Новое христианство без Христа
Замечательное явление нашего времени представляет несущееся отовсюду отрицание церкви со всеми ее догматами и установлениями, соединенное с проповедью христианства без Христа. Никем не признанные учителя разных толков, объединяясь лишь в этом отрицании, проповедуют с ревностью, доходящей до фанатизма и до глумления над всяким возражением, туманное, не приведенное в систему, но повелительное применение к жизни начал, произвольно извлеченных и произвольно истолкованных из Евангелия; но, вместе с тем, отрицают Евангелие во всей его целости и отрицают вместе с церковью главу церкви - Иисуса Христа, Богочеловека. Они называют это свое христианство истинным, а то, которое от начала проповедовалось церковью, - ложным.
В отрицании людям всего легче объединиться: их влечет к этому общий дух недовольства и смутного стремления к лучшему. Всякий, со-средоточась на своем я, всегда себялюбивом, самочинном, исключительном, отрешаясь в духе от мира своих собратий, приходит к отрицанию. Возмущаясь против неправды и зла в человеческих отношениях, забывает притом о своей неправде, ищет водворения правды в человечестве и забывает притом, что всякий человек раздвоен в себе - хочет, чего не делает, и делает, чего не хочет, и что жизнь человечества совершается тысячами и миллионами годов и впадает в вечность; что тем же ходом идет в человечестве прерывистая и мучительная эволюция правды, коей вечные законы, от века начертанные, от века нарушаются и подвергаются поруганию. Хранительницей этих законов, говорят они, поставила себя церковь: она не умела водворить их в действительности; здание ее обветшало, дело ее преисполнено мертвых формальностей, суеверий, обманов и злоупотреблений. Надо разрушить это здание и новый закон любви и правды объявить человечеству: разрушим церковь. Самый легкий способ усовершения учреждений, по мнению новаторов, есть разрушение существующих. С этого начинают и неохристиане, но на место разрушенного учреждения не в силах они построить новое; ставя закон своего изобретения, ничего не хотят и не умеют создать для хранения и возможного в природе человеческой осуществления закона, как будто сам закон должен самостоятельно действовать и сам собою объединить человечество для новой жизни.
Прежде чем отрицать церковь и ее верования, надобно знать ее. А для того, чтобы знать ее, мало изучить внешним образом догматы ее, учреждения и обычаи. Церковь есть живой организм, совокупность верующих душ; и для того, чтобы познать церковь, надобно войти в душу народа, который составляет церковь, надобно жить одной жизнью с народом, как с равными собратьями, не ставя себя выше народа, не относясь к нему с одним отрицанием, как к толпе невежественной и дикой. Но к этому неспособны самочинные пророки неохристианства; и потому, когда они обличают пороки, и зло, и ложь в жизни церковной, в этих обличениях нет любви, а слышится только гордость самодовлеющей мысли и злоба раздражения; нет того пламенного стремления к исправлению и усовершению, той горячей надежды на победу любви и правды, что слышится в речах Христа, а обличения, исполненные гордого духа, приводят лишь к голому отрицанию.
Откуда все это? Невольно думается, что идеалом нынешнего века, конечным пунктом прогресса в человечестве становится теперь самодовлеющее я, стремящееся в человеческом образе возвыситься над человечеством и самому быть себе законом. Таковы, по-видимому, идеалы новейших философских учений, таковы герои излюбленных романов, драм и поэм в новейшей литературе. Идеальным представляется человек, кто сам себя ставит конечной целью своих действий и на других людей смотрит как на орудие для своего возвеличения. Быть самим собою, слушать только своей воли и своего хотения, ничего и никого не признавать над собою, сверх себя - таков идеал человека, стремящегося быть сверхчеловеком. Под эту мысль, в сущности, чудовищно нелепую, иные подкладывают в основание другую мысль: всего этого должен достигнуть человек посреди общества для того, чтобы, овладев им, подчинить его себе для его же блага и водворить в нем царство любви и братства. Но такого основания никакая философия признать не может. Что исходит из эгоизма и на эгоизме основано, в том не может быть никаких зачатков любви и преданности, и тот, кто сознательно заключил себя в своем я, не может сбросить его с себя и освободиться. Правда, для деятельности, посвященной общественному благу, потребны не бездушные, равнодушные и бесхарактерные люди, но лица с характером и совестью, и такое лицо всякий, желающий служить обществу, должен воспитать в себе. Но и личность в нравственном смысле может образоваться и достигнуть развития не иначе, как чрез сношение человека с подобными себе: так только человек может выработать в себе достоинство. Но когда человек начинает с того, что, чуждаясь общества, посреди коего живет, подвергает его презрению, для того чтобы в отчуждении воспитать в себе свое гордое, причудливое я и затем присвоить себе миссию - разорить это общество вконец и на место его создать новое по своему плану; в этом нет никакой мудрости, а одно лишь безумие.
