Василий Богомил (продолжение «Романа об Анне»)
— А что же Анна? Ничего. Ни словечка никогда и никому. Одни Зоя и Радомир знали, но молчали, сохраняя все в полной тайне. Ее тело, внезапно проснувшееся и потянувшееся навстречу Эбрару в водах Охридского озера, навсегда уснуло. При том, что она выносила восемь детей, из которых выжили лишь четверо. Она больше не одевалась в белые холщовые или льняные рубашки, не купалась на природе, а облачилась в тяжелые, цвета крови парчовые одежды и отозвалась на призыв родителей вернуться в столицу. Было ясно: ее выдают замуж, причем немедля, прямо в день ее рождения 1 декабря — четырнадцатилетняя девушка ее положения не может больше ждать, особенно ежели Комниным необходимо заручиться поддержкой Вриенниев. Мы, победители, заключим мир с семьей побежденных, и потому ты предназначена Никифору, сыну Вриенния, полководца, это именно то, что требуется твоему отцу в данную минуту: так стоял вопрос. И речи не могло быть о том, чтобы воспротивиться, Боже упаси! И хотя Анна думала об Эбраре, она никому, даже самой себе, в этом не признавалась. Она выполнит свой долг — сперва выйдя замуж за того, кого нужно, затем создав историю царствования отца, которая останется на века, а прочее никого, кроме нее одной, не касается. Кем же был для нее Эбрар? Мужчиной, крестоносцем, посланником Христа или Аполлона? Тайна.
Так вот, Норди, какой роман об Анне сочинил Себастьян. Теперь ты веришь, что он был влюблен в свою героиню? Как видишь, он опасен, ведь его манит за собой мечта, он гонится за неким чувством, а все прочее для него не существует. На что может пойти экзальтированный человек, которого любая реальность способна только разочаровать? Да на все что угодно: сбежать, покончить с собой, отправиться на священную войну, стать террористом, интегристом, камикадзе. У меня нет ответа, как именно он поступил, однако в нем открылась некая бездна, способная привести его в том числе и к преступлению. Чтобы отыскать его, нужно заглянуть в эту бездну. Любовь ведет к преступлению, не возражай, вот увидишь, я чувствую интуитивно. Разве ты не любишь говаривать: «Стефани — наш главный детектив».
— Гм, гм…
Норди молчит, но он уже настроился на волну Анны — Стефани — Себастьяна, его удалось поддеть на крючок история принцессы, даже если он еще и не понимает, что это может дать, если, допустим, перевести это в конкретную плоскость и пустить Попова с бригадой по следу. Но по какому следу, черт подери! Должна же быть хоть какая-то зацепка? Шах-Минушах давно уснула. И правильно сделала. Чем же ему озадачить Интерпол? Что ответить на запросы по поводу серийного убийцы? Тому же Фулку Вейлю? В Париже вечно интересуются тем, что их не касается.
Вот Стефани этими вопросами не задается, читает себе хронику Анны, все ей нипочем, даже в разгар жары. Что, правда, не лишено очарования. Не так ли, Шах?
Минушах урчит во сне. Когда она погружена в глубокий сон, у нее появляется славянский акцент.
— Разумеется, Анна ни словом не обмолвилась о встрече с вашим общим предком в своей «Алексиаде». Что не является доказательством того, что этой встречи не было вовсе, тут Себастьян прав. Анна просто не говорит всего. «Алексиада» ведь книга ангажированная, написанная с определенной целью. Тебе нужны примеры? Вот один из худших: она как будто бы не принимает в расчет роль Папы Урбана II в крестовом походе; разве она не пишет, что латиняне, издавна точащие зубы на Византийскую империю, желали овладеть ею «благодаря предлогу, нашедшемуся в предсказании Петра Пустынника»? Или же вот еще: она пишет, что латиняне, подгоняемые голодом, «явились к Петру, епископу». Она упорно не называет Адемара и приписывает духовную власть над такими-сякими крестоносцами (к тому же еще и жертвами «безумия, худшего, чем то, что овладело Иродом» ) все тому же Петру. А кто он — тот ли Кукупетр, который вызывал ядовитый смех Вольтера, или же провансальский писец Петр Варфоломей, принявший участие в деле со Святым Копьем. Последний и тогда уже, и в наши дни признается сумасшедшим, антиподом ясновидящего Адемара, не способным держать речи, которые ему приписывает Анна: «Вы дали обет хранить чистоту до тех пор, пока не будете в Иерусалиме. Боюсь, что вы нарушили этот обет, поэтому Бог теперь не помогает вам, как прежде. Обратитесь к Господу, покайтесь в своих грехах; облекшись во вретище, осыпав себя пеплом, явите свое раскаяние горячими слезами и всенощными. Тогда и я постараюсь вымолить вам милость у Бога» . Один лишь Адемар Монтёйльский мог так обращаться к солдатам, но о нем-то она как раз никогда и не упоминает. Делает ли она это намеренно из-за его племянника Эбрара, посланного им на берег Охридского озера?
