Структурная революция ценности

Соссюр выделял два аспекта в обмене языковыми элементами, уподобляя их деньгам: с одной стороны, денежная единица должна обмениваться на какие-то реальные, обладающие известной ценностью материальные блага, с другой стороны, она должна соотноситься со всеми другими единицами данной денежной системы. Именно с этим вторым аспектом он чем дальше, тем больше связывал понятие значи­мости: это внутрисистемная и образуемая различительными оппози­циями соотнесенность всех элементов между собой, в отличие от дру­гого возможного определения значимости как отношения между каждым элементом и тем, что он обозначает, между каждым означаю­щим и его означаемым, как между каждой денежной единицей и тем, что можно получить в обмен на нее. Первый аспект соответствует структурному измерению языка, второй — его функциональному оп­ределению. Эти два измерения различны, по соотнесены; можно ска­зать, что они работают вместе и обладают взаимной связностью, кото­рая характерна для «классической» конфигурации лингвистического знака, подчиненной рыночному закону стоимости, когда целевой уста­новкой структурных операций языка непременно является десигнация. На этой «классической» стадии сигнификации все происходит совершенно аналогично тому, как действует проанализированный Марксом механизм стоимости в материальном производстве: потре­бительная стоимость играет роль горизонта и целевой установки в системе меновой стоимости — первая характеризует конкретную опе­рацию, осуществляемую с товаром в ходе потребления (момент, ана­логичный десигнации для знака), вторая же отсылает к способности всех товаров обмениваться друг на друга по закону эквивалентности (момент, аналогичный структурной организации знака), и обе они диа­лектически соотносятся на протяжении всего Марксова анализа, оп-

ределяя рациональное устройство производства, регулируемого поли­тической экономией.

Но вот произошла революция, положившая конец этой «класси­ческой» экономике стоимости, революция самой стоимости как таковой, заменяющая ее старую рыночную форму повой, более радикальной.

Эта революция состоит в том, что два аспекта стоимости, казав­шиеся навек связанными между собой естественным законом, оказыва­ются разобщены, референциальная стоимость уничтожается, усту­пая место чисто структурной игре ценности. Структурное измере­ние обретает автономию с исключением референциального измерения, строится на его смерти. Нет больше никаких референций производства, значения, аффекта, субстанции, истории, нет больше никакой эквивалент­ности «реальным» содержаниям, еще отягощавшим знак каким-то полез­ным грузом, какой-то серьезностью, — то есть нет больше его формы как представительного эквивалента. Победила другая стадия ценности, стадия полной относительности, всеобщей подстановки, комбинаторики и симуляции. Симуляции в том смысле, что теперь все знаки обменивают­ся друг на друга, но не обмениваются больше ни на что реальное (при­чем друг на друга они так хорошо, так безупречно обмениваются имен­но постольку, поскольку не обмениваются больше ни на что реальное). Эмансипация знака: избавившись от «архаической» обязанности нечто обозначать, он наконец освобождается для структурной, то есть комби­наторной игры по правилу полной неразличимости и недетерминированности, сменяющему собой прежнее правило детерминированной эквива­лентности. То же происходит и на уровне производительной силы и процесса производства: уничтожение всякой целевой установки произ­водства позволяет ему функционировать как код, а денежному знаку — пуститься, например, в ничем не ограниченные спекуляции, без всякой привязки к производственным реальностям и даже к золотому эталону. Плавающий курс валют и знаков, зыбкость «потребностей» и целевых установок производства, зыбкость самого труда — подстановочный ха­рактер всех этих элементов, сопровождающийся безудержной спекуля­цией и инфляцией (у нас теперь поистине царство полной свободы — всеобщей ни-к-чему-не-привязанности, никому-не-обязанности, ни-во-что-не-верия; раньше еще была какая-то магия, какая-то магическая обя­занность, приковывавшая знак к реальности, капитал же освободил зна­ки от этой «наивной веры», бросив их в чистый оборот), — ничего по­добного Соссюр или Маркс даже не предчувствовали; они еще жили в золотом веке диалектики знака и реальности, который одновременно был «классическим» периодом капитала и стоимости. Ныне их диалек­тика распалась, а реальность погибла под действием фантастической автономизации ценности. Детерминированность умерла — теперь наша

царица недетерминированность. Произошла экс-терминация (в букваль­ном смысле слова) производственной и знаковой реальности1.

