Труд, работа и нехватка времени
Для понимания сути кризиса глобальных преобразований и возросшего давления на прекариат необходимо разобраться в том, как глобальное рыночное общество воздействует на наше ощущение времени.
Исторически каждому способу производства сопутствовала собственная концепция времени, служившая его направляющей структурой. В аграрном обществе труд и работа подчинялись сезонному ритму и погодным условиям. Идею о регулярном десяти– или восьмичасовом рабочем дне в те времена сочли бы нелепой. Пахать или собирать урожай под проливным дождем – какой в этом прок? Хоть и говорят: время не ждет, однако человек считался с его ритмами и спорадическими сюрпризами. В большинстве стран по этому принципу живут и сегодня.
Однако с развитием промышленности время стали систематизировать. Народившийся пролетариат был приучен строить свою жизнь по часам, как это элегантно отметил историк Э. П. Томпсон (Thompson, 1967). Сложилось общество национального промышленного рынка, в основе которого было привитое уважение ко времени, календарю и часам. В литературе это чудесное превращение уловил Жюль Верн и передал его в романе «Вокруг света в восемьдесят дней». Хронометраж путешествий и восторг, который вызвала книга в викторианском обществе 1870‑х годов, – совпадение далеко не случайное. За полвека до этого подобная реакция показалась бы более чем странной, а полстолетия спустя книгу сочли бы недостаточно фантастичной, чтобы взволновать воображение.
С переходом от сельскохозяйственных обществ к национальным рынкам, опирающимся на промышленное производство, а от них – к глобальной рыночной системе, движущей силой которой были услуги, в отношении ко времени произошли две перемены. Во‑первых, возникло пренебрежение к биологическим часам организма, зависящим от суточного 24‑часового цикла. В четырнадцатом веке, например, в каждой части Англии существовало свое местное время, которое было привязано к традиционным сельскохозяйственным циклам. Множество поколений сменилось, прежде чем государству удалось внедрить общенациональный стандартный отсчет времени. Впрочем, проблема стандартизации так до конца и не решена, и мы вынуждены мириться с существованием в глобальном обществе и экономике многочисленных временных поясов. Мао Цзэдун заставил весь Китай жить по пекинскому времени, это был один из способов государственного строительства. Другие страны пытались сделать то же ради повышения эффективности бизнеса. В России правительство планировало сократить число часовых поясов с одиннадцати до пяти.[11]
Часовые пояса существуют в силу нашей естественной привычки к дневному свету и социальной привычки к концепции рабочего дня. Биологические часы согласуют жизнедеятельность со сменой дня и ночи: ночью люди спят и расслабляются, отдыхая от дневных забот. Но глобальной экономике не свойственно считаться с психологией людей. Глобальный рынок – это машина, она функционирует 24 часа в сутки и семь дней в неделю, никогда не спит и не отдыхает; рынку безразлично, светло на улице или темно, день там или ночь. Традиционное восприятие времени для него только помеха, заслон, препятствие, мешающие торговле и тотему эпохи – конкурентоспособности, нечто противоположное диктату гибкости. Если страна, фирма или отдельный индивид не приспосабливаются к режиму 24/7, приходится за это дорого расплачиваться. Поговорка «кто рано встает, тому Бог подает» теряет смысл, поскольку в новых условиях «Бог подает» тем, кто вообще не смыкает глаз.
Другая перемена касается нашего восприятия времени. Индустриальное общество явилось предвестником уникального периода в истории человечества, который продлился не более века и которой разбивал жизнь на временны́е интервалы. Эти нормы стали восприниматься как истинно верные большинством людей, живущих в индустриально развивающихся обществах, и насаждались по всему свету. Они были знаком цивилизованности.
Понятие «временной интервал», которым оперировало общество и производство, перекликалось с идеями фиксированного рабочего места и дома. На практике люди короткий период времени ходили в школу, затем бо́льшую часть жизни работали, а потом, если повезет, им полагался недолгий пенсионный период. В трудовые годы они поднимались поутру, уходили на работу, занимавшую 10–12 часов или другой отрезок времени, обозначенный в их пространно сформулированных контрактах, а затем возвращались домой. Тогда еще существовали праздники, но в период индустриализации их существенно сократили и постепенно заменили непродолжительными отпусками. И хотя эта схема имела варианты в зависимости от класса и пола, суть оставалась прежней: время делили на отрезки. Большинство находит логичным, что они проводят дома, скажем, 10 часов в день, 10 часов заняты на работе, а оставшуюся часть посвящают социализации. Разделение рабочего места и дома вполне естественно.