Тем не менее, в наши дни это безумие возводится в идеал, художественно изображаемый мыслителями и поэтами. А за ними, не рассуждая, увлекаемая талантом, стремится стадным движением толпа, восхищаясь героями и героинями идеализованного эгоизма. Один за другим появляются самозваные пророки безумной автономии мышления и действия, пророки социальной реформы, пророки анархии и злодейства, пророки новых верований, отрицающих религию. А когда берется за это художник мышления и слова, он привлекает к себе толпу поклонников. Многие увлечения, при внутренней несостоятельности учения доходящие нередко до энтузиазма, объясняются силою художественной его конструкции. Когда идея - какая бы ни была - овладевает гениальным художником мышления и слова, он может приложить к ее развитию всю силу своего таланта и воздвигнуть на ней здание, поражающее красотою и стройностью логических выводов из мысли, в существе своем ложной. Но к распознанию этой основной лжи неспособна толпа, увлеченная своим восторгом. А творец-художник, увлекаясь и своим созданием, и восторгами своих поклонников, сам входит мало-помалу в роль пророка, призванного обновить человечество новою идеей и рассылать во все концы восторженных ее проповедников - учеников своих.
Наше время изобилует учениями, основанными на началах крайнего материализма, отрицающего духовную силу в жизни человечества. Разделяясь на множество отдельных систем и толков под разными названиями (позитивизм, натурализм, агностицизм, утилитаризм, крайний социализм, анархизм и прочие), эти учения, сложившись в научно-художественное построение, расплодившись в обширной литературе, приобрели себе множество восторженных поклонников, располагают бесконечными средствами пропаганды посредством печатного и устного слова и мало-помалу овладевают умами возрастающего поколения.
Так создается почва для неверия, для легкомысленной критики на церковь и легкомысленного от нее отчуждения.
Но отойдя от своей церкви, в коей родились, люди не могут отрешиться от многих ощущений и впечатлений своего общества, порожденных и воспитанных веками христианского учения. Опыт показывает, что где засохли корни веры, там еще остаются корни суеверия, повсюду нередко смешанного с неглубоко сидящею верою. Остается какое-то ощущение духа в жизни, какой-то страх перед чертою, отделяющею дух от материи. Отсюда замечаемое повсюду в наш век, подобно тому, что происходило в век разложения римско-языческой культуры, искание какой-нибудь веры: с одной стороны, размножение суеверий, иногда диких и чудовищных, создающих себе особливый культ, с другой - стремление найти ответ на запросы духа в магометанстве и буддизме; и, наконец, стремление создать новую религию на рациональных началах, вложив в нее, по внушению фантазии, нравственные правила, взятые из Евангелия, - религию любви под названием очищенного христианства. Отрицаясь от церкви, разрушая всякую ограду церковной веры и церковного единения, апостолы этих учений хотят вместо церкви создать какое-то, расплывающееся в любви, всемирное братство мнимых последователей Христа - без веры во Христа. Осудив церковь, не сумевшую в течение веков осуществить царство Божие на земле, сами они мечтают достигнуть этого своим учением, водворив любовь, общее довольство, равенство без порока и преступления: вот, проповедуют они, истинная цель нашего учения - осуществление на земле царства любви и мира.
Напрасная мечта, напрасная смута умов и сердец человеческих. Религия не может быть без веры, а это новое, мнимое христианство - в кого и во что верует и на чем, кроме бедного слова человеческого, утверждает и свои заповеди, и свое мечтательное чаяние царства любви и правды на земле? Это учение ходит по земле и не имеет того, чем живет Церковь Христова, - стремления к небу. В Церкви это стремление - не праздно и не мечтательно, потому что имеет живую цель, живой образ Христа Спасителя - Богочеловека.