Такая структурная революция закона ценности была уже ука­зана в термине «политическая экономия знака», и все же этот термин остается компромиссным, так как

I. Идет ли здесь еще речь о политической экономии? Да, в том смысле что перед нами по-прежнему ценность и закон ценности, но с ней произошла столь глубокая, столь решительная перемена, все ее содержа­тельные элементы стали настолько другими, если не просто уничтожи­лись, что данный термин теперь лишь намекает на суть дела; тем более это касается слова «политическая», учитывая, что суть дела в постоян­ном разрушении общественных отношений, регулируемых ценностью. Нет, речь идет уже давно о чем-то совсем другом, чем экономика.

П. Понятие знака тоже сохраняет значение лишь как намек. Ведь структурный закон ценности захватывает сигнификацию в той же мере, как и все остальное, его формой является не знак вообще, но особая организация, именуемая кодом, — а код регулирует не любые знаки. Ни рыночный закон стоимости не означает какой-либо детер­минирующей роли материального производства в какой-либо момент, ни, обратно, структурный закон ценности не означает какого-либо пре­обладания знака. Подобная иллюзия возникает оттого, что первый из этих законов разработан Марксом на материале товара, а второй — Соссюром на материале лингвистического знака; так вот, ее следует разрушить. Рыночный закон стоимости — это закон эквивалентностей, и закон этот действует во всех сферах: он в равной мере относит­ся и к такой конфигурации знака, где эквивалентность означающего и означаемого делает возможным регулярный обмен референциальными содержаниями (еще одна аналогичная черта — линейный харак-

1 Если бы речь шла только лишь о преобладании меновой стоимости над потребительной (или же о преобладании структурного аспекта языка над функ­циональным), то это отмечали уже и Маркс и Соссюр. Маркс близко подходит к тому, чтобы рассматривать потребительную стоимость просто как средство осу­ществления или же алиби меновой стоимости. И весь его анализ основан на принципе эквивалентности, составляющем сердцевину системы меновой стоимос­ти. Но хотя в сердце системы и есть эквивалентность, здесь нет еще недетер­минированности всей системы в целом (сохраняется детерминированность и ди­алектическая целенаправленность способа производства). Сегодняшняя же сис­тема основана на недетерминированности, движима сю. И обратно, ее навязчиво преследует мысль о смерти всякой детерминированности.

тер означающего, исторически соответствующий линейно-кумулятив­ному времени производства).

Таким образом, этот классический закон стоимости действует одновременно во всех инстанциях (языке, производстве и т.д.), хотя они по-прежнему различаются по своим референциальным сферам.

И обратно, структурный закон ценности означает недетермини­рованность всех этих сфер как по отношению друг к другу, так и по отношению к свойственному каждой из них содержанию (а следова­тельно, и переход от детерминированной сферы знаков к недетерми­нированности кода). Сказать, что сфера материального производства и сфера знаков взаимно обмениваются содержаниями, — это еще слишком мало: они в буквальном смысле исчезают как таковые и утрачивают свою соотнесенность, а равно и свою детерминирован­ность, уступая место гораздо более обобщенной по своему устройству форме ценности, где и обозначение и производство уничтожаются.

«Политическая экономия знака» еще была результатом распрост­ранения и проверки рыночного закона стоимости на материале знаков. Напротив того, структурным устройством ценности вообще отменяется как режим производства и политической экономии, так и режим репре­зентации и знаков. С воцарением кода все это переключается в режим симуляции. Собственно говоря, ни «классическая» экономика знака, ни политическая экономия не исчезают вовсе: они продолжают как бы за­гробное существование, став призрачным принципом убеждения.

Конец труда. Конец производства. Конец политической эконо­мии.

Конец диалектики означающего/означаемого, делавшей воз­можным накопление знания и смысла, линейную синтагму кумулятив­ного дискурса. Но одновременно конец и диалектики меновой/по­требительной стоимости, которая единственно делала возможным об­щественное производство и накопление. Конец линейного измерения дискурса. Конец линейного измерения товара. Конец классической эры знака. Конец эры производства.

