь, имени которого никто не знает – ибо не положено предела раскаленности огня. Погибший в числах, мертвый в мере и весах, Давид достиг бессмертия в бессмертии огня.

Метафизика Творческого Огня... Не увидеть ее в марксизме можно только в одном-единственном случае. Когда целенаправленно избегаешь всего, что не укладывается в очевидно ущербный, но почему-то нужный, стереотип. Стереотип атеистического марксизма. То, что этот ложный стереотип был нужен и врагам марксизма, и его весьма специфическим почитателям, понятно. Но почему сейчас мы должны приносить истину в жертву стереотипам имени М.А. Суслова? Или – в жертву контрпропагандистским клише Гарварда? При том, что эти стереотипические крайности сходятся? А почему они сходятся – вот вопрос. Это игра случая или нечто совсем другое?

Итак, высшее благо – это Творческий Огонь.

О метафизике Огня в иудаизме (неопалимая купина), христианстве (таинство Пятидесятницы, благодатный огонь) и других религиях сказано так много, что развернутые экскурсы мне представляются излишними. А вот не обратить внимание читателя на очень странные строчки глубоко религиозного Фета я не могу.

Не жизни жаль с томительным дыханьем,

Что жизнь и смерть? А жаль того огня,

Что просиял над целым мирозданьем,

И в ночь идет, и плачет, уходя.

Мы видим, что речь идет о трансцендентальном Огне, об Огне, по сравнению с которым жизнь и смерть ничего не значат. Об Огне, просиявшем над целым мирозданьем. То есть об Огне Высшего Творчества. В какую же (понятно, что более могучую) трансцендентальную Ночь идет этот Огонь? Почему он уходит? И почему он, уходя, плачет? Что это за могучая трансцендентальная Инстанция – Ночь? Она же – Тьма? В этом нам придется разбираться подробнее. А пока зафиксируем само наличие метафизики Огня в мировых религиях и так называемой «светской метафизике», которой мы сейчас занялись.

Можно ли говорить о неявной (скрытой) метафизике Маркса? В XIX веке у ученого и революционера явной метафизики быть не может. Заявив о ней, он сразу «выбывает из игры», переходит в другой разряд – разряд так называемых оккультистов.

Но может ли НЕ БЫТЬ неявной метафизики у самого Маркса и его последователей? И о какой неявной метафизике можно тут говорить хотя бы предположительно?

Огонь как высшее благо... Последний из развивавших Маркса советских философов, Эвальд Ильенков, грезил о том же Огне, нащупывая ходы к метафизике Маркса. Этот благой Огонь, являющийся высшим благом, благом Творчества, с благой целью создал другое благо – человека. Чтобы пылал огонь блага в благом горниле по имени «человек», нужен кислород – История.

История несет в себе Возможность и Повреждение. Она спасает, она испытывает. Во имя полноты блага – благо должно допустить, да, именно допустить, возможность повреждения. Повреждение – это зло. Но оно порождено благом, подчинено закону блага, находится во взаимосвязи с благом, контролируется и используется благом и так далее. Благо несопоставимо по своей мощности с этим самым злом, превосходя его не только количественно, но и качественно. Повреждение не суть того, что повреждено, а изъян. Соответственно, от повреждения можно избавиться, причем не только без издержек для поврежденного, а именно триумфально. Поврежденное, избавившись от повреждения, получает огромное воздаяние. И за то, что было повреждено, и за то, что смогло от этого повреждения избавиться. Оно станет Творчеством без Отчуждения. В светском смысле слова это совершенно равносильно религиозному обожению. Но если повреждение снято, если уже нет ни отчуждения, ни противоречия между трудом и капиталом, то за счет чего предполагается дальнейшее развитие? И предполагается ли оно? Если источником развития является противоречие, то каково оно, противоречие в условиях отсутствия отчуждения?

Гегель предполагает остановку возрастания творческой сущности, дабы, постигая остановленное, обладатель сущности мог соединиться с ней окончательно, а соединившись с собственной сущностью, превратиться в каплю, пополняющую Сверхсущностный Океан Абсолюта. Это и есть постистория, переходящая в полное небытие, нирвану, освобождение через слияние и самоотдачу.

Но Маркс, освобождая творческую сущность от отчуждения, не останавливает мгновение, не прекращает творчество, не преобразует его в «игру в бисер». Маркс хочет не погасить, а раздуть огонь. Для него нет постистории – есть сверхистория. В этом – весь смысл Марксова наследства, его значение для XXI века. Отрицая на новом этапе свое отрицание советского, Россия должна увидеть неявный и провиденциальный смысл того, что было принято ею в 1917 году, а не размениваться на закомплексованные сужденья о чьей-то там (неважно даже – выдуманной или подлинной) русофобии.