Вера не может держаться на одном учении, как бы ни было оно чисто и возвышенно; не может держаться и на одном собрании догматов. Могут они проповедовать жизнь, но жизни в них еще нет. Жизнь христианской Церкви - в лице Христа, Богочеловека, в коем вечно идеальное существо Божества воплотилось и явилось человеку. Он, явившись, овладел всею душою человека и явил ему Отца Небесного. Христианство без Христа быть не может, а завет Христа не в том состоит, чтобы водворить на земле царство от мира сего, царство всеобщего довольства, благополучия и мира: царство Его не от мира сего. В существе бытия по закону Его поставлена радость, но не счастье, не покой, не материальное благосостояние, а с радостью духа и со служением ближнему - жертва, ношение ига Христова, крест, блаженство нищих духом и плачущих, освобождение от греха и - жизнь вечная. Кто хочет изъять все это из христианства, тот уничтожает его в самом корне и льстивое мечтание гордой мысли воздвигает на место вечной правды Христовой.
Духовная жизнь
I
Старые учреждения, старые предания, старые обычаи - великое дело. Народ дорожит ими, как ковчегом завета предков. Но как часто видела история, как часто видим мы ныне, что не дорожат ими народные правительства, считая их старым хламом, от которого нужно скорее отделаться. Их поносят безжалостно, их спешат перелить в новые формы и ожидают, что в новые формы немедленно вселится новый дух. Но это ожидание редко сбывается. Старое учреждение тем драгоценно, потому незаменимо, что оно не придумано, а создано жизнью, вышло из жизни прошедшей, из истории, и освящено в народном мнении тем авторитетом, который дает история и... одна только история. Ничем иным нельзя заменить этого авторитета, потому что корни его в той части бытия, где всего крепче связуются и глубже утверждаются нравственные узы, - именно в бессознательной части бытия. Напрасно полагают иные, что можно заменить его сознанием идеи вновь введенного учреждения, которое желают привить к народной мысли; только отдельные лица могут скоро усвоить себе такое сознание рассудочною силой и найти в нем для себя источник одушевления и веры. Для массы недоступно такое сознание; когда хотят его привить к ней извне, оно преломляется, дробится, искажается в ней, возбуждая лживые и фантастические представления. Масса усваивает себе идею только непосредственным чувством, которое воспитывается и утверждается в ней не иначе, как историей, передаваясь из рода и род, из поколения в поколение. Разрушить это предание возможно, но невозможно по произволу восстановить его.
В глубине старых учреждений часто лежит идея, глубоко верная, прямо истекающая из основ народного духа, и хотя трудно бывает иногда распознать и постигнуть эту идею под множеством внешних наростов, покровов и форм, которыми она облечена, утративших в новом мире первоначальное свое значение, но народ постигает ее чутьем, и потому крепко держится за учреждения в привычных им формах. Он стоит за них, со всеми оболочками, иногда безобразными и, по-видимому, бессмысленными, потому что оберегает инстинктивно зерно истины, под ними скрытое, оберегает против легкомысленного посягательства. Это зерно всего дороже, потому что в нем выразилась древним установлением исконная потребность духа, в нем отразилась истина, в глубине духа скрытая. Что нужды, что формы, которыми облечено установление, грубые: грубая форма - произведение грубого обычая, грубого нрава, внешней скудости, явление преходящее и случайное. Когда изменятся к лучшему нравы, тогда и форма одухотворится, облагородится. Очистим внутренность, поднимем дух народный, осветим и выведем в сознание идею, тогда грубая форма распадется сама собою и уступит место другой, совершеннейшей; внешнее само собою станет чисто и просто.
Но этого не хотят знать народные реформаторы, когда рассвирепеют негодованием на грубость формы и на злоупотребление в древних установлениях. Из-за обрядов и форм они забывают о сущности учреждения и готовы разбить его совсем, ничего в нем не видя, кроме грубости и обрядного суеверия. Сами они думают, что перешли через него, пережили его и могут без него обойтись, но забывают о миллионах, которым оно доступно по мере быта и духовного развития их лишь в этой грубой обрядности. Разбейте ее в виду народа - и народ, только ее знающий, утратит с обрядностью целое учреждение, утратит, может быть, навсегда, возможность уловить снова заложенную в нем предками идею и облечь ее в новую форму. Не лучше ли было бы начать преобразование изнутри, просветить сначала дух народный, углубить в нем идею, очистить и обогатить нравственный и умственный быт его? Тогда и идея была бы спасена, и насилия народной жизни не было бы, и грубая форма сама собою перелилась бы в новую.