Всему этому кладет конец не Революция. Это делает сам капи­тал. Именно он отменяет детерминированность общества способом производства. Именно он замещает рыночную форму структурной формой ценности. А уже ею регулируется вся нынешняя стратегия системы.

*

Эта социально-историческая мутация прослеживается во всем. Так, эра симуляции повсюду открывается возможностью взаимной

подстановки элементов, которые раньше были противоречивыми или диалектически противоположными. Всюду идет одно и то же «по­рождение симулякров»: взаимные подстановки красивого и безоб­разного в моде, левых и правых в политике, правды и лжи во всех сообщениях масс-медиа, полезного и бесполезного в бытовых вещах, природы и культуры на всех уровнях значения. В пашей системе об­разов и знаков исчезают все основные гуманистические критерии ценности, определявшие собой вековую культуру моральных, эстети­ческих, практических суждений. Все становится неразрешимым — ха­рактерный эффект господства кода, всецело основанного на принципе нейтрализации и неотличимости1. Это, так сказать, мировой бардак капитала — не для проституции, а для субституции и коммутации, для подмены и подстановки.

Сегодня этот процесс, давно уже действующий в культуре, ис­кусстве, политике, даже в сексуальности (то есть в так называемых «надстроечных» областях), затронул и самое экономику, все поле так называемого «базиса». В ней воцарилась та же самая недетерминированность. А вместе с детерминированностью самой экономики, разуме­ется, исчезает и всякая возможность мыслить ее как детерминирую­щую инстанцию.

Поскольку именно вокруг экономики уже два столетия (во всяком случае, начиная с Маркса) завязывался узел исторического детерминизма, то именно здесь особенно важно прежде всего выяс­нить результаты вторжения кода.

1 Теоретическое производство, как и материальное, тоже теряет свои де­терминации и начинает крутиться вхолостую, срываясь в штопор бесконечных самоотражений в стремлении к недостижимой реальности. Так мы и живем се­годня: всеобщая неразрешимость, эра плавающих теорий, вроде плавающих ва­лют. Все нынешние теории, откуда бы они ни исходили (включая психоаналити­ческие) и сколь бы яростно ни пытались добраться до некоей имманентности или же внереферентной подвижности (Делез, Лиотар и т.д.), — все они страдают зыбкостью и осмыслены лишь постольку, поскольку перекликаются одна с дру­гой. Напрасно требовать от них соотнесения с какой бы то ни было «реальнос­тью». Система отняла у теоретической работы, как и у любой другой, всякую референциальную опору. Потребительной стоимости более не существует также и в теории, зеркало теоретического производства тоже треснуло. И это в порядке вещей. Я хочу сказать, что сама эта неразрешимость теории является эффектом кода. В самом деле, больше не остается иллюзий: такая зыбкость теорий не име­ет ничего общего с шизофреническим «дрейфом», когда течения свободно про­ходят по телу без органов (чьему же телу? капитала?). Она просто означает, что отныне все теории могут обмениваться одна на другую по переменному кур­су, не инвестируясь более никуда, кроме зеркала их собственного письма.

КОНЕЦ ПРОИЗВОДСТВА

Перед нами — конец производства. На Западе эта форма исто­рически совпала с формулировкой рыночного закона стоимости, то есть с царством политической экономии. До тех пор ничто, собствен­но говоря, не производилось — все выводилось по божественной бла­годати или по природной щедрости из некоторой инстанции, которая выдает или же отказывается выдавать свои богатства. Ценность ис­ходит из царства божественных или природных качеств (при ретро­спективном взгляде они сливаются для нас воедино). Еще физиокра­ты именно так рассматривали цикл, включающий в себя землю и труд, — сам по себе труд не обладает собственной ценностью. Возни­кает вопрос: а есть ли при этом настоящий закон ценности — ведь ценностью здесь наделяют, а значит ее выражение и не может полу­чить рационального вида? Если тут и есть закон, то это, в отличие от рыночного, природный закон ценности.