Здесь роману должно прерваться — прозорливому комиссару Санта-Барбары есть что сказать:
— Секундочку, Стефани. Ты хочешь, вернее, вы с Себастьяном хотите внушить мне, что в те времена существовала Церковь, выступавшая против священной войны, объявленной Церковью? — На самом деле Рильски очень мало волнует суть богословских споров, ему нужен только Себастьян, выходящий из-под пера Стефани этаким двойственным типом: в фас — романтический герой, чуть ли не записавшийся в крестоносцы ради писательницы, жившей девять веков назад, в профиль — темная личность, может, даже и серийный убийца. Пока лучше промолчать и мысленно устремиться по предложенному следу вместе с Шах, которая всегда идет к главному кратчайшим путем. При этом есть несколько возможностей повести себя. Например, дать понять Стефани, что этот роман об Анне, сочиненный Себастьяном и так увлекший ее, захватил и его. Уже ясно, к чему это приведет: Стефани недооценивает свою эрудицию сыщика-интеллектуала. Он преподаст ей между делом урок. Но это чуть позднее… — Специалисты отмечают нарастающую резню среди иудейского населения с начала Первого крестового похода, ты сама намекнула на это только что. Это, конечно, не мой конек, но все же и впрямь шла священная война! А не искал ли наш бесценный ученый муж способов удрать под прикрытием любовной истории?
— Думаю, нет. Он ведь вел и настоящую исследовательскую работу. Честную, беспристрастную. Он тоже обнаружил факты преследований иудеев с самого начала Первого крестового похода, и знаешь, как это произошло? Я узнала об этом из материалов в его компьютере. Primo: правоверные иудеи из Орлеана, подстрекаемые дьяволом, якобы подкупили раба, сбежавшего из какого-то монастыря, и послали его к султану Фатимидской династии,[80]правящему в Каире, с письмом, составленном на древнееврейском! Оно содержало предупреждение могущественному Аль-Хакиму об угрозе скорого завоевания его страны… христианами и совет покончить с «почитаемым ими местом» — Гробом Господним! Аль-Хаким не заставил себя уговаривать. Иными словами, евреи манипулировали мусульманами, разрушившими Гроб Господень, что спровоцировало крестовый поход! И вроде слушок об этом тотчас стал распространяться повсюду, и у Себастьяна есть доказательства. Secundo: к моменту предполагаемой встречи Анны и Эбрара, году в 1096-м, Папа Урбан II — положим, это был он, хотя на этот счет у Себастьяна есть сомнение, — в некоем письме, достоверность которого под вопросом, призывает с Божьей помощью к расправе над агарянам: «Мы одолеем их, как было во времена Тита и Веспасиана, отомстивших за смерть Сына Божьего. После своей победы они были удостоены почестей Римской империи и получили отпущение (индульгенцию) своих грехов. Ежели мы станем действовать подобно им, мы, без сомнения, получим вечную жизнь». Читай сие обращение так: названные римские императоры — язычники — были если не обращены в христианскую веру, то по меньшей мере прощены, потому как расправлялись с иудеями, и это неплохой способ отомстить за Христа в глазах христиан той эпохи. Вывод следует такой: нам, крестоносцам, надлежит следовать их примеру. Черт возьми, что ты так на меня уставился?! Думаешь, Себастьян чокнутый? Не исключено. Но до того, как влюбиться в принцессу, твой дядюшка попытался всесторонне исследовать факты. Понимаешь? Он даже скопировал хроники Шломо бар Симеона и Елиезара бар Натана… погоди, я сейчас отыщу странички… вот они. Надо сказать, эти люди XII века не стеснялись в выражениях! Вот послушай: «Папа нечестивого Рима бросил вызов — выступить в Иерусалим, и вот поднялась свирепая волна французов и германцев, добровольцев, отправившихся ко гробу распятого бастарда (Sic! — это пометка Себастьяна). Они провозгласили: тот, кто убьет еврея, освободит себя от всех грехов». Видишь! И далее: «Они нацепили на свои одежды гнусный знак — крест. Сатана был среди них, и было их больше, чем песка морского или саранчи на земле». Себастьян приписал на полях: «У Анны то же сравнение!» Знаешь, у этого Крест-Джонса беспокойный ум, то, что называется исследовательский. Ты его недооцениваешь, поверь!
