Ожидание поезда и потеря Глазера

Это была холодная зимняя ночь. На станции почти не было света. В залах ожидания было темно. Освещалась лишь одна единственная касса в вестибюле, рядом с которой стояли два жандарма. Но на санитарный поезд, в котором мы должны были найти убежище, возможности купить билеты у нас не было; жандармы нам теперь в этом были помехой.

Перронного контроля здесь не было.

одного человека не остановили на проходе к рельсовым путям. Мы шли в том направлении, откуда должен был прийти поезд, вверх по рельсам вдоль края платформы и отдалились от станции примерно на четыреста метров. Здесь останавливались приходящие санитарные поезда - транспортные средства горя - для того, чтобы оставаться как можно незаметнее. Поэтому они приходили только по ночам, между одиннадцатью и двенадцатью. Нам ещё нужно было долго ждать, около трёх часов.

Здесь, под открытым небом, собиралось разнообразное общество. Были бежавшие из плена с узелками, семьи беженцев, переселенцы, во все времена имеющиеся на русских станциях; днём и ночью, задолго до возможного прибытия либо отправления поезда, зачастую десять и более часов, пока они, каким-либо образом, возможно даже без проездного билета, смогли бы ехать дальше. Они лежали и сидели на корточках в темноте, вокруг ящиков, бочек и тюков, которые штабелями лежали по одну сторону рельс. Здесь же были еврейские интеллигенты, которые под властью «белых» опасались за своё имущество и свою жизнь. Одного из них я узнал, зубного врача д-ра Бирмана, который недавно лечил мой больной зуб и поставил пломбу. Когда я его поприветствовал и подошёл, он сказал, робко улыбаясь: «Я должен буду уехать. Пока я не смогу вернуться, практику возьмет на себя коллега Башков».

Мы ожидали, что здесь, возможно, всё будет под контролем, но ни один из жандармов, и, вообще, никто не беспокоился об этом незащищенном, продуваемом сквозняком месте. Посидев на бочке, либо на ящике, нужно было встать и подвигаться, чтобы согреться.

Санитарный поезд, который мы ждали, как раз подошёл; санитарный поезд, состоящий только из вагонов для скота, в которых на соломе лежали раненые.

С последним толчком поезд остановился, из некоторых вагонов спрыгнули сопровождающие. Многие из них остались стоять у своих вагонов, один пошёл через рельсы прямо на нас. Так как он сразу же, согревая ноги, быстрыми шагами начал ходить туда-сюда по товарному перрону, я,ни мгновение не медля, перешёл на его сторону. О, Боги, сделайте так, чтобы в этот раз мне попался тот, кого можно подкупить ! Снова в моей руке между пальцев трепетала зеленая купюра: сорок рублей, хорошие деньги…

«Господин унтер-офицер, пожалуйста…!»

Поравнявшись с солдатом, я сунул ему в руку деньги, после того, как прямо и отчётливо в

течение секунды подержал их внизу перед его глазами.

«Будьте благосклонны, возьмите эту банкноту!»

Солдат остановился и спросил: «Что это?»

Теперь он ещё раз, проверяя, поднес купюру к глазам.

Когда Глазер остановился рядом со мной, я шепнул ему нашу просьбу; так быстро русские фразы я ещё никогда не говорил .

«Нас двое, немцев, мы хотели бы какую-то часть пути проехать на санитарном поезде. Очень хотим домой, мы здесь уже четыре года. Будьте благосклонны…».

Солдат сказал: «Тсс!» и убрал зелёную купюру.

«Вы из Берлина?» - спросил он.

«Я», - сказал Глазер.

На большую удачу мы и не рассчитывали. Этот русский унтер-офицер ещё три месяца назад работал слесарем на одной берлинской фабрике. Глазер пришел в восторг, когда это услышал. Времени было мало, возможно, пара минут. Мы были предупреждены: сказанное чётко запомнить, дабы не сделать неверный шаг по прибытии поезда.

«Будьте внимательны! Вот тот вагон. Тот. Запомните его! Пропустите его - я не смогу Вам помочь. Вы же понимаете, что мне запрещено кого-либо пускать; поэтому в вагоне мне нужно будет вас хорошенько накрыть соломой, чтобы вас не было видно. Завтра мы прибудем на станцию «Кавказская», там я вас выпущу. Перед тем, как поезд остановится, вам надо уже быть снаружи; всё должно произойти в мгновение ока….А теперь самое главное: Чтобы сесть в поезд…»

Он прервался и оглянулся по сторонам, чтобы убедиться в том, что за ним не смотрят.