Считалось, что работа, труд и игра – различные виды деятельности с точки зрения выбора времени и начальных и конечных временны́х границ. Когда мужчина – а обычно это был именно мужчина – покидал работу, где, как правило, его контролировало непосредственное начальство, он чувствовал, что сам себе хозяин, даже если был выжат как лимон и не мог извлечь из своей свободы никакой пользы, разве что тиранил свою семью.
Экономика, статистика и социальная политика сформировались как реакция на индустриальное общество и сложившийся под его влиянием образ мысли. С тех пор мы проделали долгий путь, однако политика и институты так и остаются до конца неоткорректированными. В эпоху глобализации возник набор неформальных норм, которые плохо уживаются с нормами индустриального времени, по‑прежнему присутствующими в социальном анализе, законодательстве и политических решениях. Например, в стандартных статистических отчетах по труду приводятся поражающие своей четкостью цифры, из которых следует, что взрослый человек в среднем «работает 8,2 часа в день» (цифра может быть и другой) пять дней в неделю или что доля экономически активного населения составляет 75 процентов, если допустить, что три четверти взрослого населения имеют в среднем восьмичасовой рабочий день.
Но если мы рассмотрим, как распределяет время прекариат и другие группы, то подобные цифры теряют смысл и просто сбивают с толку. Основная идея следующая: нам следует разработать концепцию третичного времени, то есть такого распределения времени, которое подходило бы третичному (постиндустриальному) обществу, а не индустриальному или аграрному.
Что такое работа?
У каждого века – свой специфический взгляд на то, что считать работой, а что – нет. Двадцатый в этом отношении заблуждался, как и все предыдущие. В Древней Греции трудились рабы и «банавсои» – чужаки, неграждане. Труженики обладали «гарантией занятости», но, как отмечала Ханна Арендт (Arendt, 1958), в восприятии греков это было бременем, поскольку только ничем не связанный человек был по‑настоящему свободным – это чувство хорошо знакомо современному прекариату.
Возвращаясь к тому, о чем говорилось в первой главе, заметим, что работа как деяние («практика») имела ценность сама по себе, как коллективное действо вместе с домочадцами и друзьями, в виде работы по хозяйству или заботы о ближних – чтобы они могли исполнить свое предназначение гражданина. Работа помогала укреп лять дружеские связи между гражданами («филия»). Игра была необходима для снятия напряжения, однако помимо этого у греков имелось понятие «школа», имевшее двойной смысл и означавшее и досуг, и обучение – применительно к участию в делах города («полиса»). Человек умножал знания размышлением, как в полном покое, так и участвуя в деятельности. Аристотель полагал, что настоящий досуг невозможен без малой толики лени («эргия»).
В Древней Греции резиденты – банавсои и метеки – не могли сделаться полноправными гражданами, поскольку у них не оставалось свободного времени для участия в жизни полиса. Вряд ли имеет смысл защищать ущербную социальную модель – с учетом отношения древних греков к женщинам и рабам и вычленением в особую группу видов деятельности, достойных граждан, – однако свойственное грекам подразделение времени на труд, работу, игру и досуг, безусловно, полезно.
Позднее сторонники теории меркантилизма и классические политэкономисты вроде Адама Смита создали изрядную мешанину, пытаясь определить, что такое производительный труд (Standing, 2009). Однако в начале двадцатого века умами овладела бредовая мысль: разграничить, что является работой, а что нет, при этом работа по уходу за другими была понижена в статусе как не имеющая отношения к экономике. Артур Пигу, британский экономист (Pigou, [1952] 2002: 33) признал абсурдность подобных умозаключений, сделав по этому поводу саркастическое замечание: «Таким образом, если мужчина женится на своей домработнице или поварихе, общество лишится части своих дивидендов». Иными словами, определение труда зависело не столько от его содержания, сколько от его направленности – для кого он предназначен. Так рыночное общество восторжествовало над здравым смыслом.
На протяжении всего двадцатого столетия главенствовало определение труда как работы, имеющей рыночную стоимость, меж тем как любая работа, не тождественная труду, не принималась во внимание. Таким образом, работа, которая делается ради внутренней, неявной пользы, не отражалась в трудовой статистике и замалчивалась политиками. Помимо сексизма, такой подход не выдерживает критики и по другим причинам. Он обесценивает некоторые из самых важных и необходимых видов деятельности: воспроизводство наших собственных способностей, а также будущих поколений – и подрывает авторитет деятельности, обеспечивающей наше социальное бытие. Необходимо выкарабкаться из этой лейбористской ловушки. И прекариату это нужно больше, чем какой‑либо другой группе.