Тебе все это кажется чересчур замысловатым? Наш Себастьян далек от того, чтобы считать средневековую Церковь свободной от греха антисемитизма, пусть тогда это так и не называлось, но само явление существовало. Себастьян считает, что Эбрар мог слышать об этом, я тебе уже говорила. Разделяли ли Эбрар и Адемар эти верования, эти заблуждения? Ничто не доказывает, что они им противостояли, как и на то, что они их разделяли. Зато известно, что епископ Пюи-ан-Велэ, весьма умеренный в иных вопросах, не следует моде на чудеса и видения, подстегивающие крестоносцев истреблять нечестивцев, но все же подвергает сомнению откровение Петру Варфоломею по поводу Святого Копья. В хрониках той эпохи написано, что это недоверие стоило ему нескольких дней, проведенных после смерти в аду!
Анна ни разу не упоминает Адемара — я тебе уже говорила, — и я разделяю удивление Себастьяна: не пристало особе, обладающей столь обширными знаниями, как она, быть такой слепой. Вели оставить в стороне недоверие, свойственное православным по отношению к Ватикану, отчего она молчала о призывах Папы? Может, оттого, что это было как-то связано с Эбраром, которого она желала скрыть, утаить от мира, поскольку возводила монумент своему отцу, а заодно и себе? При этом она не может удержаться от того, чтобы признать все в той же «Алексиаде» определенные достоинства за Раймондом де Сен-Жилем, графом Тулузским, которого сопровождали Адемар с Эбраром и с чьими войсками — как пишет Себастьян — Анна встречалась сорока годами ранее, у своей бабки. Кстати, это те же войска, часть которых достигла Филиппополя — запомни это название, ты еще его услышишь! — до того, как сам Раймонд де Сен-Жиль добрался до Константинополя, принял участие в осаде Никеи, до того, как ему было доверено Святое Копье, до того, как он встал под стенами Дамаска и Триполи и ему было предложено стать королем Иерусалимским, et cetera.
Анна окрестила Сен-Жиля Исангелом и, умолчав об Адемаре, славословила графа Тулузского, которому как раз и служил Эбрар: «Из всех латинян император выделил Исангела, которого полюбил за выдающийся ум, за искренность суждений и за чистоту жизни; он знал также, что больше всего Исангел дорожил правдой и не предпочел ей ничто иное. Всеми этими качествами он выделялся среди других латинян, как солнце среди звезд» .
Неплохо сказано, правда? Сен-Жиль, солнце, при взгляде на которое становятся невидимыми Адемар с Эбраром. Алексей часто принимает у себя графа Тулузского, единственного из этой банды баронов, которая всегда вызывала подозрение у византийцев и которую терпели до поры до времени, покуда окончательно не отторгли в связи с чередой ужасов и грабежей, порожденных волной крестовых походов. Между императором и крестоносцами Исангела будет даже заключен договор! Подумать только! Анна не может скрыть свою радость и выплескивает ее на страницы книги. Говорит ли она здесь как политический деятель или как женщина, пытающаяся скрыть свою тайну и то смущение, которое испытала однажды в юности?
Восторженное отношение к французам, говорящим на провансальском языке, оттого еще более симптоматично, что гостеприимство, вдруг прорезавшееся у нашей писательницы в их адрес, контрастирует с весьма византийским по сути сарказмом, который присущ ей, когда заходит речь о пресловутом Убосе — так Анна именует Гуго Французского, брата короля Франции Филиппа I, подобно Новатиану[81]кичившегося своей знатностью, богатством и могуществом. Покидая свою страну и отправляясь в дальний путь, он обращается к Автократору с нелепым посланием, желая заранее обеспечить себе блестящую встречу: «Знай, — сказал он, — император, что я — царь царей и самый великий из живущих под солнцем. Поэтому, когда я прибуду, ты должен встретить меня с подобающей торжественностью и оказать прием, достойный моего происхождения». Видишь, Норди, Гуго, всего лишь брат Филиппа I, уже в те времена возомнил себя королем-солнце, задолго до Наполеона и де Голля! Как тут не поверить, что претензия на величие у французов в крови. Во всяком случае, Анна это отметила. Провидение, как ты догадываешься, не упустило возможность наказать за такую заносчивость! То ли Бог, то ли Афина с глазами цвета морской волны наслали бурю, сгубившую большую часть кораблей этого наглеца с гребцами и пассажирами, уцелело лишь одно судно, в котором находился сам Гуго. Наполовину разбитое, оно было выброшено волнами на берег моря между Диррахием и местечком Пали, неподалеку от земель Марии Болгарской. (Последнее является уточнением Себастьяна.) Потерпевшего кораблекрушение латинянина, жалкого и еле живого, подбирают, местный землевладелец подбадривает его всякими обещаниями и предлагает хороший стол. После чего бахвала оставляют в покое, но не совсем на свободе: византийский эскорт принуждает его сделать большой крюк, в результате чего он также оказывается в поместье Марии Болгарской, где находится Анна, и только после того Убосу удается собрать нескольких бродяг, уцелевших от столкновения с головорезами Эмихо из Лейзингена, и быть принятым василевсом.