"Великое дело, - говорит Карлейль, - существующее, действительное, то, что возникло из бездонных пропастей теории и возможности, образовалось и стоит между нами определительным, бесспорным фактом, на котором люди живут и действуют, жили и действовали. Недаром так крепко держатся за него люди, пока он стоит еще, с такой скорбью покидают его, когда он рассыпается и уходит. Остерегись же, опомнись, восторженный поклонник перемены и преобразований! Подумал ли ты, что значит обычай в жизни человечества, как чудно все наше знание, вся наша практика повешена над бесконечною бездною неведомого, не содеянного - и все существо наше точно бесконечная бездна, через которую переброшен мост обычая, тонким земляным слоем, сложенным вековою работой...
"Этот земляной мост - система обычаев, определенных путей для верования и для делания: не будет его - не будет и общества. С ним оно держится; хорошо ли, худо ли - существует. В них, в этих обычаях, истинный кодекс законов, истинная конституция общества; единственный, хоть и неписанный, кодекс, которого никоим образом нельзя не признать, которому нельзя не повиноваться. Что мы называем писаным кодексом, конституцией, образом правления - все это разве не миниатюрный образ, не экстракт того же неписанного кодекса? Да, таким должен быть писаный закон и таким всегда стремится быть, но никогда не бывает, и в этом противоречии начало борьбы бесконечной...
Но если в обычае ты чувствуешь ложь, и эта ложь давит тебя, неужели оставить ее, неужели уважать ее, неужели не разрушить ее? Да, не мирись с ложью и разрушай ложь, но помни, в каком духе разрушаешь: смотри, чтобы не в духе ненависти и злобы, не с насилием эгоизма и самоуверенности, а в чистоте сердца, со святою ревностью к правде, с нежностью, с состраданием. Смотри, разрушая ложь, не заменяешь ли ты ее новою ложью, своею неправдою, от которой новые лжи и неправды родятся? Если так, последние у тебя будут горше первых..."
II
Из-за свободы ведется вековая брань в мире человеческих учреждений и отношений, но где она, эта свобода, если нет ее в душе человеческой? Отовсюду разум ополчается на старые авторитеты и стремится разрушить их, по-видимому, для свободы, но на самом деле для того, чтобы поставить на место их авторитеты настоящей минуты, вновь изобретенные сегодня, может быть, для того только, чтобы завтра на смену им явились еще новые. Современный проповедник разума и свободы смотрит презрительно на православно верующих за то, что они держатся веры, которую приняли в церкви от отцов и дедов, и остаются верны преданию; но и он разве сам из себя выработал то, что считает основными мнениями своими о церкви и о главных предметах жизни духовной? Он осмеивает благоговейное чувство церковного человека и называет его суеверием. А у него самого за плечами стоит так называемое общественное мнение и связывает его благоговейным страхом: разве это не величайшее из суеверий? Нам дорого наше прошедшее, и мы относимся с уважением к истории. Он смеется, он презирает прошедшее и верует в настоящее; но это поклонение настоящему чем лучше нашего, осмеянного им, чувства? Нам говорят: сбросьте с себя ярмо закона, разорвите вековые цепи предания, и будете свободны... Но какая же то свобода, когда вместе с тем настоящее status quoK возводится нам в закон и ложится на нас ярмом еще тяжелее прежнего, когда вместо непогрешимого и вдохновенного Писания, которое отнимают у нас, велят нам верить в непогрешимость мнения толпы народной и хотят, чтобы в большинстве голосов слышали мы непререкаемый и непогрешимый голос истины!
III
Старые листья
(из Саллета)
Срывая с дерева засохшие листы,
Вы не разбудите заснувшую природу,
Не вызовете вы, сквозь снег и непогоду,
Весенней зелени, весенней теплоты!
Придет пора - тепло весеннее дохнет,
В застывших соках жизнь и сила разольется,
И сам собою лист засохший отпадет,
Лишь только свежий лист на ветке развернется.
Тогда и старый лист под солнечным лучом,
Почуяв жизнь, придет в весеннее броженье:
В нем - новой поросли готовится назем,
В нем - свежий сок найдет младое поколенье...
