Глава 2. Архипелаг возникает из моря
На Белом море, где ночи полгода белые, Большой Соловецкий остров поднимает из воды белые церкви в обводе валунных кремлёвских стен, ржаво-красных от прижившихся лишайников, – и серо-белые соловецкие чайки постоянно носятся над Кремлём и клекочат.
"В этой светлости как бы нет греха… Эта природа как бы ещё не доразвилась до греха", – так ощутил Соловецкие острова Пришвин.[203]
Без нас поднялись эти острова из моря, без нас налились двумястами рыбными озёрами, без нас заселились глухарями, зайцами, оленями, а лисиц, волков и другого хищного зверя не было тут никогда.
Приходили ледники и уходили, гранитные валуны натеснялись вкруг озёр; озёра замерзали соловецкою зимнею ночью, ревело море от ветра и покрывалось ледяною шугой, а где схватывалось; полыхали полярные сияния в полнеба; и снова светлело, и снова теплело, и подрастали и толщали ели, квохтали и кликали птицы, трубили молодые олени – кружилась планета со всей мировой историей, царства падали и возникали, – а здесь всё не было хищных зверей и не было человека.
Иногда тут высаживались новгородцы и зачли острова в Обонежскую пятину. Живали тут и карелы. Через полста лет после Куликовской битвы и за полтысячи лет до ГПУ пересекли перламутровое море в лодчёнке монахи Савватий и Зосима и этот остров без хищного зверя сочли святым. С них и пошёл Соловецкий монастырь. С тех пор поднялись тут Успенский и Преображенский соборы, церковь Усекновения на Секирной горе, и ещё два десятка церквей, и ещё два десятка часовен, скит Голгофский, скит Троицкий, скит Савватиевский, скит Муксалмский, и одинокие укрывища отшельников и схимников по дальним местам. Здесь приложен был труд многий – сперва самих монахов, потом и монастырских крестьян. Соединились десятками каналов озёра. В деревянных трубах пошла озёрная вода в монастырь. А самое удивительное – легла (XIX век) дамба на Муксалму из неподымных валунов, как-то уложенных по отмелям. На Большой и Малой Муксалме стали пастись тучные стада, монахи любили ухаживать за животными, ручными и дикими. Соловецкая земля оказалась не только святой, но и богатой, способной кормить тут многие тысячи.[204] Огороды растили плотную белую сладкую капусту (кочерыжки – "соловецкие яблоки"). Все овощи были свои, да все сортные, и свои цветочные оранжереи, даже розы. А то вызревали и бахчи. Развились рыбные промыслы – морская ловля и рыбоводство в отгороженных от моря "митрополичьих садках". С веками и с десятилетиями свои появились мельницы для своего зерна, свои лесопильни, своя посуда из своих гончарных мастерских, своя литейка, своя кузница, своя переплётная, своя кожевенная выделка, своя каретная и даже электростанция своя. И сложный фасонный кирпич, и морские судёнышки для себя – всё делали сами.
Однако, никакое народное развитие ещё никогда не шло, не идёт и будет ли когда-либо идти? – без сопутствования мыслью военной и мыслью тюремной.
Мысль военная. Нельзя же каким-то безрассудным монахам просто жить на просто острове. Остров – на границе Великой Империи и, стало быть, надо воевать ему со шведами, с датчанами, с англичанами, и, стало быть, надо строить крепость со стенами восьмиметровой толщины и воздвигнуть восемь башен, и бойницы проделать узкие, а с колокольни соборной обеспечить наблюдательный обзор. (И пришлось-таки монастырю стоять против англичан в 1808 и в 1854, и выстоять, а против никоновцев в 1667 предал Кремль царскому боярину монах Феоктист, открыв тайный ход.)
Мысль тюремная. Как же это славно – на отдельном острове да стоят добрые каменные стены! Есть куда посадить важных преступников, и охрану с кого спросить есть. Душу спасать мы им не мешаем, а узников нам постереги. (Сколько вер разбило в человечестве это тюремное совместительство христианских монастырей.)
И думал ли о том Савватий, высаживаясь на святом острове?…
Сажались сюда еретики церковные, сажались и еретики политические. Тут сидел Авраамий Палицын (и умер тут); дядя Пушкина П. Ганнибал – за сочувствие к декабристам. Уже в глубокой старости был посажен сюда последний кошевой Запорожского войска Калнишевский и после долгого срока освободился, будучи старше ста лет.
Но тех всех, однако, почти можно по именам перечесть.[205]
На древнюю историю соловецкой монастырской тюрьмы уже в советское, уже в лагерное время Соловков наброшена была накидка модного мифа, которая, однако, обманула создателей справочников и исторических описаний, – и теперь мы в нескольких книгах можем прочесть, что соловецкая тюрьма была пыточной; что тут были и крюки для дыбы, и плети, и каление огнём. Но всё это – принадлежности доелизаветинских следственных тюрем или западной инквизиции, никак не свойственные русским монастырским темницам вообще, а примысленные сюда исследователем недобросовестным да и несведущим.