Алексей I принимает его с почестями, — уточняет Анна, — окружает вниманием. Но есть одна убийственная деталь: «Император принял Гуго с почетом, всячески выражая ему свою благосклонность, дал много денег, и тут же убедил стать его вассалом и принести обычную у латинян клятву» . Каково вероломство! Гуго Французский смешон, иначе не скажешь. Анна не жалеет презрения для моих предков!
Как будто бы одного этого карикатурного Убоса мало, она обрушивается еще и на латинских церковников, которые в противоположность своим византийским коллегам не почитают каноны и евангельскую догму: «Не прикасайся, не кричи, не дотрагивайся, ибо ты священнослужитель» . Это звучит в «Алексиаде» и находит отклик в романе Себастьяна: «Но варвар-латинянин совершает службу, держа щит в левой руке и потрясая копьем в правой, он причащается Телу и Крови Господних, взирая на убийство, и сам становится „мужем крови“, как в псалме Давида». «Муж крови» , претендующий на то, чтобы «причаститься Тела и Крови Господних» , — не напоминает ли тебе это об Адемаре, а еще больше — об Эбраре Пагане? Анна явно вымещает свою личную боль на иноземцах, посягающих на ее родину, возомнивших о себе бог весть что и лишенных духовности предков, идущей от Библии и бывшей в чести, как она считает, только у византийцев. Тут я, как видишь, солидаризируюсь с Себастьяном: тоже считаю, что за рассказом о делах государственной важности она стремится скрыть нечто личное, оставившее рану в ее душе, а именно те незабываемые вечера, которые она провела в гостях у бабушки в беседах на религиозные темы, после чего едва не попала в руки разбойников и была спасена Эбраром. Она словно говорит нам: как бишь там звали этого рыцаря и всех этих внушающих ужас и завораживающих чужаков, бывших все на одно лицо, творящих одни и те же святотатственные поступки?
Тебе еще нужны доказательства того, что «Алексиада» скрывает ее давние чувства? Ереси! Да-да, ереси, сотрясавшие империю. Анна не раз подолгу пишет о них, а когда ее рука выводит слово «богомилы», кажется, будто она охвачена смятением. Этому посвящено как нарочно огромное количество страниц! Она как бы доказывает снова и снова, что не приемлет богомильства. Вот послушай!
Один монах, Василий, распространявший учение богомилов и приговоренный отцом принцессы к сожжению на костре, навлек на себя ее порицание: «У Василия было двенадцать учеников, которых он именовал апостолами; он привлек к себе также и учениц-женщин, безнравственных и мерзких, и повсюду, таким образом, сеял заразу» . Не кроется ли за фигурой Василия воспоминание о Радомире? «Василий сначала притворялся: будучи настоящим ослом, он напяливал на себя львиную шкуру и не поддавался на эти речи, тем не менее он возгордился от почестей — ведь император даже посадил его с собой за стол» . Дабы смутить святотатца, василевс, человек мудрый, приказал развести два костра: в центре одного из них в землю был вбит крест для тех, кто пожелает умереть в христианской вере, отказавшись от ереси, и второй — для тех, кто останется верен богомильству. Был ли выбор? Все богомилы бросились в костер с крестом. Таким образом, ересь была, отвергнута самими ее сторонниками. Что лучше доказывает ее беззаконный характер? Алексей вышел победителем.
Первый и единственный раз дочь как будто бы осуждает Автократора: неужели он думает, что можно обойтись без иррационального? Не принимать во внимание того, что не поддается logos[82]и к чему сама Анна относится с отвращением. И тем не менее демоны Сатаны продолжают существовать и завораживать, внезапно поражая ваше сердце и внутренности, как тогда, пятьдесят лет назад в водах Афины или Афродиты (либо и той, и другой), оставляя по себе даже не воспоминание, а некое головокружительное ощущение. Это то, что бросает вызов здравому смыслу и тем не менее существует, лучше о нем не думать, не писать: когда вопрос стоит о жизни и смерти, это удается.
