ВОПРОС: С вашей вчерашней лекции меня тревожит мысль: то, что я полагал принятием ситуации, может быть просто утешение. Как узнать, принял я что-то или только утопил или отвлек себя от боли?

ОТВЕТ: Очень просто: утешение идет от мыслей, объяснений, теорий; приня­тие от понимания. Когда вы что-то говорите себе, вы утешаете, когда вы понимаете — это принятие. Утешение надо привести за руку, принятие приходит, происходит, а утешение — дело ваших рук.

Вы несчастны и начинаете обращаться к объясняющим теориям: про­шлые рождения, карма. Вы пытаетесь в чем-то найти убежище: может быть, Бог дает вам испытание, чтобы вы могли расти? Может это призыв к росту? Вот и утешение. Или такова уж жизнь? Все несча­стны, почему я должен быть счастлив? Будда говорит: "Весь мир — это страдание". Так и есть. Надо принимать все как есть, что тут поделаешь. Приходится принимать. Это утешение, из последних сил вы пытаетесь создать буфер, защищающий вас.

Принятие — от понимания, ему нет объяснения. Несчастье перед вами, вы стоите лицом к лицу перед несчастьем и не вносите никакого объяснения. Вы просто предстоите несчастью и вдруг видите, что возникает принятие. Если кто-то спросит "почему", вы не сможе­те указать причину, вы просто увидите: это случилось.

Принятие, как любовь; все по-настоящему прекрасное - всегда как лю­бовь. Когда вы влюбляетесь и кто-то спрашивает "почему", може­те ли вы ответить? Иногда вы пытаетесь, но все, что вы тогда го­ворите, абсурдно: "Потому, что она прекрасна", но ее видят сотни других и не влюбляются. Если бы она была прекрасна, она была бы просто не доступна для вас, ее захватил бы до вас кто-то дру­гой, но никто кроме вас не считает ее прекрасной, так что на са­мом деле вы все переворачиваете. "Я люблю ее, потому что она прекрасна". На самом деле все наоборот: она прекрасна для вас, потому что вы ее любите. Когда-нибудь, когда вы ее разлюбите, она перестанет быть для вас прекрасной; она может показаться тогда уродливой и отвратительной. Сейчас вы не можете оставить ее ни на минуту. Когда-нибудь, когда любовь исчезнет, вы не сможете выносить ее ни минуты.

И ничего не можете поделать с любовью: когда она приходит, она при­ходит; когда она уходит, она уходит. Принятие — как любовь, оно случается. Когда вы правдивы, подлинны, в правде подлинного мига, вы не обращаетесь за объяснениями к прошлому, не обра­щаетесь за объяснениями к будущему, вы просто видите то, что есть. Вы не спрашиваете Будду, не спрашиваете Кришну, не спра­шиваете Ли-цзы, — вы никого не спрашиваете, вы просто видите само несчастье, вы просто проживаете боль, входите в нее. Один, не держась ни за чью руку — Будды, Кришны, Христа — ни за чью руку, ибо все эти руки станут утешениями, все эти люди станут объяснениями.

"Иисус говорит то-то, Будда говорит то-то, поэтому я принимаю", но принятие ваше ложно, оно не возникло из вашего опыта. Прой­дите через боль с пустыми руками, один, смотрите в лицо ситуа­ции, не пытаясь устранить ее объяснениями, погрузитесь в ситу­ацию без единой посторонней мысли, тогда произойдет приня­тие. Это не будет утешением, это будет великим удовольствием: вы вдруг увидите, что принимаете все, что этому нет никакой

Причины.

У утешения есть причина, утешение — это фальшивая монета, она вас обманывает, выдавая себя за настоящую, она не настоящая. И за­дающему вопрос я отвечу: то, что он принимал за принятие, было, скорее всего, утешением, если бы это было принятием — не возни­кало бы никаких вопросов. Это, должно быть, утешение: оно всег­да только на поверхности, оно никогда не проникает внутрь, вглубь. Что угодно может поколебать и опрокинуть его.

Отбросьте все утешения — они ничего не стоят, на них только теряют время. Лучше страдать, чем быть утешенным. Лучше пусть будет боль, чем утешение. Через боль можно достигнуть полного при­нятия, через утешение — невозможно; вы свернули не туда.

Через утешение вы никогда не достигнете реальности, вы станете жер­твой снов, теперь придется жить в своем утешении, вы начинаете бояться реальности, потому что реальность может поколебать ва­ше утешение. Вы не сможете смотреть прямо, вы будете уходить от фактов, если же кто-то столкнет вас с фактами, вы почувствуе­те беспокойство, вспотеете, вам станет не по себе, вы понимаете, что теперь все может рассыпаться.

Утешение — это вера. Нечто созданное немногого стоит, вы же создали это, оно не может быть больше вас, оно меньше вас. Принятие больше вас — оно происходит. Когда происходит принятие? Оно происходит, когда вы не цепляетесь ни за какие утешения, так что отбросьте все утешения.

Это трудно. Дао так чисто, что поначалу оно очень трудно. Вы хотите играть в игрушки, а Дао не дает никаких игрушек, не дает ника­ких вероучений, оно просто вынуждает вас увидеть реальность, какова бы она ни была. Больно? Пусть будет больно, что можно сделать? Надо увидеть то, что есть, но от самой этой встречи с ре­альностью возникает потрясающее новое сознание, рождается новое существо.

Так что отбросьте, пожалуйста, ваши утешения, теории и веры; они мешают вашему пути. Как только вы оказываетесь голым, вас не окутывают никакие вероучения. Как только вы выбросили из го­ловы груз, тут же возникает великая вера — вера в жизнь, в суще­ствование. А вера — это не "вера", вера — это полное преображение, это новое рождение, воскресение.