Вся эта конструкция распределения богатств или же природно­го наделения ими испытывает резкую перемену, когда ценность ста­новится производимой, когда ее опорой оказывается труд, а ее зако­ном — всеобщая эквивалентность любых видов труда. С этого мо­мента ценность (стоимость) приписывается определенным рациональным операциям человеческого (общественного) труда. Она оказывается измеримой, а вместе с нею — и прибавочная стоимость.

Начинается критика политической экономии, опирающаяся на критику общественного производства и режима производства. Одно лишь понятие производства позволяет выделить — путем анализа тако­го «своеобразного товара, как рабочая сила, — некоторую прибавку (прибавочную стоимость), от которой и зависит вся рациональная дина­мика капитала, а за ней и столь же рациональная динамика революции.

Сегодня для нас все опять переменилось. Понятиями произ­водства, рыночной формы, рабочей силы, эквивалентности и прибавоч­ной стоимости описывалась количественная, материальная и поддаю­щаяся измерению конфигурация, которая для нас отошла в прошлое. Понятием производительных сил еще описывалась некоторая рефе­ренция — противоречащая производственным отношениям, но все-таки референция — общественного богатства. Общественная форма под названием «капитал» и ее внутренняя критика под названием «марксизм» еще поддерживались некоторым производственным со­держанием. А необходимость революции зиждилась на отмене рыноч­ного закона стоимости.

Но вот мы перешли от рыночного к структурному закону цен­ности, и это совпало с исчезновением той общественной формы, что называлась производством. Если так, то живем ли мы еще при строе капитализма? Возможно, мы живем уже при гиперкапиталистическом строе или каком-то еще, совсем ином. Связана ли форма капитала как таковая с законом ценности вообще или же с некоторой определен­ной формой ценности? (А вдруг мы уже живем при социализме? Вдруг эта метаморфоза капитала под знаком структурного закона ценности и есть то, к чему он должен прийти при социализме? Ай!) Раз жизнь и смерть капитала разыгрываются в рамках рыночного закона стоимости, раз революция разыгрывается в рамках режима производства, то в таком случае мы живем уже и не при капитале и не при революции. Если революция состоит в освобождении обществен­ного производства человеческого рода, то никакая революция нам уже не светит — ведь производства-то больше нет. Зато если капи­тал — это режим господства, то мы по-прежнему живем при капита­ле, так как наш структурный закон ценности представляет собой чис­тейшую форму социального господства, неуловимую, как прибавочная стоимость, без опоры на какой-либо господствующий класс или сило­вое отношение, без насилия, растворенную всецело и бескровно в ок­ружающих нас знаках, всюду обретающую свою операциональность через код, которым и выговаривается наконец чистейший дискурс ка­питала, избавившийся от всяких промышленных, торговых или фи­нансовых диалектов, от любых классовых диалектов, на которых он говорил в своей «производственной» фазе. Это символическое наси­лие, всюду вписанное в знаки, даже и в знаки революции.

Структурной революцией ценности уничтожаются самые осно­вы «Революции». Общая утрата референций прежде всего наносит смертельный удар референциям революционным, которым никакая социально-производственная субстанция, никакая истина рабочей силы больше не дает уверенности в грядущем перевороте. Ибо

труд — больше уже не сила, он стал знаком среди знаков. Он произ­водится и потребляется, как и все остальное. По общему закону экви­валентности он обменивается на не-труд, на досуг, он допускает взаи­моподстановку со всеми остальными секторами повседневной жизни. Не став ни более, ни менее «отчужденным», он не является больше специфическим местом исторического «праксиса», порождающего специфические общественные отношения. Как и большинство других практик, он является теперь просто набором сигналетических опера­ций. Он включается в общее оформление, знаковое обрамление жизни. Он даже перестал быть историческим страданием и позором, своей обо­ротной стороной сулившими конечное освобождение (или же, по Лиотару, пространством наслаждения рабочего класса, местом исполнения его отчаянных желаний в условиях ценностного унижения под властью капитала). Все это больше не правда. Трудом завладела знаковая фор­ма, изгнав из него всякое историческое или либидинальное значение и поглотив его процессом его собственного воспроизводства: характер­ной операцией знака является самодублирование, скрываемое пустой отсылкой к тому, что он обозначает. Когда-то труд мог обозначать со­бой реальность некоторого общественного производства, накопления богатств как общественной цели. Даже и подвергаясь эксплуатации ка­питалом и прибавочной стоимостью — ведь при этом он сохранял свою потребительную стоимость для расширенного воспроизводства капита­ла и для его конечного уничтожения. Так или иначе, он был пронизан целенаправленностью: пусть труженик и поглощен процессом простого воспроизводства своей рабочей силы, однако сам процесс производства не переживается как безумное повторение. Труд революционизирует общество в самой своей униженности, как товар, чей потенциал всегда выше простого воспроизводства ценности.