А монах Василий — что ж, это совсем другое, о нем можно. Бедный гетеродокс![83]Когда, после приговора, вынесенного синодом, его заперли в камере — дело было вечером, в чистом небе сверкали звезды, луна была полной — почему-то всегда вспоминаются небо, звезды и луна накануне чуда или трагедии, — так вот, внезапно к полуночи, «когда монах зашел среди ночи в комнату, в нее сами собой градом полетели камни. Ничья рука не метала их, и никто не забрасывал ими одержимого бесом святошу. По-видимому, гнев рассерженных, пришедших в негодование бесов — подручных Сатанаила — был вызван тем, что Василий раскрыл императору тайны и тем самым навлек тяжелые гонения на исповедуемое им лжеучение» . Анна с удовольствием описывает неистовство природы: «…шум падавших на землю и на крышу камней… Граду камней сопутствовало землетрясение: почва волновалась, а крыша дома скрипела» .
Но это не все. Василий, охваченный пламенем — зрелище еще более невероятное, чем землетрясение. Он смеется над грозящей ему опасностью и читает вслух псалом Давида: «но к тебе не приблизится: только смотреть будешь очами твоими» .[84]
Анна как будто устремляется за еретиком по пути безрассудства и пытается понять, что толкает его на вызов ее отцу и самому Богу: «Придя в такое состояние от одного зрелища огня, он тем не менее оставался непоколебимым: его железную душу не мог ни смягчить огонь, ни тронуть обращенные к нему увещевания самодержца» . Охватило ли его безумие, или «дьявол, владевший его душой, окутал непроницаемой мглой его разум»? «Пламя, как будто разгневавшись на него, целиком сожрало нечестивца, так что даже запах никакой не пошел и дым от огня вовсе не изменился, разве что в середине пламени появилась тонкая линия из дыма» .
Богомилы — еретики, может, даже атеисты? Анна напряженно размышляет, колеблется. Дело происходит в XI веке, не стоит об этом забывать. Ну как не влюбиться в такую женщину! Себастьяна можно понять. Я и сама без ума от нее. Смейся, смейся, Норди! Еще немного, и она дойдет до мысли, что эти ужасные богомилы — носители некоей непознанной до сих пор святости. «Так некогда в Вавилоне отступил и отошел огонь от угодных Богу юношей и окружил их со всех сторон наподобие золоченых покоев» .
Анна подошла к концу своего рассказа о правлении отца, остается описать его кончину. Ей самой под шестьдесят пять, почему бы и не позволить себе слабость по отношению к тем, кто завораживал ее на заре жизни, когда она набиралась сил у бабушки, Марии Болгарской, где ей повстречался Эбрар Паган? Но нет — ни слова, ни признания. Она словно спохватывается: «Намеревалась я рассказать о всей ереси богомилов. Но, как говорит где-то прекрасная Сапфо, мне мешает стыд. Ведь я, пишущая историю, — женщина, к тому же самая уважаемая из царственных особ и самая старшая из детей Алексея. Кроме того, надлежит хранить молчание о том, о чем говорят повсюду» . Ей мешает стыд.
Представляешь. Норди! Да ведь это целая программа! Анна приподнимает завесу над тем, что является ее кодексом: пропустим мимо ушей то, что сказано по поводу стыдливости Сапфо, были и более стыдливые, да и в Анне нет ничего сапфического, хотя как знать, как знать? Главное в словах: «надлежит хранить молчание » и «я, пишущая историю, — женщина» . Сама Сапфо столько не сказала бы!
Считаешь, что я уделяю Анне слишком много внимания? Не в силах устоять перед ее чарами, попала в ловушку ее обаяния и уподобилась в этом Себастьяну? Не без того, но все же я сохраняю холодную голову, да и интересует меня Себастьян. Я не забываю, что я в Санта-Барбаре и что мы столкнулись с «чрезвычайно криминализированной» ситуацией, как считают и мои собратья по перу из «Лэвенеман де Пари». Анна подавляет в себе все, что не подобает дочери Алексея Комнина, и говорит лишь то, что достойно порфирородной принцессы, предназначая это грядущим векам. Себастьян делает вывод, что она умалчивает кое о каких политических и теологических «делах», в которых участвовали ее родные: обнищании Византии, пустой казне, междоусобных войнах, ослабляющих корону с самого начала отцовского правления. Все это характерно для времени правления Алексея, и именно это толкнуло его на то, чтобы обратиться за помощью к крестоносцам. Анне это известно, но как бы не принимается в расчет. И тут целомудрие.