«Зарубите себе на носу!» - сказал он. - «Услышав гудок отправления, ничего не предпринимать! Ни шага с места, поняли? А то попадете в ловушку, так как звонок - это введение в заблуждение. Вы увидите несколько человек, выскакивающих из темноты, там, от грузовых хранилищ и от складов, они будут искать проход к тормозным будкам. Так всегда. Но их задержат, их тут же арестуют….Это одно, в чём я вас предостерегаю, а теперь второе….»

Он снова замолк и осмотрелся. Никто не должен был заметить, что он с нами переговаривается.

Он опять почувствовал себя увереннее и объяснил, что некоторое время после звонка через весь вагон пройдёт контролирующий врач с двумя жандармами. После этого паровоз даст гудок и рывком тронется с места – но даже это ещё не означает отправление.

«Не бегите через пути, когда прозвучит гудок! И на этот раз не дайте ввести себя в заблуждение! Это для тех, кто хотел схитрить, для кого звон покажется подозрительным. Теперь они ринутся как черти, и их также схватят. Я вам вот что скажу, ребята: после всего этого будьте наготове! Реального сигнала к отправлению не будет. Поезд просто тронется – через короткое время после гудка. И тогда бегите что есть мочи! Примкните к вагону, на который я вам указал. Я немного отодвину дверь в сторону, помогу Вам взобраться. Вы знаете, подножки у нас высокие. Не низкие, как в Германии».

Всё произошло именно так, как в мелочах разрисовал унтер-офицер. После звонка, также как и после гудка, через вагон прошёл контроль, состоящий из врача в сопровождении жандармов. Нескольких человек, которые попытались прорваться, задержали. Один из жандармов пошёл к вокзалу. Офицер медицинской службы сел в поезд.

Неожиданно локомотив тронулся с места. Я помчался через рельсовые пути к обозначенному вагону. Глазер находился недалеко от меня, но он бежал медленнее, и я поспел первым.

Из дверной щели высунулась рука и втащила меня.

Пошатываясь, я наполовину ввалился вовнутрь вагона, наполовину развернулся: я хотел видеть, что происходит с Глазером.

Поезд быстро ускорял ход. Глазер бежал рядом с вагоном. Я видел, что он не успевает.

«Быстрее, быстрее!» - крикнул я ему.

Он собрался из последних сил, но уже не смог схватить руку солдата, чтобы вскочить на подножку.

Поезд спешно уехал.

Глазер споткнулся, упал на землю.

Солдат фыркнул, захлопнул дверь и указал мне на угол. Он накрыл меня с головой соломой, наказал не делать никаких ненужных движений и молчать всё время пути.

Я плотно прижал ноги к телу и хотел глубоко вздохнуть, но смог сделать только несколько коротких вздохов, так как воздух, которым я дышал, был ужасен. Он пах кровью и горем. Вокруг меня распространялись жалобные стоны и вопли, которые беспрерывно звучали в моих ушах, так что временно надо было заткнуть их пальцами.

Конечным пунктом поезда был Екатеринодар. Мне же, чтобы двигаться дальше, в Ростов, нужно было сойти с поезда в Кавказской.

Неожиданная встреча

Прибывший на рассвете в Кавказскую поезд ещё не успел остановиться, а я уже спрыгивал с подножки. Я поэтому набрал такую скорость, что какое-то время вынужден был бежать быстрыми короткими шагами, не имея возможности затормозить. Прежде чем я смог остановиться, я натолкнулся на двух человек, стоявших на перроне. В сумеречном утреннем свете я не смог рассмотреть лица задетых мной людей. Но я, тем не менее, решил перед ними извиниться, и подошёл к ним.

И в этих двух я узнал, считавшихся почти наверняка мёртвыми, Отто Шёнеманна и Тимекарла.

И так как это было не видение, не заблуждение, не сон, скорее – чудо; случилось то, что позволило мне причислить этот день, когда всё случилось, к лучшим дням моей жизни. Меня покинуло, казалось, неизгладимое чувство вины. Моё сердце омыла нежная волна, как будто на меня вылилось всё счастье мира. Было такое чувство, как будто кто-то, кто долго болел, вдруг в одну секунду выздоровел.

«Отто!... Карл!...»

«Гриша!»