Старые соловчане хорошо помнят его – это был шпынь Иванов, по лагерному прозвищу "антирелигиозная бацилла". Прежде он состоял служкой при архиепископе Новгородском, арестован за продажу церковных ценностей шведам. На Соловки попал году в 1925 и заметался, как уйти от общих работ и от гибели. Он специализировался по антирелигиозной пропаганде среди заключённых, конечно стал и сотрудником ИСЧ (Информационно-Следственная Часть, так откровенно и называлась). Но больше того: руководителей лагеря он взволновал предположениями, что здесь зарыты монахами всякие клады, – и так создали под его началом Раскопочную Комиссию. Много месяцев эта комиссия копала, – увы, монахи обманули психологические расчёты антирелигиозной бациллы: никаких кладов они на Соловках не зарыли. Тогда Иванов, чтобы с почётом выйти из положения, принялся истолковывать подземные хозяйственные, складские и оборонные помещения – как тюремные и пыточные. Деталей пыток, естественно, не могло сохраниться за столько столетий, но уж крюк (для подвески туш) конечно свидетельствовал, что здесь была дыба. О XIX веке труднее было обосновать, почему никаких следов мучительства не осталось, – и так было заключено, что "с прошлого века режим соловецкой тюрьмы значительно смягчился". «Открытия» антирелигиозной бациллы очень приходились в цвет времени, несколько утешили разочарованное начальство, были помещены в лагерном журнале "Соловецкие острова", потом отдельно отпечатаны в соловецкой типографии – и так с успехом задымили историческую истину. (Затея тем более уместная, что Соловецкий процветающий монастырь был в большой славе и уважении по всей Руси ко времени революции.)
Но когда власть перешла в руки трудящихся, – что ж стало делать с этими злостными тунеядцами монахами? Послали туда комиссаров, социально-проверенных руководителей, монастырь объявили совхозом и велели монахам меньше молиться, а больше трудиться на пользу рабочих и крестьян. Монахи трудились, и та поразительная по вкусу селёдка, которую они ловили благодаря особому знанию мест и времени, где забрасывать сети, отсылалась в Москву на кремлёвский стол.
Однако обилие ценностей, сосредоточенных в монастыре, особенно в ризнице, смущало кого-то из прибывших руководителей и направителей: вместо того, чтобы перейти в трудовые (их) руки, ценности лежали мёртвым религиозным грузом. И тогда в некотором противоречии с уголовным кодексом, но в верном соответствии с общим духом экспроприации нетрудового имущества, монастырь был подожжён (25 мая 1923 года) – повреждены были постройки, исчезло много ценностей из ризницы, а главное – сгорели все книги учёта, и нельзя было определить, как много и чего именно пропало.[206]
Не проводя даже никакого следствия, что подскажет нам революционное правосознание (нюх)? – кто может быть виноват в поджоге монастырского добра, если не чёрная монашеская свора? Так выбросить её на материк, а на Соловецких островах сосредоточить Северные Лагеря Особого Назначения! Восьмидесятилетние и даже столетние монахи умоляли с колен оставить их умереть на "святой земле", но с пролетарской непреклонностью вышибли их всех, кроме самых необходимых: артели рыбаков[207] да специалистов по скоту на Муксалме; да отца Мефодия, засольщика капусты; да отца Самсона, литейщика; да других подобных полезных отцов. (Им отвели особый от лагеря уголок Кремля со своим выходом – Сельдяными воротами. Их назвали трудовой коммуной, но в снисхождение к их полной одурманенности оставили им для молитв Онуфриевскую церковь на кладбище.)
Так сбылась одна из любимых пословиц, постоянно повторяемая арестантами: свято место пусто не бывает. Утих колокольный звон, погасли лампады и свечные столпы, не звучали больше литургии и всенощные, не бормотался круглосуточный псалтырь, порушились иконостасы (в Преображенском соборе оставили) – зато отважные чекисты в сверхдолгополых, до самых пят, шинелях, с особо-отличительными соловецкими чёрными обшлагами и петлицами и чёрными околышами фуражек без звёзд, приехали в июне 1923 года созидать образцово-строгий лагерь, гордость рабоче-крестьянской Республики.
Концентрационные лагеря, хотя и классовые, к тому времени были признаны недостаточно строгими. Уже в 1921 году были основаны, в ведении ЧК, Северные Лагеря Особого Назначения – СЛОН. Первые такие лагеря возникли в Пертоминске, Холмогорах и близ самого Архангельска.[208] Однако эти места были, видимо, признаны для охраны, но перспективными для сгущения больших масс заключённых. И взоры начальства естественно были переведены по соседству на Соловецкие острова – с уже налаженным хозяйством, с каменными постройками, в двадцати-сорока километрах от материка, достаточно близко для тюремщиков, достаточно удалённо для беглецов, и полгода без связи с материком – крепче орешек, чем Сахалин.