Не с тем пришла весна, чтоб гневно разорять
Веков минувших плод и дело в мире новом:
Великого удел - творить и исполнять:
Кто разоряет - мал во царствии Христовом.
Не быть творцом, когда тебя ведет
К прошедшему одно лишь гордое презренье.
Дух создал старое: лишь в старом он найдет
Основу твердую для нового творенья.
Ввек будут истинны - пророки и закон,
В черте единой - вечный смысл таится,
И в новой истине лишь то должно открыться,
В чем был издревле смысл глубокий заключен.
IV
В пыли и брении земном
Зерно чистейшее хранится,
И пробивает прах ростком,
Чтобы под солнечным лучом
Могучим деревом развиться.
В пустыне, зноем дня спаленной,
Где только вранов слышен крик,
Под грудой камней раскаленной
Сокрыт живительный родник
Воды прозрачной и студеной.
Где солнца луч навек угас
В пучине хладной дна морского,
Там ищет смелый водолаз
Жемчужин, блещущих для глаз
Отливом неба голубого.
Под грубой каменной корой
Алмаз таится драгоценный;
Но млат дробит за слоем слой -
И блещет чудною красой
Алмаз, из камня извлеченный.
Не так ли в мире суждено,
По воле тайной Провиденья,
Чтоб слова Божия зерно
Было на дне схоронено
Соблазнов, лжи и заблужденья?
Чтоб чудный дар воды живой,
Излитый Божией рукой
На мир в потоках беспредельных,
Вкушался жаждущей толпой
В сосудах грешных и скудельных?
Но вечной истины зерна
Сплетенье лжи не заглушает,
И древо жизни и добра
От зла и смерти торжества
Весь мир собою охраняет.
Но и воды живой струя
В сосудах грешных не мутится,
И дня великого заря,
Лучами кроткими горя,
Во веки тьмою не затмится.
V
Один разве глупец может иметь обо всем ясные мысли и представления. Самые драгоценные понятия, какие вмещает в себе ум человеческий, находятся в самой глубине поля, и в полумраке; около этих-то смутных идей, которые мы не в силах привести в связь между собою, вращаются ясные мысли, расширяются, развиваются, возвышаются. Если бы отрезать нас от этого заднего плана - в этом мире остались бы только геометры да понятливые животные; даже точные науки утратили бы в нем нынешнее свое величие, зависящее от скрытого их отношения кдругим бесконечным истинам, которые мы только угадываем и в которые лишь по временам как будто прозираем. Неизвестное - это самое драгоценное достояние человека: недаром учит Платон, что все в здешнем мире есть слабый образ верховного домостроительства. Кажется даже, что главное действие красоты, которую мы видим, состоит в возбуждении мысли о высшей красоте, которой не видим, и очарование, производимое, например, великими поэтами, состоит не столько в картинах, ими изображаемых, сколько в тех дальних отголосках, которые они будят в нас и которые идут из невидимого мира.
VI
Жизнь, бьющая ключом юности, желания и страсти, жизнь, исполненная наслаждений, жизнь под непрестанным солнечным сиянием, погружает человека в сон, с которым расстаться не хочется, - сон, исполненный очаровательных видений и сладостных ощущений.
Но этот сон когда-нибудь прерывается горем, заботою, разочарованием, падением счастья и правды. Солнце скрывается, наступает ночь со всеми страхами ночи.
Но посреди этой ночи на своде небесном являются смятенной душе, в таинственной красоте своей, небесные светила, которых она не видела и не чуяла в солнечном сиянии. Тогда таинственное объемлет и смиряет смятенную душу, и восстают переднею светила детства и юности - простота первых ощущений, ласки и заветы бескорыстной родительской любви, забытые уроки Богопочтения и долга, - все, что вместе с началом бытия возникло для человека из вечности, и питало, и учило, и освещало начатки юной жизни. Надо было душе погрузиться во мрак ночи для того, чтобы открылись ей из глубины прошедшего небесные ее светила.