И все же она замуровывает в тайной крипте скорее свои собственные личные потрясения. А может, и впрямь существует тайна Анны — какая-то страсть или безумный поступок? Как у Василия Богомила, которого языки пламени заключили в некие золоченые покои, подобно тем, что Анна возвела в себе и запечатала, да так, что позабыла об этом, сохранив лишь память о великом горе. Ее тоска непонятна окружающим, ведь она — любимая дочь прославленного правителя, которому возносит хвалы. Как без этой тайной крипты объяснить жалобы Анны, словно она не последний из элегических стоиков, а первый из романтиков, при том, что на дворе всего лишь XII век? В этом заключается и гипотеза нашего Себастьяна: «Что касается меня, то с самых, как говорится, „порфирных пеленок“ я встречалась со многими горестями и испытала недоброжелательство судьбы, если не считать за улыбнувшееся мне доброе счастье то обстоятельство, что родитель и родительница мои были императорами, а сама я выросла в Порфире. В остальном, увы, были лишь волнения и бури. Орфей своим пением привел в движение камни, леса и вообще всю неодухотворенную природу, флейтист Тимофей, исполнив Александру воинскую мелодию, побудил македонца тотчас взяться за меч и щит. Рассказы же обо мне не приведут в движение вещи, не сподвигнут людей к оружию и битве, но они могут исторгнуть слезы у слушателей и вызвать сострадание не только у одухотворенного существа, но и у неодушевленной природы» .
Словно меланхолический дух взывает сквозь века к сочувствию читателей и космоса!
Но для меня, для нас, мой дорогой комиссар, главное другое. Если Себастьян влюбился в Анну, как я пытаюсь доказать тебе, то потому, что проецирует ее на себя: он тоже создает некую интеллектуальную и разумную поверхность, под которой таится бездна страстей, а возможно, и безумия. Во всяком случае, это не исключено, почем мне знать? Но чтобы вот так сбежать, да еще и учитывая историю вашего семейства… извини, иммигрантов, в общем, я не удивлюсь, если наш утонченный доктор наук окажется полным шизоидом! Да к тому же ищущим спасения в идеализации коллеги, жившей тысячу лет назад, носившей в сердце (или на теле, как тебе угодно) рану, похожую на его собственную. Со временем она зарубцевалась в виде жемчужины…
Что можем извлечь из всего этого мы, имея в виду наше расследование? В противоположность твоему жалкому Минальди не думаю, что Себастьян мертв. К этому я и вела. А если он не пользуется своим ноутбуком, то потому, что у него пока нет новых данных для продолжения романа. Понимаешь? Ему совершенно необходимо отыскать свою красавицу и ее робкого воздыхателя Эбрара или по меньшей мере идти по их следу, по той земле, по которой ступали они, то бишь по берегу Охридского озера, а отсюда следует: он в Филиппополе или на пути к нему.
И что из этого? Дай мне несколько дней, я еще не разобралась со всем содержимым его компьютера — видеоматериалами, фильмами, фото. Давай уж я закончу, мы ведь не торопимся? О серийном убийце ничего нового?
V
Ибо тот, кто открыт восприятию истинного, сохранит себя (
, ше-шен) и, странствуя по земным дорогам, не падет жертвой носорога или тигра, а в случае войны не погибнет от меча. Носорогу некуда будет вонзить свой рог, тигру не во что будет запустить свои когти, воину некого будет своим мечом поражать.
Почему это так?
Потому что он освободился от того, что может умереть.
Лао цзы
Как поджечь жилище…
Сегодня Номер Восемь решил убить потому, что его неодолимо потянуло на рвоту. Подобная связь мерзкой причины с не менее гнусным следствием, хорошо известная читателям детективных романов, никого не удивит. Его печень прогнила, пищевод разлагался, мозг превращался в гноище. Ничто в его организме не осталось нетронутым тлением: некие агенты, ведущие давний крестовый поход со Злом, проникли-таки внутрь и атаковали его. Нашествие этих террористов нового типа, действующих на клеточном уровне, началось, как обычно, со слуха: визга, режущего барабанные перепонки, внутреннего гула и нескончаемого подергивания, от которого у него сводило живот. Больше всего на свете Номер Восемь ценил противоположное: нежное птичье щебетание, находящееся в гармонии с внешним видом пернатых и ветром. Он умел обращаться с птицами, да так, что и сам был готов улететь с ними, чтобы не видеть себе подобных. Людские голоса изрыгали лишь угрозы, воинственные кличи на арабском и англо-американском, были чреваты взрывами самолетов и разрушением Башен-Близнецов, глухими бомбардировками, от которых лопалось клеточное ядро, дробились хромосомы, уничтожая сами основы жизни в нем, а поскольку он все еще был жив, звуковое насилие могло лишь исторгнуть на него нечто отвратительное, называемое рвотой.