Что значит Особое Назначение, ещё не было сформулировано и разработано в инструкциях. Но первому начальнику соловецкого лагеря Эйхмансу разумеется объяснили на Лубянке устно. А он, приехав на остров, объяснил своим близким помощникам.
* * *
Сейчас-то бывших зэков да даже и просто людей 60-х годов рассказом о Соловках может быть и не удивишь. Но пусть читатель вообразит себя человеком чеховской и послечеховской России, человеком Серебряного Века нашей культуры, как назвали 1910-е годы, там воспитанным, ну пусть потрясённым гражданской войной, – но всё-таки привыкшим к принятым у людей пище, одежде, взаимному словесному обращению, – и вот тогда да вступит он в ворота Соловков – в Кемперпункт.[209] Это – пересылка в Кеми, унылый, без деревца, без кустика, Попов остров, соединённый дамбой с материком. Первое, что вступивший видит в этом голом, грязном загоне, – карантинную роту (заключённых тогда сводили в «роты», ещё не была открыта "бригада"), одетую… в мешки! – в обыкновенные мешки: ноги выходят вниз как из-под юбки, а для головы и рук делаются дырки (ведь и придумать нельзя, но чего не одолеет русская смекалка!). Этого-то мешка новичок избежит, пока у него есть своя одежда, но ещё и мешков как следует не рассмотрев, он увидит легендарного ротмистра Курилку.
Курилко (или Белобородов ему на замен) выходит к этапной колонне тоже в длинной чекистской шинели с устрашающими чёрными обшлагами, которые дико выглядят на старом русском солдатском сукне – как предвещение смерти. Он вскакивает на бочку или другую подходящую подмость и обращается к прибывшим с неожиданной пронзительной яростью: "Э-э-эй! Внима-ни-е! Здесь республика не со-вец-ка-я, а соловец-ка-я! Усвойте! – нога прокурора ещё не ступала на соловецкую землю! – и не ступит! Знайте! – вы присланы сюда нй для исправления! Горбатого не исправишь! Порядочек будет у нас такой: скажу «встать» – встанешь, скажу «лечь» – ляжешь! Письма писать домой так: жив, здоров, всем доволен! точка!.."
Онемев от изумления, слушают именитые дворяне, столичные интеллигенты, священники, муллы да тёмные среднеазиаты – чего не слыхано и не видано, не читано никогда. А Курилко, не прогремевший в гражданской войне, но сейчас, вот этим историческим приёмом вписывая своё имя в летопись всей России, ещё взводится, ещё взводится от каждого своего удачного выкрика и оборота, и ещё новые складываются и оттачиваются у него сами.[210]
И любуясь собой и заливаясь (а внутри, может быть, со злорадством: вы, штафирки, гдй прятались, пока мы воевали с большевиками? вы думали в щёлке отсидеться? так вытащены сюда! теперь получайте за свой говённый нейтралитет!), – Курилко начинает учение:
– Здравствуй, первая карантинная рота!.. – (Должны отрывисто крикнуть: "Здра!") – Плохо, ещё раз! Здравствуй, первая карантинная рота!.. Плохо!.. Вы должны крикнуть "здра!" – чтоб на Соловках, за проливом было слышно! Двести человек крикнут – стены падать должны!! Снова! здравствуй, первая карантинная рота!
Проследя, чтобы все кричали и уже падали от крикового изнеможения, Курилко начинает следующее учение – бег карантинной роты вокруг столба:
– Ножки выше!.. Ножки выше!
Это и самому нелегко, он и сам уже – как трагический артист к пятому акту перед последним убийством. И уже падающим и упавшим, разостланным по земле, он последним хрипом получасового учения, исповедью сути соловецкой обещает:
– Сопли у мертвецов сосать заставлю!
И это – только первая тренировка, чтобы сломить волю прибывших. А в чёрно-деревянном гниющем смрадном бараке приказано будет им "спать на рёбрышке" – да это хорошо, это кого отделённые за взятку всунут на нары. А остальные будут ночь стоять между нарами (а виновного ещё поставят между парашею и стеной, чтобы перед ним все оправлялись).
И это – благословенные допереломные докультовые до-искажённые до-нарушенные Тысяча Девятьсот Двадцать Третий, Тысяча Девятьсот Двадцать Пятый… (А с 1927 то дополнение, что на нарах уже будут урки лежать и в стоящих интеллигентов постреливать вшами с себя.)