VII
Карус в своем известном сочинении "О душе" (Psyche) говорит, что ключ к уразумению существа сознательной жизни души лежит в области бессознательного. В своей книге он исследует взаимное отношение сознательного к бессознательному в жизни человеческой и высказывает много глубоких мыслей. "Божественное в нас, - говорит он, что мы называем душою, не есть что-либо раз остановившееся в известном моменте, но есть нечто непрестанно преобразующееся в постоянном процессе развития, разрушения и нового образования, каждое явление, бывающее во времени, есть продолжение или развитие прошедшего и содержит в себе чаяние будущего. Сознательная жизнь человека разлагается на отдельные моменты времени, и ей доступно лишь смутное представление своего существа в прошедшем и будущем, настоящая же минута от нее ускользает, ибо едва явилась, как уже переходит в прошедшее. Приведение всех этих моментов к единству, сознание настоящего, то есть обретение истинного твердого пункта между настоящим и будущим, возможно лишь в области бессознательного, то есть там, где нет времени, но есть вечность. Известные мифы греческой древности об Эпиметее и Прометее имеют глубокое значение, и недаром греческая мудрость поставляла их в связь с высшим развитием человечества. Вся органическая жизнь напоминает нам эти две оборотные стороны творческой идеи в области бессознательного. И в мире растительном, и в мире животном каждое побуждение, каждая форма дают нам знать, когда мы вдумываемся, что здесь есть нечто возвращающее нас к прошедшему, к явившемуся и бывшему прежде, и предсказывает нам нечто имеющее образоваться и явиться в будущем. Чем глубже мы вдумываемся в эти свойства явлений, тем более убеждаемся, что все, что в сознательной жизни мы называем памятью, воспоминанием, и все то, в особенности, что называем предвидением и предведением, все это служит лишь самым бледным отражением той явности и определительности, с которою эти свойства воспоминания и предвидения открываются в бессознательной жизни".
В сочинении Каруса исследуются случаи, в коих сознательная жизнь души, приостанавливаясь, переходит иногда внезапно в область бессознательного. "Замечательно, - говорит он, - внезапное и непроизвольное возникновение в нашей душе давно исчезнувших из нее представлений и образов, равно как и внезапное исчезновение их из нашего сознания, причем они сохраняются и соблюдаются, однако, в глубине бессознательной души". Представления о лицах, предметах, местностях и прочем, даже иные особенные чувства и ощущения, иногда в течение долгого времени кажутся совсем исчезнувшими, как вдруг просыпаются и возникают снова со всею живостью, и тем доказывают, что в действительности не были они утрачены. Бывали отдельные очень удивительные случаи, в коих разом сознание с необыкновенной ясностью простиралось на целый круг жизни со всеми ее представлениями. Известен случай этого рода с одним англичанином, подвергавшимся сильному действию опиума: однажды, в период сильного возбуждения, перед наступлением полного притупления чувств, ему представилась необыкновенно ясно и во всей полноте картина всей прежней его жизни со всеми ее представлениями и ощущениями. То же, рассказывают, случилось с одною девицей, когда она упала в воду и утопла, в минуту перед совершенною потерею сознания.
Карус не приводит подробностей и не ссылается на удостоверение приведенного случая: многим, без сомнения, доводилось тоже слышать подобные рассказы в смутном виде. Но вот единственный, нам известный, любопытный и вполне достоверный рассказ о подобном событии самого того лица, с коим оно случилось.
Это случилось с очень известным английским адмиралом Бьюфортом, в Портсмуте, когда он в молодости опрокинулся с лодкой в море и пошел ко дну, не умея плавать. Он был вытащен из воды и впоследствии, по убеждению известного доктора Волластона записал странную историю своих ощущений. Вот этот рассказ во всей его целости.