К бесконечному удивлению примешивалась какая-то растроганность. Глядя на обоих, я понял, что меня они тоже уже давно считали где-то пропавшим и погибшим. Но теперь мы стояли рядом, не двигаясь с места, трясли друг другу руки, рассматривали друг друга с ног до головы, и находили друг друга целыми и невредимыми, и бодрыми, как и раньше.

Сколько нам нужно было рассказать, спросить и ответить! На это у нас был час, а затем должен был прийти проходящий поезд на Тихорецкую.

Там можно было пересесть на поезд до Ростова.

У моих друзей уже были билеты. К моему удивлению, они собирались проехать всего несколько станций – ни до Тихорецкой, и ни до Ростова-на-Дону. Мне сначала нужно было привыкнуть к этой мысли, чтобы понять, как такое может быть. Сейчас же мне нужно было отправляться в здание вокзала. Никакого контроля у касс, по их словам, там не было. Не могу сказать, что это сообщение меня не обрадовало.

По моему возвращению, мы договорились встретиться в безлюдном месте перрона. Там была колонка; можно было попить, умыться и незаметно поговорить по-немецки, чего невозможно было сделать где-то в другом месте, тем более в купе поезда.

Никаких жандармов, никакого предъявления документов у кассы – всё, как в сказке. Но когда я медленно шёл через зал к перрону, перед моими глазами встал Глазер.

Бедняга, если бы я даже дотащил тебя до Кавказской или до Тихорецкой, я бы всё равно тебя бросил, так как сейчас мне стало абсолютно понятно, куда я поеду дальше – нет, не в Ростов, а в Лежанку.

Разговаривая с друзьями, я был удивлён их решением, остаться в России. Каким – то образом им удалось приобрести землю и они планировали заняться хозяйством. Но мои мысли были далеки от их проблем. Они последовали своим путём, оставив меня с моими мыслями.

Прежде всё же должен был подойти ростовский поезд. Но если даже и так - почему я не могу его пропустить? Откуда это внезапно охватившее меня внутреннее волнение, с которым мне приходится бороться? Не каждый ли день ходит тот же самый поезд? Завтра и послезавтра, и на следующей неделе?....Но, как бы то ни было, едва ли можно было положиться на железку. Впрочем, и сомнения и внутренняя борьба постепенно отступили. Но, ради приличия, это можно отнести к тому, что я снова отдавал себе отчёт в важности решения моей совести. Это было для меня своего рода обязательство - поступить так, в отличии от Отто Щёнемана и Тимекарла.

Прибывший поезд на Ростов запыхтел, затормозил и остановился. Вышло много народа. Другие поспешили занять места. На этот поезд у меня не было билета, что, собственно, не играло бы никакой роли, если бы я решил на него сесть.

Я не сел.

Через короткое время мощный локомотив отдал свой первый гудок. Я не сдвинулся с места, на котором стоял, гудок прозвучал снова. Медленно поезд тронулся на Ростов.

Я посмотрел ему вслед и облегчённо пошел к вокзалу, чтобы купить билет в Песчанокопскую.

Когда день начал клониться к вечеру, я уже стоял в большой комнате усадьбы Дороховых.

Прощай, Настя!

Я стоял посреди комнаты и говорил. Моими слушателями были четыре женщины; мужчин не было. Так как я был гостем, от меня хотели многое услышать. Я должен был много рассказать; возможно, я пережил то, что доходило сюда слухами, о чём здесь, в Лежанке, имели неверное представление. По их мнению, я должен знать ответы на все вопросы, которые они мне задавали.

Я охотно и красочно рассказывал, не затруднялся с ответами и делал это, собственно, с лёгкостью, как бы неся жизненные трудности на одном плече( как говорят в Германии), словно полупустой мешок.

На роскошной софе, совсем не гармонирующей с русской мебелью, сидела хозяйка, Анна Борисовна, возле неё старуха Друзякина, которая недавно в целях безопасности перебралась сюда из Ставрополя, вместе со своей невесткой Марусей. Здесь я впервые увидел Марусю – молодую маму. Она сидела в кресле возле изразцовой печи. Время от времени она, низко склоняясь, покачивала своего ребёнка, который лежал в разноцветной деревянной колыбели.

Возле Маруси, тоже у печи, скрестив руки, стояла Настя. По её спокойному взору, устремлённому на меня, её уверенной манере держать себя, нельзя было определить, что происходило в её душе. Наряду с искусственным и усталым любопытством других женщин, она не раз вступала в беседу, но делала это с такой лёгкой улыбкой, словно ничто не могло омрачить её спокойствия.