В ожидании парохода "Глеб Бокий"[211] они ещё поработают на кемской пересылке, и кого-то заставят бегать вокруг столба с постоянным криком: "Я филон, работать не хочу и другим мешаю!"; а инженера, упавшего с парашей и разлившего на себя, не пустят в барак, а оставят обледеневать в нечистотах. Потом крикнет конвой: "В партии отстающих нет! Конвой стреляет без предупреждения! Шагом марш!" И потом, клацая затворами: "На нервах играете?" – и зимой погонят по льду пешком, волоча за собой лодки, – переплывать через полыньи. А при подвижной воде погрузят в трюм парохода, и столько втиснут, что до Соловков несколько человек непременно задохнутся, так и не увидав белоснежного монастыря в бурых стенах.
В первые же соловецкие часы быть может испытает на себе новичок и соловецкую приёмную банную шутку: он разделся, первый банщик макает швабру в бочку зелёного мыла и шваброй мажет новичка; второй пинком сталкивает его куда-то вниз по наклонной доске или по лестнице; там, внизу, его, ошеломлённого, третий окатывает из ведра, и тут же четвёртый выталкивает в одевалку, куда его «барахло» уже сброшено сверху как попало. (В этой шутке предвиден весь ГУЛАГ! и темп его и цена человека.)
Так глотает новичок соловецкого духа! – духа, ещё не известного в стране, но творимого на Соловках будущего духа Архипелага.
И здесь тоже новичок видит людей в мешках; и в обычной «вольной» одежде, у кого новой, у кого потрёпанной; и в особых соловецких коротких бушлатах из шинельного материала (это – привилегия, это признак высокого положения, так одевается лагерный адмсостав), с шапками-"соловчанками" из такого же сукна; и вдруг идёт среди арестантов человек… во фраке! – и не удивляет никого, никто не оборачивается и не смеётся. (Ведь каждый донашивает своё. Этого беднягу арестовали в ресторане «Метрополь», так он и мыкает свой срок во фраке.)
"Мечтой многих заключённых" – называет журнал "Соловецкие острова" (1930 год, № 1) получение одежды стандартного типа.[212] Только детколонию полностью одевают. А например женщинам не выдают ни белья, ни чулок, ни даже платка на голову – схватили сватью в летнем платье, так и ходи заполярную зиму. От этого многие заключённые сидят в ротных помещениях даже в одном белье, и на работу их не выгоняют.
Столь дорога казённая одежда, что никому на Соловках не кажется дивной или дикой такая сцена: среди зимы арестант раздевается и разувается близ Кремля, аккуратно сдаёт обмундирование и бежит голый двести метров до другой кучки людей, где его одевают. Это значит: его передают от кремлёвского управления управлению филимоновской железнодорожной ветки,[213] - но если передать его в одежде, приёмщики могут не вернуть её или обменить, обмануть.
А вот и другая зимняя сцена – те же нравы, хотя иная причина. Лазарет санчасти признан антисанитарным, приказано срочно шпарить и мыть его кипятком. Но куда же больных? Все кремлёвские помещения переполнены, плотность населения Соловецкого архипелага больше, чем в Бельгии (а какая ж в соловецком Кремле?). Так всех больных выносят на одеялах на снег и кладут на три часа. Вымыли – затаскивают.
Мы же не забыли, что наш новичок – воспитанник Серебряного Века? Он ничего ещё не знает ни о Второй Мировой войне, ни о Бухенвальде. Он видит: отделённые в шинельных бушлатах с отменной выправкой приветствуют друг друга и ротных отданием воинской чести – и они же выгоняют своих рабочих длинными палками, дрынами (и даже глагол уже всем понятный: дрыновать). Он видит: сани и телегу тянут не лошади, а люди (по нескольку в одной) – и тоже есть слово вридло (временно исполняющий должность лошади).
А от других соловчан он узнаёт и пострашней, чем видят его глаза. Произносят ему гибельное слово – Секирка. Это значит – Секирная гора. В двухэтажном соборе там устроены карцеры. Содержат в карцере так: от стены до стены укреплены жерди толщиною в руку и велят наказанным арестантам весь день на этих жердях сидеть. (На ночь ложатся на полу, но друг на друга, переполнение.) Высота жерди такова, что ногами до земли не достаёшь. Не так легко сохранить равновесие, весь день только и силится арестант – как бы удержаться. Если же свалится – надзиратели подскакивают и бьют его. Либо: выводят наружу к лестнице в 365 крутых ступеней (от собора к озеру, монахи соорудили); привязывают человека по длине его к балану (бревну) для тяжести – и вдольно сталкивают (ступеньки настолько круты, что бревно с человеком на них не задерживается, и на двух маленьких площадках тоже).