Описывая обстоятельства, при которых совершилось падение, он говорит: "Все это я передаю или по смутному воспоминанию, или по рассказам свидетелей; сам утопающий в первую минуту поглощен весь ощущением своей гибели и борением между надеждой и отчаянием. Но что затем последовало, о том могу свидетельствовать с полнейшим сознанием: в духе моем совершился в эту минуту внезапный и столь чрезвычайный переворот, что все его обстоятельства остаются доныне так свежи и живы в моей памяти, как бы вчера со мною случились. С того момента, как прекратилось во мне всякое движение (что было, полагаю, последствием совершенного удушения), тихое ощущение совершенного спокойствия сменило собою все прежние мятежные ощущения; можно, пожалуй, назвать его состоянием апатии; но тут не было тупой покорности пред судьбою, потому что не было тут ни малейшего страдания, не было и ни малейшей мысли ни о гибели, ни о возможности спасения. Напротив того, ощущение было скорее приятное, нечто вроде того тупого, но удовлетворенного состояния, которое бывает перед сном после сильной усталости. Чувства мои, таким образом, были притуплены, но с духом произошло нечто совсем противоположное. Деятельность духа оживилась в мере, превышающей всякое описание; мысли стали возникать за мыслями с такою быстротою, которую не только описать, но и постигнуть не может никто, если сам не испытал подобного состояния. Течение этих мыслей я могу и теперь в значительной мере проследить, начиная с самого события, только что случившегося, неловкость, бывшая его причиною, смятение, которое от него произошло (я видел, как двое вслед за мною спрыгнули с борта), действие, которое оно должно было произвести на моего нежного отца, объявление ужасной вести всему семейству; тысяча других обстоятельств, тесно связанных с домашнею моей жизнью: вот из чего состоял первый ряд мыслей. Затем круг этих мыслей стал расширяться дальше: явилось последнее наше плавание, первое плавание со случившимся крушением, школьная моя жизнь, мои успехи, все ошибки, глупости, шалости, все мелкие приключения и затеи того времени. И так дальше и дальше назад, всякий случай прошедшей моей жизни проходил в моем воспоминания в поступательно обратном порядке, и не в общем очертании, как показано здесь, но живою картиной во всех мельчайших чертах и подробностях. Словом сказать, вся история моего бытия проходила передо мною, точно в панораме, и каждое в ней со мною событие соединялось с сознанием правды или неправды или с мыслью о причинах его и последствиях; удивительно, даже самые мелкие, ничтожные факты, давным-давно позабытые, все почти воскресли в моем воображении, и притом так знакомо и живо, как бы недавно случились. Все это не указывает ли на безграничную силу нашей памяти, не пророчит ли, что мы со всею полнотою этой силы проснемся в ином мире, принуждены будем созерцать нашу прошедшую жизнь во всей полноте ее? И с другой стороны, все это не оправдывает ли веру, что смерть есть только изменение нашего бытия, в коем, стало быть, нет действительного промежутка или перерыва? Как бы то ни было, замечательно в высшей степени одно обстоятельство, что бесчисленные идеи, промелькнувшие в душе у меня, все до одной обращены были в прошедшее. Я был воспитан в правилах веры. Мысли мои о будущей жизни и соединенные с ними надежды и опасение не утратили нисколько первоначальной силы, и в иное время одна вероятность близкой гибели возбудила бы во мне страшное волнение; но в этот неизъяснимый момент, когда во мне было полное убеждение в том, что перейдена уже черта, отделяющая меня от вечности, ни единая мысль о будущем не заглянула ко мне в душу, я был погружен весь в прошедшее. Сколько времени было у меня занято этим потоком идей или, лучше сказать, в какую долю времени все они были втиснуты, не могу теперь определить в точности; но, без сомнения, не прошло и двух минут с момента удушения моего до той минуты, когда меня вытащили из воды.
Когда стала возвращаться жизнь, ощущение было во всех отношениях противоположное прежнему. Одна простая, но смутная мысль жалостное представление, что я утопал, - тяготела над душой вместо множества ясных и определенных идей, которые только что пронеслись через нее. Беспомощная тоска, вроде кошмара, подавляла все мои ощущения, мешая образованию какой-либо определенной мысли, и я с трудом убедился, что жив действительно. Утопая, не чувствовал я ни малейшей физической боли; а теперь мучительная боль терзала весь состав мой: такого страдания я не испытывал впоследствии, несмотря на то, что бывал несколько раз ранен и часто подвергался тяжким хирургическим операциям. Однажды пуля прострелила мне легкие: я пролежал несколько часов ночью на палубе и, истекая кровью от других ран, потерял наконец сознание в обмороке. Не сомневаясь, что рана в легкие смертельна, конечно, в минуту обморока я имел полное ощущение смерти. Но в эту минуту не испытал я ничего похожего на то, что совершалось в душе у меня, когда я тонул; а приходя в себя после обморока, я разом пришел в ясное сознание о своем действительном состоянии".