Если я преподносил себя непринуждённым и свободным, положительно и открыто принимая все обусловленные временем превратности жизни, даже когда иногда они были угнетающими, то от женщин слышал я в ответ неискреннюю шаблонную болтовню. Всё, что они говорили, ловко возражая и как бы высказывая свою личную точку зрения, были лишь заранее заготовленные клише, своего рода по ходу сфабрикованная болтовня.

Сцена действия, в центр которой я попал, внешне казалась мирной, безобидной, невинной, но в действительности соответствовала внутреннему тайному и безмолвно - безнадёжному отчаянию. Прорыву депрессивности осознанно, то и дело, препятствовали.

По отношению ко мне тут проявляли трогательную, порой даже чрезмерную сердечность, чего я отнюдь не ожидал. Огорчающие, причиняющие боль события мне преподносили в щемящей душу шутливой манере. Но было заметно, и я хорошо это чувствовал, что с моим появлением ожило радостное настроение, которое распространялось на весь дом.

Но в дороховской усадьбе и семье дела были плохи. Чрезмерное горе и печаль изнуряли женские сердца. И никто не облегчал их страданий.

От отца, ранее семейного патриарха Кондратия Артёмовича, с лета не много-то можно было ждать. Новое время, перевернувшие исконный порядок законы и нравы, выбив его из колеи жизни, помутили его рассудок. Его теперь занимали смутные размышления (думки), а никак не крайне нужные работы по хозяйству.

Вместо этого он частенько часами напролёт лежал в каморке на своей постели, и утруждал себя мыслями об одном и том же.

Марфа умерла, Мариша вдовой вернулась в свою казачью станицу, где вторично вышла замуж.

И у Насти мужа уже не было.

Молодого Николая забрали со двора на службу белогвардейцам, и вернутся ли когда-либо мужья друзякинских женщин домой? Ответа не было.

«Нам не хватает дельных работников», - говорила Анна Борисовна. - «Что такое хутор без мужчин – ерунда!»

Маруся добавила вскользь: «Остался бы ты, Гриша, здесь, в хуторе, было бы для тебя тут много работы. То занял бы ты сейчас хорошее место, голубок!»

Тут вмешалась матушка Друзякина.

«Что, Гриша, хотите в Германию? Там хлеба нет. Там сейчас господствуют французы. Вы потерпели поражение».

Маруся, которая снова вступила в разговор, отважно уверила:

«Гриша – хороший, дельный крестьянин».

«Нет, я не такой», - ответил я, протестуя. - «С большим трудом я учился вашей работе здесь, и, возможно, немного в ней понимаю, но я ещё далеко не крестьянин».

Настя, пожав плечами, как само собой разумеющееся, заметила: «Он хочет стать работником искусства, артистом, дома, у себя…»

«И всё же!»,- настаивала Маруся, - «он пашет так, как будто всегда этим занимался. В этом нас уверял дяденька Митрофан, когда ещё был жив. И полные мешки зерна, говорил он, Гриша несёт вверх по крутой лестнице увереннее, чем он сам.»

«Дяденька Митрофан уже был стар», - сказал я.

Матушка Друзякина продолжила:

«Гриша – хороший человек. Он дал денег Мире, когда она сидела в пустом доме, больная и испуганная…»

Хозяйка Анна Борисовна подытожила за всех.

«Ну, он пусть подумает», - сказала она, - «либо он отправится в опасный путь, где они его убьют по пути, либо здесь останется и захочет стать одним из нас. Разве не может он в родстве с Дороховыми, с нами, жить и работать? Скоро жизнь в России снова станет хорошей и радостной….»

Эта женщина говорила так, как если бы мне ничего не стоило - променять свою собственную страну на эту. Но всё это были лишь женские пересуды, обоснованные отсутствием мужчин и горькой нуждой.

Мы хотели выпить чая. Настя поставила самовар. Я спросил, не придёт ли на чаепитие Кондратий Артёмович?

«Поди к нему в каморку, коль хочешь его увидеть и поздороваться!» - ответила мне хозяйка.

«Долго он с тобой беседовать не будет. В лучшем случае расскажет тебе то, что он с утра до ночи всем рассказывает – как они мужика, который трость украл, пред народным судом убили».

«Как же это так?» - спросил я.

«Случилось это перед Троицей. Из-за этого он умом и тронулся».