Ну, да за жёрдочками не на Секирку ходить, они есть и в кремлёвском, всегда переполненном, карцере. А то ставят на ребристый валун, на котором тоже не устоишь. А летом – "на пеньки", это значит – голого под комаров. Но тогда за наказанным надо следить; а если голого да к дереву привязывают – то комары справятся сами. А если голого зимой – так облить водой на морозе. Ещё – целые роты в снег кладут за провинность. Ещё – в приозёрную топь загоняют человека по горло и держат так. И вот ещё способ: запрягают лошадь в пустые оглобли, к оглоблям привязывают ноги виновного, на лошадь садится охранник и гонит её по лесной вырубке, пока стоны и крики сзади кончатся.
Новичок раздавлен духом, ещё и не начав соловецкой жизни, своих бесконечных трёх лет срока. Но поспешил бы современный читатель, если б вытянул палец: вот открытая система уничтожения, лагерь смерти! Э нет, мы не так просты! В этой первой экспериментальной зоне, как и потом в других, как и в самой объемлющей изо всех – в СССР, мы не открыто действуем – а наслоенно, смешанно – и потому так успешно и потому так долго.
Вдруг въезжает через кремлёвские ворота какой-то лихой человек верхом на козле, держится со значением, и никто не смеётся над ним. Это кто же? почему на козле? Дегтярёв, он в прошлом объездчик (не путать с вольным Дегтярёвым, начальником войск Соловецкого архипелага), потребовал себе лошадь, но лошадей на Соловках мало, так дали ему козла. А за что ему честь? – А он – заведующий Дендрологическим Питомником. Они выращивают экзотические деревья. Здесь, на Соловках.
Так с этого всадника на козле начинается соловецкая фантастика. Зачем же экзотические деревья на Соловках, где простое разумное овощное хозяйство монахов – и то уже загубили, и овощи при конце? А затем экзотические деревья при Полярном круге, что и Соловки, как вся Советская Республика, преображают мир и строят новую жизнь. Но откуда семена, средства? Вот именно: на семена для дендрологического питомника деньги есть, нет лишь денег на питание рабочим лесоповала (питание идёт ещё не по нормам – по средствам).
А вот – археологические раскопки? Да, у нас работает Раскопочная Комиссия. Нам важно знать своё прошлое.
Перед Управлением лагеря – клумба, и на ней выложен симпатичный слон, а на попоне его «У» – значит У-СЛОН – (Управление Соловецких Лагерей Особого Назначения). И тот же ребус – на соловецких бонах, ходящих как деньги этого северного государства. Какой приятный домашний маскарад! Так всё очень мило здесь, Курилко-шутник нас только пугал?
Денежное обращение лагерей ГПУ имело устойчивое продолжение на многие годы. Особые денежные знаки помогали лучшей изоляции этих лагерей. По прибытии в лагерь даже все чины администрации и охраны, тем более заключённые должны были сдать все имеющиеся у них советские деньги и получали взамен книжечки "расчётных квитанций" (на плотной бумаге, с водяным знаком) в достоинствах по 2, 5, 20, 50 копеек, 1, 3 и 5 рублей, выпуски разных годов отличались подписями разных членов Коллегии ОГПУ – Г. Бокия, Л. Когана или М. Бермана. За укрытие в лагере государственных денег полагался расстрел. (Одна из целей такой строгости была – затруднить побег.) На территории всех лагерей ГПУ для всех расчётов применялись эти квитанции. При освобождении (если оно наступало…) владелец снова обменивал их на государственные деньги. После 1932 года, при резком росте лагерной системы, все эти квитанции были изъяты. (Сообщил М. М. Быков.)
И вот свой журнал – тоже «Слон» (с 1924, первые номера на машинке, с № 9 – печатается в монастырской типографии), с 1925 – "Соловецкие острова", 200 экз. и даже с приложением – газетой "Новые Соловки" (разорвём с проклятым монашеским прошлым!). С 1926 – подписка по всей стране и большой тираж, большой успех! Ведь в 20-е годы Соловков не таили, но даже уши прожужжали ими. Соловками открыто играли, Соловками открыто гордились (имели смелость гордиться!), они поминались в советских песнях, над ними смеялись в эстрадных куплетах. Ведь классы исчезали (куда?), и Соловкам тоже был скоро конец.
И над журналом – верхоглядная какая-то цензура: заключённые (Глубоковский) пишут юмористические стишки о Тройке ГПУ – и проходит! И потом их поют с эстрады соловецкого театра прямо в лицо приехавшему Глебу Бокию:
Обещали подарков нам куль
Бокий, Фельдман, Васильев и Вуль…
– и начальству нравится! (Да ведь лестно! Ты курса не кончил – а тебя в историю лепят.) И припев:
Всех, кто наградил нас Соловками, –
Просим: приезжайте сюда сами!
Посидите здесь годочков три иль пять –
Будете с восторгом вспоминать!