Церковь
I
Чем явственнее означаются в уме отличительные племенные черты каждого вероисповедания, тем более убеждаешься в том, какое недостижимое и мечтательное дело - объединение вероисповеданий в одном искусственном, надуманном соглашении о догмате, на начале взаимной уступки в частях несущественных. Существенное в каждом вероисповедании едва ли возможно выразить, выяснить на бумаге или в определенной форме. Самое существенное, самое упорное и драгоценное в церковном веровании - неуловимо, недоступно определению, подобно разнообразию света и теней, подобно чувству, сложившемуся из бесконечного ряда последовательных ощущений, представлений и впечатлений. Самое существенное связано и сплетено множеством таких тонких корней с психическою природою каждого племени и с общими, сложившимися в нем началами нравственного миросозерцания, что невозможно отделить одно от другого. Разноплеменные и разноцерковные люди могут во многих отношениях при встрече во взаимном общении почувствовать себя братьями и подать друг другу руки; но для того, чтоб они почувствовали себя братьями в одном храме, соединились в религиозном общении духа, для этого надобно им долго и много прожить вместе, друг друга понять во всей жизненной обстановке и сплестись между собою в самых внутренних корнях глубины душевной. Так иногда немец, долго проживший в России, бессознательно привыкает веровать по-русски и в русской церкви чувствует себя дома. Тогда он входит к нам, становится одним из наших, и общение его с нами полное, духовное. Но чтобы то или другое общество протестантов, вдалеке от нас стоящее, по слуху судящее об нас, могло, по книжному или отвлеченному соглашению о догматах и обрядах, соединиться с нами в одну церковь органическим союзом и стать едино с нами по духу, этого и представить себе нельзя. До сих пор не удавалась еще ни одна церковная уния, основанная на соглашении: рано или поздно обнаруживалось фальшивое начало такого союза, и плодом его бывало повсюду умножение не любви, а взаимного отчуждения или даже ненависти.
Сохрани Боже порицать друг друга за веру; пусть каждый верует по-своему, как ему сроднее. Но у каждого есть вера, в которой ему приютно, которая ему по душе, которую он любит; и нельзя не чувствовать, когда подходишь к иной вере, не сродной, не сочувственной, что здесь - не то, что у нас; здесь неприютно и холодно; здесь не хотел бы жить. Пусть разум говорит отвлеченным рассуждением: ведь они тому же Богу молятся. Чувство не всегда может согласиться с этим рассуждением; иногда чувству кажется, что в чужой церкви как будто не тому Богу молятся.
Многие станут смеяться над таким ощущением, пожалуй, назовут его суеверием, фанатизмом. Напрасно. Ощущение не всегда обманчиво; в нем сказывается иногда истина прямее и вернее, нежели в рассуждении.
В протестантском храме, в протестантском веровании холодно и неприютно русскому человеку. Мало того, если ему дорога вера как жизнь, он чувствует, что назвать этот храм своим для него все равно что умереть. Вот непосредственное чувство. Но этому чувству много и резонных причин. Вот одна из них, которая особенно поражает своей очевидностью.
В богословской полемике, в спорах между религиями, в совести каждого человека и каждого племени один из основных вопросов - вопрос о делах. Что главное - дела или вера? Известно, что на этом вопросе препирается доныне латинское богословие с протестантским. Покойный Хомяков в своих богословских сочинениях прекрасно разъяснил, до какой степени обманчива схоластически абсолютная постановка этого вопроса. Объединение веры с делом, равно как и отождествление слова с мыслью, дела со словом - есть идеал, недостижимый для человеческой природы, как недостижимо все безусловное... идеал, вечно возбуждающий и вечно обличающий верующую душу. Вера без дел мертва; вера, противная делам, мучит человека сознанием внутренней лжи, но в необъятном мире внешности, объемлющем человека, и пред лицом бесконечной вечности что значит дело или всяческие дела что значат без веры?
Покажи мне веру твою от дел твоих - страшный вопрос! Что на него ответить уверенному, когда спрашивает его испытующий, ищущий познать истину от дела? Положим, что такой вопрос задает протестант православному человеку. Что ответит ему православный? Придется опустить голову. Чувствуется, что показать нечего, что все не прибрано, все не начато, все покрыто обломками. Но через минуту можно поднять голову и сказать: грешные мы люди и показывать нам нечего, да ведь и ты не праведный. Но приди к нам сам, поживи с нами: и увидишь нашу веру, и почуешь наше чувство, и, может быть, с нами слюбишься. А дела наши, какие есть, сам увидишь. После такого ответа девяносто дев