Анна Борисовна рассказала мне всю историю.

«В то время «товарищи» отменили (упразднили) суд. Не было более правосудия. Крестьяне теперь созывали народные суды; тут они развлекались. Кто что натворил, должен был идти на базар, где собирались все, кто суд представлял. Там просто кричали: Что вы хотите, чтобы мы с ним сделали? Помиловать его или убить? Конечно, некоторые то и дело кричали: Убить! – И случалось, виновного убивали.

Когда это произошло впервые, там был Кондратий Артёмович. Купец Нарышкин потерял свою трость. Кто-то эту трость должен был найти. Нашедшего и не вернувшего трость - некоего Смирдова - обвинили в воровстве, а он сознался. Ну, хорошо, может, пошалил он, взял эту трость да и спрятал. Но, как бы то ни было, его убили.

Случилось это на глазах Кондратия Артёмовича, такого он осознать и перенести не смог.

Кондратий Артёмович всегда уважал суд. Однажды в городе он был членом состава суда, народным заседателем, по одному процессу. Поди, Гриша, к нему в каморку!»

Она вывела меня из комнаты через коридор и открыла дверь каморки. Я увидел старика, лежащего на кровати в пальто и грязных, промокших от снега сапогах.

Каморка была мне знакома. Я несколько раз заходил сюда получать ежемесячное жалование, и вид кровати всегда вызывал во мне непонимание. Совершенно новая, западно-европейская, она стояла железная, на колёсиках, белая, лакированная, с простовато вычурным орнаментом, с латунными набалдашниками – нестерпимо подчёркивая простые вещи в доме крестьянина.

Когда хозяйка окликнула старика и я его поприветствовал, он мне странно подмигнул и сказал: «Я тебя знаю. Ты Гриша. Наш работник. Ты уехал в Германию и теперь вернулся.»

«Я был с Ставрополе», - сказал я.

Но он тут же продолжил, не слушая меня:

«Почему ты приехал из Германии назад, Гриша? Там также, как здесь? Никакой более справедливости? Ни судьи, ни судов? Знаешь, Гриша, здесь больше нет суда. Правосудие свергнуто. Ему дали пинка под зад. Наши люди обходятся без правосудия. Вишь ты, как сейчас: ты делаешь что-то, чего не должен, и тебя убивают. Что ты на меня так смотришь? Именно так, а почему и нет. Каждого просто убивают. Да, да, мой дорогой. Убивают, понимаешь? Слушай внимательно, послушай! Сегодня в обед ищу я свою трость. Ту, с резной рукояткой. А нет её, не найти, мою красивую трость.»

«Что ты тут рассказываешь?!» - вмешалась Анна Борисовна. - «У тебя никогда не было трости. Ай, он всё путает. Это была трость Нарышкина, о которой ты говоришь. У тебя самого никакой трости не было»

«Как же! Была у меня»,- настаивал старик.- «А сегодня после обеда её не стало, пропала трость. Один мой друг, знакомый, который приходил, он взял её в шутку. В шутку, Гриша…».

«Не было тут никакого знакомого», - пробурчала хозяйка.

«Нет же, нет», - сказал Кондратий Артемович.- «Хороший друг это был, который трость взял, друг юности, и поэтому завтра ему надо предстать перед народным судом, на базаре, и там его убьют; да, убьют, его, друга моей юности. Будут бить его до тех пор, пока не убьют. Посмотришь, Гриша, такое происходит теперь у нас каждый день, это у нас часто. А незадолго там был мой старый приятель Лихоносов, которого так же убили, так какон тоже как раз такую же трость украл, я так предполагаю. И другие были там, за это же; некоторые украли красивые, резные трости с рукоятками из слоновой кости, Гриша, дорогие, очень дорогие трости, и всех их на народный суд, Гриша, так как старого суда, который был у нас в России, уже больше нет…Нет, больше нет…нет больше суда, нет суда в России….»

Так говорил Кондратий Артёмович.

Он еще несколько раз обратился ко мне, называя меня всё время правильно по имени, хотя, казалось, он меня совсем не видел.

Он ничего у меня не спросил. На мои «Откуда?» и «Куда?» - оставался безучастным. Его занимали только всевозможные вариации его плодовитого события, случай с этой тростью, который стал его злым роком. Что-либо другое уже не отображалось в его испуганном старческом мозгу.

Шёл снег. Шёл уже три дня. Снег шёл из неиссякаемых облаков над Лежанкой и падал на дом Насти.