– хохочут! нравится! (Кто ж разгадает, что здесь – пророчество?…)
К 1927 журнал оборвался: режим поворачивал, не до этих шуток. Но ещё потом, в 1929, после крупных соловецких событий и общего поворота всех лагерей к перевоспитанию, журнал возобновился и выходил до 1932.
А обнаглевший Шепчинский, сын расстрелянного генерала, вывешивает тогда лозунг над входными воротами:
"Соловки – рабочим и крестьянам!"
(И тоже ведь пророчество! – но это не нравится, разгадали и сняли.)
На артистах драматической труппы – костюмы, сшитые из церковных риз. "Рельсы гудят". Фокстротирующие изломанные пары на сцене (гибнущий Запад) – и победная красная кузница, нарисованная на заднике (Мы).
Фантастический мир! Нет, шутил негодник Курилко!..
А ещё же есть Соловецкое Общество Краеведения, оно выпускает свои отчёты-исследования. О неповторенной архитектуре XVI века и о соловецкой фауне здесь пишут с такой обстоятельностью, преданностью науке, с такой кроткой любовью к предмету, будто это досужие чудаки-учёные притянулись на остров по научной страсти, а не арестанты, уже прошедшие Лубянку и дрожащие попасть на Секирную гору, под комаров или к оглоблям лошади. Да в тон с добродушными краеведами и сами звери и птицы соловецкие ещё не вымерли, не перестреляны, не изгнаны, даже не напуганы – ещё и в 28-м году зайцы доверчивым выводком выходят к самой обочине дороги и с любопытством следят, как ведут арестантов на Анзер.
Как же случилось, что зайцев не перестреляли? Объясняют новичку: зверюшки и птицы потому не боятся здесь, что есть приказ ГПУ: «патроны беречь! Ни одного выстрела иначе, как по заключённому! » Итак, все страхи были шуткой! Но – "Разойдись! Разойдись!" – кричат среди бела дня на кремлёвском дворе, густом как Невский, – трое молодых людей, хлыщеватых, с лицами наркоманов (передний не дрыном, но стеком разгоняет толпу заключённых) быстро под руки волокут опавшего, с обмякшими ногами и руками человека в одном белье – страшно увидеть его стекающее как жидкость лицо! – волокут под колокольню, вон туда под арку, в ту низенькую дверь, она – в основании колокольни. В эту маленькую дверь его втискивают и в затылок стреляют – там дальше крутые ступеньки вниз, он свалится, и даже можно 7–8 человек набить, а потом присылают вытянуть трупы и наряжают женщин (матерей и жён ушедших в Константинополь; верующих, не уступивших веры и не давших оторвать от неё детей) – помыть ступени.[214]
Что ж, нельзя было ночью, тихо? А зачем же тихо? – тогда и пуля пропадает зря. В дневной густоте пуля имеет воспитательное значение. Она сражает как бы десяток за раз.
Расстреливали и иначе – прямо на Онуфриевском кладбище, за женбараком (бывшим странноприимным домом для богомолок) – и та дорога мимо женбарака так и называлась расстрельной. Можно было видеть, как зимою по снегу там ведут человека босиком в одном белье (это не для пытки! это чтоб не пропала обувь и обмундирование) с руками, связанными проволокою за спиной,[215] - а осуждённый гордо, прямо держится и одними губами, без помощи рук, курит последнюю в жизни папиросу. (По этой манере узнают офицера. Тут ведь люди, прошедшие семь лет фронтов. Тут мальчишка 18-летний, сын историка В. А. Потто, на вопрос нарядчика о профессии пожимает плечами: «Пулемётчик». По юности лет и в жбре гражданской войны он не успел приобрести другой.)
Фантастический мир! Это сходится так иногда. Многое в истории повторяется, но бывают совсем неповторимые сочетания, короткие по времени, и по месту. Таков наш НЭП. Таковы и ранние Соловки.
Очень малое число чекистов (да и то, может быть, полуштрафных), всего 20–40 человек приехали сюда, чтобы держать в повиновении тысячи, многие тысячи. Сперва ждали меньше, но Москва слала, слала, слала. За первые полгода, к декабрю 1923, уже собралось больше 2000 заключённых. А в 1928 в одной только 13-й роте (роте общих работ) крайний в строю при расчёте отвечал: "376-й! Строй по десяти!" – значит, 3760 человек, и такая ж крупная была 12-я рота, а ещё больше "17-я рота"- общие кладбищенские ямы. А кроме Кремля были уже командировки – Савватиево, Филимоново, Муксалма, Троицкая, «Зайчики» (Заяцкие острова). К 1928 было тысяч около шестидесяти. И сколько среди них «пулемётчиков», многолетних природных вояк? А с 1926 уже валили и матёрые уголовники всех сортов. И как же удержать их, чтоб они не восстали?