Поэтому будьте осторожны, очень легко попасть в ловушку утешений;

они так дешевы, купить их можно всюду. Каждый храм, каждая церковь, каждая организованная религия может снабдить ими, и люди для этого идут в церковь... чтобы найти утешение. Ваш сон потревожен, вам нужно убаюкивать себя, вы идете в церковь, и священник поет вам колыбельную. Он поет и поет, вы утешены. Как транквилизатор, так и эта колыбельная дает вам возмож­ность крепко спать.

Гурджиев говорил ученикам: "Я делаю только две вещи в вашей жизни. Во-первых, если вы по-настоящему пришли ко мне, вы никогда уже не сможете заснуть, я буду постоянно мешать вам спать. И второе — если вы будете слушать меня, ваша жизнь будет трудной, но одно я могу обещать: вы не умрете позорной смертью, вы не умрете как собака".

И первое, и второе необычайно важно. Если ваш сон потревожен, толь­ко тогда вы не умрете как собака. "Собака" означает животное со­стояние, глубокий сон, бессознательность. Можно умереть созна­тельно, и тогда это будет прекрасная смерть, потому что тогда, даже умирая, вы знаете, что вы не умираете. В этом вся красота. Сейчас, даже будучи живым, вы не знаете, что вы живы, даже жи­вя — ведь это не жизнь — вы прозябаете. Это подделка. Но тот, кто встретил каждое мгновение жизни один на один, прошел ее ра­дость и боль, темными ночами и прекрасными днями, увидел все, стал глубоким наблюдателем, тот умрет совсем по-другому: он умрет понимающим, пробуждённым.

На днях я читал воспоминания врача, присутствующего при смерти Гурджиева. Он говорит: "Я присутствовал при смерти стольких людей, но эта смерть потрясла меня своей необычностью, я не мог себе представить, чтобы кто-нибудь мог так умереть. В миг своей смерти он открыл глаза, сел в постели, поддерживаемый подушками, попросил шляпу, надел ее, красивую красную шля­пу, взял сигарету в одну руку, чашку кофе в другую, закурил и стал потягивать кофе".

Ученики плакали и всхлипывали, а доктор знал, что Гурджиева не ста­нет через несколько секунд; его ноги онемели, в них скопилось слишком много воды и ее нужно было убрать, и доктор знал, что прежде чем он успеет это сделать, Гурджиева не станет. Причи­нять ему лишнюю боль было теперь бессмысленно, и он спросил Гурджиева: "Что мне следует делать?"

И Гурджиев сказал: "Если вы устали, я могу подождать еще. Я столько лет ждал смерти. Можете немного отдохнуть и приступить. Я ждал так долго, что могу подождать еще, ничего страшного. Если вы очень устали, отдохните немного, два-три часа, вы же не спа­ли всю ночь. Если не так устали, принимайтесь за дело".

Плача, потому что он тоже был его учеником, доктор начал вытяги­вать воду из его ног, а Гурджиев сидел с сигаретой в зубах, потя­гивая кофе, шутя и разговаривая. Вся жизнь исчезла из его тела, но лицо его лучилось, а глаза сияли. В последнее мгновение он сказал: "Есть ли у кого-нибудь вопросы, а то я ухожу?"

Он говорил ученикам, что умереть можно сознательно. За двадцать че­тыре часа до больницы он настаивал, что не поедет туда и спра­шивал доктора: "Что вы думаете? Может больница спасти меня? Я не могу себя спасти, может ли меня спасти кто-нибудь еще?" Доктор плакал двадцать четыре часа. "Хорошо, если вы плачете, я поеду".

И доктор побежал вызывать скорую помощь, но когда машина приеха­ла и врач зашел в комнату, — Гурджиев исчез! Врач не мог пред­ставить, как это случилось, ведь тот не мог двигаться!

Гурджиев стоял на дороге рядом со скорой помощью, затем он вернул­ся в дом и спросил: "Машина пришла, где доктор?" Он шел! Док­тор не верил своим глазам. Невозможно! Ведь больной был не в состоянии ходить. Врачи собравшегося консилиума тоже были потрясены, никто не мог поверить, что он может сделать хоть один шаг, а он сам дошел до машины. Мало того, он вернулся и спросил: "Где доктор?"

Двумя неделями раньше, — а ведь он был болен, очень болен, — однаж­ды вечером он попросил учеников: "Дайте мне машину, я хотел бы поводить". Это — за две недели до смерти!

"Доктор не велел вам вставать с постели".

"Забудьте о докторе, дайте машину". Он сел в машину и поехал в одну русскую церковь, просидел там под деревом полтора часа. Только потом узнали, что это было место, где его похоронили через две недели, он отправился посмотреть на него двумя неделями рань­ше. Он никогда там раньше не был, никогда не заходил в эту цер­ковь, это был первый и последний раз в его жизни, потом он уже был мертв. Беннет сообщает: он приехал через сутки, Гурджиев был уже мертв. Он приехал среди ночи, бросился в церковь, где лежало тело Гурджиева, вокруг никого не было. Он сидел молча. Вдруг его охватил страх, его бросило в дрожь; он почувствовал, что Гурджиев еще жив. Он был ученый, математик, он не мог об­манываться. Он не был его учеником, не был эмоциональным че­ловеком, не был сентиментален — совсем другой тип. Он подошел ближе, чтобы понять, в чем дело, привел себя в полную тишину и молчание. Было чувство, что кто-то дышит. Он прошелся по цер­кви... ближе... когда он подходил ближе к телу, он чувствовал ды­хание явственнее; отходил дальше — дыхание чувствовалось сла­бее, а Гурджиев был мертв. Но он чувствовал, что тот еще летает где-то рядом, как будто тело было еще живо, как будто он был еще здесь.

Наши рекомендации