Ему уже давно удалось установить, откуда идет прямая поддержка мировому терроризму, свирепствующему ныне на всей — или почти всей — планете и, уж во всяком случае, подчинившему себе Санта-Барбару. От «Нового Пантеона». И сколько бы ни прописывал ему психиатр последние нейролептические средства — лементаль, ипрекс и прочие, — наука была бессильна: он не излечивался, а его убеждения оставались неколебимы. При этом он не верил, что его убеждения связаны с его болезнью, несмотря на усилия психиатра доказать ему, что заболевание его как раз в том и состоит, что он в это не верит, но факты продолжали накапливаться в пользу обратного.
Последние открытия позволяли, однако, расширить круг причин Зла, подпитываемого за счет явно антагонистических сетей: начиная с фундаменталистов Аль-Каиды, стремящихся исламизировать свободный мир, но пользующихся в этих целях мафиозными средствами, также в свою очередь нуждавшимися во всех тех неуловимых финансовых, семейных, клановых, эзотерических, духовных и прочих зацепках, что, усложняясь, превращались в один крепкий узел на Ближнем Востоке. Видимо, процесс этот длился тысячелетия: достаточно заглянуть в Библию, чтобы это понять. Историю не переделать, она продвигается с помощью ничтожно малого количества вариантов. Мусульманские камикадзе подрывали себя в самом центре Иерусалима? Но разве «грязные деньги» не отмывались безнаказанно в самом священном городе, чтобы послужить как жертвам, так и палачам, при том, что всех это устраивало — исламских интегристов не меньше, чем правых сионистов и православных экстремистов, которые заявляли о борьбе с теми, и наоборот? Номер Восемь обучался на модных курсах политических наук в университете Санта-Барбары — где же еще? Все пути ведут туда — и ему было прекрасно известно, что глобализация заведет мир в тупик, если не принять меры в пользу обездоленных. Клинтон заявил об этом в Давосе, а «восьмерка» раструбила по всему свету. Леваки, как и их противники — чокнутые, психи, наркоманы, поэты, интеллигенты, все те, кто чурался истеблишмента, — были в этом согласны друг с другом. Однако Номер Восемь вскоре заметил, что его пытались подчинить каким-то задачам, не подозревая, что он с рождения не поддается психическому воздействию. Он принял меры, отключил свои рецепторы от пропагандистских антенн и составил свой собственный жизненный план. От которого ему же было плохо до рвоты, до тошноты. Что поделаешь, тошнота правит бал в области философской традиции в наше время.
Никто не осмеливался заявить, что мир нуждается в Чистильщике, в ком-то, способном лишь исторгать мерзость из самого себя. Все жители Санта-Барбары были чужестранного происхождения, если и не сами, то по крайней мере во втором или третьем поколении (не больше). Номер Восемь не был исключением, что не мешало ему ясно понимать: корни Зла кроются в иммиграции, контролируемой ли, нет ли. «Новый Пантеон» не сводим к жалкой банде захребетников, напротив, он лишь расширяет и эксплуатирует то непоправимое бедствие, имя которому — иммиграция. Кому же и знать об этом, как не Номеру Восемь! Объективно говоря, оно захлестнуло все и вся. Идеология безудержного роста и стимулирования миграционных потоков, проповедь самоубийственной для человечества религии, суть которой — поиск лучшей доли на чужбине, — все это не ново, но принимает все более беззастенчивые формы.
Среди преступлений, которые совершил на этом свете Себастьян Крест-Джонс, его проповедь миграции была самой вредной и лицемерной, настоящей отравой, поражающей род человеческий до самого эмбриона! Прежде чем приступить к ликвидации проповедников, облеченных саном, Номер Восемь, по специальности орнитолог, подумал о профессоре. Но даже он не был всесилен. Лучше поздно, чем никогда, несмотря на раскалывающийся от боли мозг.
В субботу утром университет почти пуст, и для того чтобы пройти по кампусу, нет нужды натягивать на голову маску. Беззаботной походкой диссертанта, которому взбрело в голову немедленно получить некие данные, о которых он вспомнил ночью и без которых ему ну никак не пережить уик-энд, Номер Восемь вошел в здание, где размещался факультет истории, и прямиком направился к кафедре Себастьяна Крест-Джонса. В его рюкзаке имелось все необходимое, чтобы открыть замочную скважину с не таким уж и сложным цифровым кодом. Однако этого не потребовалось: дверь распахнулась, стоило ему повернуть ручку. Профессор сидел на своем обычном месте за компьютером, спиной ко входу, тоже, видно, дорвавшись до данных, мысль о которых не давала ему спокойно спать. Он не слышал, как кто-то с кошачьей ловкостью подобрался к нему сзади. Резкий каратистский удар по затылку, кинжал в горло. Далее с него была снята рубашка, живот вспорот, на спине ножом вырезана подпись, трофей помещен в пластиковый конверт, конверт засунут в рюкзак. Номер Восемь стянул с рук латексные перчатки и вышел из помещения так же спокойно, как и вошел.