Только ужасом! Только Секиркой! жёрдочками! комарами! проволучкой по пням! дневными расстрелами! Москва гонит этапы, не считаясь с местными силами, – но Москва ж и не ограничивает своих чекистов никакими фальшивыми правилами: всё, что сделано для порядка, – то сделано, и ни один прокурор действительно никогда не ступит на соловецкую землю.
А второе – накидка газовая со стеклярусом: эра равенства – и Новые Соловки! Самоохрана заключённых! Самонаблюдение! Самоконтроль! Ротные, взводные, отделённые – все из своей среды. И самодеятельность, и саморазвлечение!
А под ужасом и под стеклярусом – какие люди? кто? Исконные аристократы. Кадровые военные. Философы. Учёные. Художники. Артисты. Лицеисты.
Вот немногие соловчане, сохранённые памятью уцелевших: Ширинская-Шахматова, Шереметева, Шаховская, Фитцтум, И. С. Дельвиг, Багратуни, Ассоциани-Эрисов, Гошерон де ла Фосс, Сиверс, Г. М. Осоргин, Клодт, Н. Н. Бахрушин, Аксаков, Комаровский, П. М. Воейков, Вадбольский, Вонлярлярский, В. Левашов, О. В. Волков, В. Лозино-Лозинский, Д. Гудович, Таубе, В. С. Муромцев. Бывший кадетский лидер Некрасов. Финансист проф. Озеров. Юрист проф. А. Б. Бородин. Психолог проф. А. П. Суханов. Философы проф. А. А. Мейер, проф. С. А. Аскольдов, Е. Н. Данзас, теософ Мёбус. Историки Н. П. Анциферов, М. Д. Приселков, Г. О. Гордон, А. И. Заозерский, П. Г. Васенко. Литературоведы Д. С. Лихачев, Цейтлин, лингвист И. Е. Аничков, востоковед Н. В. Пигулевская. Орнитолог Г. Поляков. Художники Браз, П. Ф. Смотрицкий. Актёры И. Д. Калугин (Александринка), Б. Глубоковский. В. Ю. Короленко (племянник). В 30-е годы, уже при конце Соловков, здесь побывал и о. Павел Флоренский.
По воспитанию, по традициям – слишком горды, чтобы показать подавленность или страх, чтобы выть, чтобы жаловаться на судьбу даже друзьям. Признак хорошего тона – всё с улыбкой, даже идя на расстрел. Будто вся эта полярная ревущая морем тюрьма – небольшое недоразумение на пикнике. Шутить. Высмеивать тюремщиков.
Вот и слон на деньгах и на клумбе. Вот и козёл вместо коня. И если уж 7-я рота артистическая, то ротный у неё – Кунст. Если Берри-Ягода – то начальник ягодосушилки. Вот и шутки над простофилями, цензорами журнала. Вот и песенки. Ходит и посмеивается Георгий Михайлович Осоргин: "Comment vous portez-vous (Как поживаете) на этом островэ?" – "А лагйр ком а лагйр".
Вот эти шуточки, эта подчёркнутая независимость аристократического духа – они-то больше всего и раздражают полузверячих соловецких тюремщиков. Кроме духовенства никому не разрешалось ходить в монастырскую последнюю церковь – Осоргин, пользуясь тем, что работал в санчасти, тайком пошёл на пасхальную заутреню. С пятнистым тифом отвезенному на Анзер епископу Петру Воронежскому отвёз мантию и Св. Дары. По доносу посажен в карцер и приговорён к расстрелу. И в этот самый день сошла на соловецкую пристань его молодая (он и сам моложе сорока) жена! И Осоргин просит тюремщиков: не омрачать жене свидания. Он обещает, что не даст ей задержаться долее трёх дней, и как только она уедет – пусть его расстреляют. И вот что значит это самообладание, которое за анафемой аристократии забыли мы, скулящие от каждой мелкой беды и каждой мелкой боли: три дня непрерывно с женой – и не дать ей догадаться! Ни в одной фразе не намекнуть! не дать тону упасть! не дать омрачиться глазам! Лишь один раз (жена жива и вспоминает теперь), когда гуляли вдоль Святого озера, она обернулась и увидела, как муж взялся за голову с мукой. – "Что с тобой?" – "Ничего", – прояснился он тут же. Она могла ещё остаться – он упросил её уехать. Черта времени: убедил её взять тёплые вещи, он на следующую зиму получит в санчасти – ведь это драгоценность была, он отдал их семье. Когда пароход отходил от пристани – Осоргин опустил голову. Через десять минут он уже раздевался к расстрелу.