Дом Насти, в котором она жила только с Фёдором, стоял у дороги, прямо возле помещичьей усадьбы Дороховых, с другой стороны дворовых ворот. С тех пор как Фёдор пропал без вести и, возможно, лежал уже где-нибудь зарытым в земле, Настя жила там одна.

Сейчас я мог бы остаться навсегда в этом доме, в который мне ранее никогда нельзя было входить, и жить с ней.

В доме Насти мы оба сидели на третий день после моего теперешнего возвращения, которое должно было стать последним. Через окно большой комнаты мы поглядывали на улицу, смотрели, как падал снег, на медленное и беззвучное скольжение снежинок.

«Завтра рано утром мне надо ехать на санях», - сказал я.

«Да»,- ответила Настя.- «Дорога на Песчанку хорошая, но пешком или на телеге ты не успеешь.»

Я начал размышлять.

«Где я буду послезавтра?!»

Она сказала: «Дай-то бог, чтобы ты беспрепятственно добрался к Дону. В Ростове ещё должны быть немцы.»

Была ли она по-настоящему мужественной? Возможно, так же мало, как кто-либо другой; но она никогда не теряла самообладания, а её сильная воля и ещё более сильная любовь не оставляли места для того, чтобы жаловаться. Она потеряла всё, что женщина может потерять, и всё же не сделала ничего, что бы заставило меня остаться.

Ну, если уж говорить, то мы «всё сказали» уже два года назад, когда, после приёма в господском доме, остались предоставленными сами себе. С первых слов, которые нашла Настя, разговор был полностью ясен.

«Гриша, я благодарна тебе за то, что ты никогда меня не разочаровал. Ты никогда не позволял мне скучать по тебе, ты снова и снова возвращался ко мне, если это только было возможно. Ты пришёл после того, как поссорился с Кондратием Артёмовичем и служил у этого Яблочкова, на самом краю села, за последними ветряными мельницами. Ты сделал всё, чтобы встречаться со мной ледяными ночами, потому как был также болен мной, как я тобой. И когда «кадеты» увезли тебя и мой дядька задержал (арестовал) тебя в своём хуторе, ты, не смотря ни на что, снова вернулся ко мне. И сейчас, Гриша, в последний раз ты в моих объятьях, которые теперь тебя должны отпустить. Один раз ты не пришёл, потому что знал - было бы только хуже для нас, так как совсем недолго были мы в разлуке, и боль разлуки была слишком большой, так что мы должны были ей оказать уважение. Это было, когда Кондратий Артёмович из-за тебя поехал в Медвежье, и ты ему там отказал. Я это хорошо понимаю, Гриша, не так, как будто бы ты меня забыть хотел…Гриша, я всегда была уверена в тебе. Ты никогда меня не огорчал…»

Снежинки падали и падали. На улице стало темно. Было тихо. Зимнее спокойствие немного умиротворило также и наши сердца.

Было бы лучше, чтобы нас занесло снегом, чтобы под волшебным снежным покрывалом избежать плохого: неисполнимых желаний, потерь, противоречий, всех «за» и «против».

Но на такое снежное чудо-покрывало, всё уравнивающее, защищающее и консервирующее любовь, мы, я и Настя, не могли рассчитывать. П

Поэтому, при виде продолжающегося снегопада, мы ограничились маленьким обещанием, данным друг другу.

Я приехал в эту страну, когда шёл снег; снег, опускающийся на нас, врагов. Ах, любимая, ты впустила меня в своё сердце, снова падает снег, он свёл нас, а теперь разводит нас, мы это видим вместе.

Настя, прислонив свою щеку к моей щеке, сказала, почти прошептав: «Каждый год, когда вот так будет идти снег у тебя в Германии, Гриша, и здесь у нас, ты будешь думать обо мне, а я о тебе. И пока мы будем это видеть, мы никогда не сможем забыть друг друга».

Утром, под покровом падающего снега, я покидал двор Дороховых.

Мягкие, пушистые снежинки января падали на перрон Ляйпцигского вокзала и на моё лицо.

Я протянул руки, поймал нескольколько снежинок и прислонил руки к щекам. Они были прохладны и пахли совсем как те, что были на щеках Насти в утро нашей разлуки.

Мои губы непроизвольно прошептали: « Я дома, Настя, я помню».

Конец второй части

Эрик Бредт. 1919г.

Эрик Бредт.1924 г.

Наши рекомендации