Россия сделала ставку на сверхисторию. В момент, когда альтернативой этой ставке все в большей степени является постистория (не постиндустриализм, не постмодерн даже, а именно постистория), в момент, когда последователь Гегеля, забивая в историю осиновый кол, исключает сверхисторическое и потирает руки, лукаво скорбя о неизбежности постисторического, – что скажет Россия? Она откажется от своего наследства? Она увязнет в его буквальности? Или все же у нее хватит сил для того, чтобы за буквальным разглядеть суть?

Представьте себе нечто наподобие двухполюсной электрической машины. На положительном полюсе наращивается творческая сущность (она же – производительные силы).

На отрицательном полюсе – отчуждение от этой сущности, косные, неменяющиеся (или слабо меняющиеся) производственные отношения. Напряженность между полюсами нарастает... Она становится невыносимой. Наконец, бьет разряд, молния. Она низвергается из этой самой творческой сущности в косную стихию противостоящего ей отчуждения. Молния меняет структуру этой косной стихии. Производственные отношения приводятся во временное соответствие с производительными силами. И... И все повторяется на новом этапе в условиях нового качества этой самой творческой сущности и нового механизма отчуждения оной.

Предположим, что отчуждение снято... Что дальше? В самом грубом и первом приближении – нет противоречия между трудом и капиталом... Какое противоречие создает тогда не историческое (борьба классов), а сверхисторическое развитие? Ведь не на пустом же месте родилось все сразу: и теория бесконфликтности, породившая пародию на соцреализм, и теория обострения классовой борьбы по мере приближения к моменту, когда борьбы уже не должно быть... Что же должно быть побудителем к иному, сверхисторическому движению? А если нет побудителя, то нет и движения. Но тогда чем Маркс отличается от Гегеля, а Ильенков – от Фукуямы?

Гегель – немец. Он очень легко начинает играть с отрицательным, с нирваной, растворением, смертью. Ему легко представить себе, что окончанием исторического наращивания творческой сущности (движения–1) и постисторического соединения обладателя с обладаемым (движение–2) является Покой. Его метафизика, наполненная движением, порождаемым противоречием (противоречиями), является, по сути своей, метафизикой движения к Покою. А значит – по большому счету – метафизикой Покоя. Ибо качество метафизики определяется не промежуточными фазами, а финалом.

Маркс – еврей. Он органически не способен удовлетвориться метафизикой с Покоем в виде финала. Он видит в этом глубокий подвох. Начав как ученик и последователь Гегеля, он с каждым новым шагом ощущает все острее постисторический подвох. И – борется с ним. Его постоянные апелляции к метафизике борьбы (тому, что Блок позже назовет «вечным боем») не ограничиваются борьбой за преодоление отчуждения. Борьба продолжается и после этого преодоления. Но что это за борьба?

Если метафизический конфликт, этот источник движения, является в конечном счете конфликтом между добром и злом... И если зло – это повреждение (тут уже не важно какое – отчуждение, первородный грех или что-либо еще)... То преодоление повреждения избывает зло. Конфликт длится, лишь пока есть история. История длится до тех пор, пока преодолевается («снимается») повреждение. Повреждение снято? Конфликт исчерпан! Конфликт исчерпан? Движение (развитие) прекращено. Наступает высший Покой.

Источник развития – повреждение. В этом смысле повреждение может быть и не грехом, а благом. Но оно есть благо предуготовления, «накопления потенциалов», создающих предпосылки для избавления от зла. Предпосылки созданы? Повреждение можно снять. Оно снимается. Неважно – вторым пришествием или коммунистической революцией. Повреждение снято, зло исчерпано, конфликта нет. Есть покой?

Но как же Шестоднев? Если он является Высшим творчеством, творчеством без отчуждения, сверхисторией, то в чем пружина противоречия? Противоречив сам Творец? Повторяю. Маркс может тысячу раз заявить о своей светскости, он может расплеваться не только с иудаизмом, но и с еврейством (кто сказал что-нибудь более жесткое, чем он в своей «критике еврейского вопроса»?)... Но он не может себе представить противоречивого Творца. Он не Ахер еврейской мистики, вскричавший «на троне – двое!». И он не гностик, рвущийся к запредельному Покою. Но... Но он настоящий философ, он понимает, что нет развития (исторического или сверхисторического) без борьбы, без противоречия. Чем дальше он идет по своему пути, тем сильнее его метафизический ужас, его предощущение чего-то враждебного.

Наши рекомендации