Но ведь кто-то же и подарил им эти три дня. Эти три осоргинских дня, как и другие случаи, показывают, насколько соловецкий режим ещё не стянулся панцырем системы. Такое впечатление, что воздух Соловков странно смешивал в себе уже крайнюю жестокость с почти ещё добродушным непониманием: к чему это всё идёт? какие соловецкие черты становятся зародышами великого Архипелага, а каким суждено на первом взросте и засохнуть? Всё-таки не было ещё у соловчан общего твёрдого такого убеждения, что вот зажжены печи полярного Освенцима и топки его открыты для всех, привезенных однажды сюда. (А ведь было-то так!..) Тут сбивало ещё, что сроки у всех были больно коротки: редко десять лет, и пять не так часто, а то всё три да три. Ещё не понималась эта кошачья игра закона: придавить и выпустить, придавить и выпустить. И это патриархальное непонимание – к чему всё идёт? – не могло остаться совсем без влияния и на охранников из заключённых, и может быть слегка и на тюремщиков.
Как ни чётки были строки всюду выставленного, объявленного, не скрываемого классового учения о том, что только уничтожение есть заслуженный удел врага, – но этого уничтожения каждого конкретного двуногого человека, имеющего волосы, глаза, рот, шею, плечи, – всё-таки нельзя было себе представить. Можно было поверить, что уничтожаются классы, но люди из этих классов вроде должны были бы остаться?… Перед глазами русских людей, выросших в других, великодушных и расплывчатых понятиях, как перед плохо подобранными очками, строки жестокого учения никак не прочитывались в точности. Недавно, кажется, прошли месяцы и годы открыто объявленного террора – а всё-таки нельзя было поверить!
Сюда, на первые острова Архипелага, передалась и неустойчивость тех пёстрых лет, середины 20-х годов, когда и по всей стране ещё плохо понималось: всё ли уже запрещено? или, напротив, только теперь-то и начнёт разрешаться? Ещё так верила Русь в восторженные фразы! – и только немногие сумрачные головы уже разочли и знали, когда и как это будет всё перешиблено.
Повреждены пожаром купола – а кладка вечная… Земля, возделанная на краю света, – и вот разоряемая. Изменчивый цвет беспокойного моря. Тихие озёра. Доверчивые животные. Беспощадные люди. И к Бискайскому заливу улетают на зиму альбатросы со всеми тайнами первого острова Архипелага. Но не расскажут на беспечных пляжах, но никому в Европе не расскажут.
Фантастический мир… И одна из главных недолговечных фантазий: управляют лагерной жизнью отчасти – белогвардейцы! Так что Курилко был – неслучаен.
Это вот как. Во всём Кремле – единственный вольный чекист: дежурный по лагерю. Караулы у ворот (вышек нет), наблюдательные засады по островам и поимка беглецов – у охраны. В охрану кроме вольных набираются бытовые убийцы, фальшивомонетчики, другие уголовники (но не воры). Но кому заниматься всей внутренней организацией, кому вести Адмчасть, кто будут ротные и отделённые? Не священники же, не сектанты, не нэпманы, не учёные да и не студенты (студентов не так мало здесь, а студенческая фуражка на голове соловчанина – это вызов, дерзость, заметка и заявка на расстрел). Это лучше всего смогли бы бывшие военные. А какие ж тут военные, если не белые офицеры? Так, без сговора и вряд ли по стройному замыслу, складывается соловецкое сотрудничество чекистов и белогвардейцев!
Где же принципиальность тех и других? Удивительно? Поразительно? – только тому удивительно, кто привык к анализу классово-социальному и не умеет иначе. Но тому аналисту всё на свете удивительно, ибо никогда не вливаются мир и человек в его заранее подставленные желобочки.
А соловецкие тюремщики и чёрта возьмут на службу, раз не дают им красных штатов. Положено: заключённым самоконтролироваться (самоугнетаться). И кому ж тут лучше поручить?
А верным офицерам, "военным косточкам" – ну как не взять организацию хоть и лагерной жизни (лагерного угнетения) в свои руки? Ну как подчиниться и смотреть, что кто-то возьмётся неумеючи и шалопутно? Что погоны делают с человеческим сердцем – мы уже в этой книге толковали. (Вот погодите, придёт время и красных командиров сажать – и как повалят в самоохрану, как за этой вертухайской винтовкой потянутся, лишь бы доверили!.. Я писал уже: а кликни Малюта Скуратов нас?…). Ну, и такое должно было быть у белогвардейцев: а-а, всё равно пропали, и всё пропало, так и море по колено! И ещё такое: "чем хуже, тем лучше", поможем вам обуютить такие зверские Соловки, каких в нашей России сроду не бывало, – пусть о вас слава дурная идёт. И такое: наши все согласились, а я что – поп, чтобы на склад бухгалтером?
И всё же главная соловецкая фантазия ещё не в том была, а: заняв Адмчасть Соловков, белогвардейцы стали – бороться с чекистами! Ваш-де лагерь – снаружи, а наш – внутри. И кому где работать, и кого куда отправить – это Адмчасти дело. Мы наружу не лезем, а вы <