Минальди остался плавать в луже крови. В эту субботу он наведался в кабинет профессора, на двери которого красовалась табличка с фамилией последнего, с тем, чтобы еще раз попытаться заслать «троянского коня» на ноутбук своего научного руководителя с центрального сервера. Поскольку фанатичных исследователей не так уж много, тело обнаружили лишь в понедельник.
Попов вообще отказывался что-либо понимать, а Рильски в приступе солидарности с серийным убийцей, как никогда, ликовал. Было ясно: если бы он, Рильски, и был бы способен прикончить человека, Минальди оказался бы в списке очередников-жертв первым. Одна только тоненькая прозрачная пленка отделяла сознание комиссара от уверенности, что он не только мог прикончить ассистента, но и сделал это, что он и есть Чистильщик, оправданием коему служит гнусность жертвы, от которой он избавил мир.
Со вчерашнего вечера, после рассказа Стефани об Анне Комниной — какой ее видел Себастьян, — комиссар странным образом успокоился и не чувствовал себя одиноким в своем страхе быть не таким, каким его знают. Может, и не убийцей, но чем-то вроде психопата, подобного тем, кого его обязанностью было упекать за решетку. И что из того? А то, что Рильски не был ни первым, ни единственным таким сложным индивидом в этом мире, уже и без него знающем одного историка, влюбленного в принцессу, умершую за тысячу лет, и одну хроникершу крестовых походов, которая при всем при том, что была византийкой, все же влюбилась во франка-крестоносца… так представало дело в изложении Стефани Делакур, следовавшей во всем версии Себастьяна, а ведь она редко ошибалась. А посему успокоимся.
Однако при виде трупа Минальди Рильски вновь ощутил смятение, чуть ли не упрекая себя в том, что не обладает наглостью чертова Номера Восемь, который решительным образом, играя в карателя, оказался еще и человеком, не лишенным вкуса. Избавить землю от Минальди было очевидно первостепенным эстетическим поступком, это само собой .
Ибо, учитывая то, как именно жертва была отправлена на тот свет, комиссар понимал: действовал тот же серийный убийца, который поставил своей целью ликвидировать «Новый Пантеон». Но вопросы, которых теперь уже накопилась бездна, никак не упрощали следствия, напротив, лишь запутывали его.
Primo. Почему Минальди? Потому ли, что он был тайным членом «Нового Пантеона», не менее прогнившим, чем святые отцы, познавшие ту же участь до него? Или чтобы замести следы, подшутить над полицией, высмеять все, что в Санта-Барбаре претендовало на то, чтобы воплощать Порядок и Разум, к примеру, университет? Маловероятно, но возможно, поскольку безымянный убийца был к тому же анархистом и шутником. Рильски это заметил, но насмешке свойственно искажать как подлинный смысл, так и цель, и потому опытный насмешник весьма скромно афиширует свое намерение. К несчастью, эта логика сообщает глубину (будем великодушны) любой пошлости, поданной с намеками, и умелый насмешник постоянно испытывает нужду в интеллигентной публике, чего так не хватает в повседневной жизни — увы-увы!
Secundo. Был ли Номер Восемь насмешником или больным, одним из тех сбежавших из психиатрической клиники, которые соперничают между собой в политике «открытых дверей», в результате чего комиссариаты полиции переполнены сверхнормативными сумасшедшими? Рильски злился на себя за то, что приходилось задавать себе подобные вопросы, поскольку если верно, что поведение этого конкретного человека ему весьма близко и понятно до такой степени, что приходилось задумываться, а не он ли сам совершил эти убийства в состоянии невероятной, но все же допустимой потери собственной личности, то, по логике, никто лучше его самого не мог знать, шутник или психически больной этот Номер Восемь.
Last but not least[85]гипотеза о том, что Себастьян является серийным убийцей, которую он готов был отбросить, слушая роман об Анне, сочиненный Себастьяном и изученный Стефани, вновь всплывала на поверхность. Кто же мог и должен был так озлиться на Минальди, если не сам Себастьян — рогоносец, обрадованный возможностью нанести последний штрих на свое произведение Чистильщика, отделавшись от факультетского ничтожества и вычистив «Новый Пантеон»? Эта гипотеза выдерживала любую критику.
Подведем итог. Так кто же он — какой-нибудь наркоман, глобалист или все же Себастьян?
Какая разница? Вы что же, не видите разниц