Теперь это не так: труд больше не является производительным, он стал воспроизводительным, воспроизводящим предназначенность к труду как установку целого общества, которое уже и само не знает, хочется ли ему что-то производить. Нет больше производственных мифов, производственных содержаний: годовые сводки указывают только зашифрованно-статистический, лишенный смысла общеэконо­мический рост — инфляция бухгалтерских знаков, которыми уже не­возможно даже вызывать фантазмы коллективной воли. Сам пафос экономического роста умер, как и пафос производства, последним бе­зумно-параноическим подъемом которого он был; ныне он съежива­ется в цифрах, и в пего больше никто не верит. Зато тем больше не­обходимость воспроизводить труд как службу на благо общества, как рефлекс, мораль, консенсус, регуляцию, принцип реальности. Только это принцип реальности кода: грандиозный ритуал знаков труда,

распространяющийся на все общество, — неважно, производит ли он еще что-нибудь, главное, что он воспроизводит сам себя. Социализа­ция через ритуал, через знаки, гораздо более эффективная, чем через связанные энергии производства. От вас требуют не производить, не преодолевать себя в трудовом усилии (такая классическая этика те­перь скорее подозрительна), а социализироваться. Согласно струк­турному определению, получающему здесь вполне социальный масш­таб, — быть значимыми только как взаимно соотнесенные элементы. Функционировать как знак в рамках общего производственного сце­нария, подобно тому как труд и производство функционируют теперь лишь как знаки, как элементы, допускающие подстановку с ие-трудом, с потреблением, общением и т.д. Множественная, непрестанная, вращателыю-круговая соотнесенность со всей сетью прочих знаков. В ре­зультате труд, лишенный своей энергии и субстанции (и вообще ка­кой-либо инвестиции), воскресает как социальная симулятивная мо­дель, увлекая вслед за собой в алеаторную сферу кода и все остальные категории политической экономии.

Беспокояще-странен этот прыжок в своего рода посмертное существование, отделенное от вас всей протяженностью предшеству­ющей жизни. Ведь в традиционном процессе труда было нечто при­вычное, интимное. Какой-то близкий смысл имела даже конкретность эксплуатации, насильственная социальность труда. Сегодня этого нет и в помине — что связано не столько с операторной абстрактностью трудового процесса, о которой много написано, сколько с перемещени­ем всего значения труда в поле операционалъности, где оно превра­щается в «плавающую» переменную, увлекая вместе с собой и все во­ображаемое прежней жизни.

*

За автономизацией производства как режима [mode], за внут­ренне присущими ему судорогами, противоречиями и революциями необходимо разглядеть код [code]производства. Такова его размер­ность сегодня — в итоге «материалистической» истории, сумевшей узаконить его как движущее начало реального развития общества (по Марксу, искусство, религия, право и т.д. не имеют собственной истории — одно лишь производство обладает историей, вернее оно и есть история, составляет ее основу. Невероятная выдумка о труде и производстве — как модель истории и общечеловеческая модель ис­полнения желаний).

С концом такой религиозной автономизации производства ста­новится заметно, что ведь все это могло быть и само произведено (на

сей раз — в том смысле, в каком отдают в «производство» киносцена­рий) в совсем недавние времена, причем с целями совершенно отлич­ными от тех внутренних целевых установок (включая революцию), которые вырабатываются самим производством.

Анализ производства как кода — это прорыв сквозь матери­альную очевидность машин, фабрик, рабочего времени, изделий, зар­платы, денег и сквозь более формальную, но также «объективную» очевидность прибавочной стоимости, рынка, капитала, — на уровень правил игры; это разрушение логической цепи инстанций капитала и даже критической цепи анализирующих его марксистских категорий, образующих всего лишь его обличье второго порядка, его критичес­кое обличье, — на уровень элементарных единиц производства как означающего, на уровень образуемых им социальных отношений, на­веки погребенных под историческими иллюзиями производителей (и теоретиков).

ТРУД

Рабочая сила — это не сила, а характеристика, аксиома, и ее «реальное» оперирование в процессе труда, ее «потребительная стоимость» есть не что иное, как дублирование этой характеристики в операциях кода. Именно на уровне знака, а отнюдь не на уровне энергии осуществляется основное насилие. Механизм (но не закон) капитала играет на прибавочной стоимости — неравноценном обмене зарплаты на рабочую силу. Но даже если бы их обмен был равноценным, если бы настал конец прибавочной стоимости, если бы даже оказалась отменена заработная плата (то есть продажа рабочей силы), все равно человек остался бы отмечен этой аксиомой, этой обреченностью на производство, этим таинством труда, которым он пронизан насквозь, как полом. Нет, труженик уже не человек, даже не мужчина или женщина: у него свой, особенный пол — рабочая сила, предназначающая его для определенной цели; он отмечен ею, как женщина отмечена своим полом (своей половой характеристикой), как негр отмечен цветом своей кожи: они тоже суть знаки, ничего кроме знаков.

Следует различать относящееся лишь к режиму производства и то, что относится к его коду. Прежде чем стать частью рыночного зако­на стоимости, рабочая сила уже представляет собой определенный ста­тус, структуру повиновения определенному коду. Прежде чем стать ме­новой или потребительной стоимостью, она уже является, как и любой товар, знаком операторного превращения природы в ценность, что слу­жит определяющим признаком производства и фундаментальной аксио­мой нашей, и никакой другой культуры. Под количественными эквива-

лентностями проходит более глубинное и изначальное сообщение това­ра: отрыв природы (и человека) от недетерминированности, в результа­те чего они становятся детерминированы ценностью. В созидательном неистовстве бульдозеров, сооружающих автострады и «инфраструкту­ру» , в этом цивилизующем неистовстве эры производства можно ощу­тить ярое стремление не оставить на земле ничего не-произведенного, на всем поставить печать производства, пусть даже это и не сулит никако­го прироста богатств: производство ради меток, для воспроизводства меченых людей. Что такое нынешнее производство, как не этот террор кода? Это вновь становится так же ясно, как для первых поколений промышленной эпохи, столкнувшихся с машинами как с абсолютным врагом, носителем тотального разрушения традиционных структур, — тогда еще не успела развиться сладкая мечта об исторической диалек­тике производства. Проявляющиеся то тут, то там луддитские выступ­ления, стихийно направленные против орудий производства (и прежде всего против самих себя как производительной силы), массовый сабо­таж и прогулы красноречиво говорят о неустойчивости производствен­ного строя. Ломать машины — безумный поступок, поскольку это сред­ства производства, поскольку сохраняется неоднозначность относи­тельно их будущей потребительной стоимости. Но если рушатся цели этого производства, то рушится и почтение к средствам, и машины пред­стают в своей истинной целенаправленности, как прямые, непосредствен­но-операторные знаки социального отношения к смерти, которой живет капитал. И тогда ничто не мешает их немедленному разрушению. В этом смысле луддиты яснее Маркса понимали, что несет с собой втор­жение промышленного строя, и сегодня они едва ли не берут реванш — на катастрофическом финише того процесса, в который мы втянулись по указке самого Маркса, в диалектической эйфории производитель­ных сил.

*

Труд служит знаком не в смысле престижных коннотаций, ко­торые могут связываться с тем или иным его видом, и даже не в смысле того социального успеха, каким является само трудоустрой­ство для алжирского иммигранта по сравнению с его родственниками, для марокканского паренька с Верхнего Атласа, только и мечтающего о работе на заводах «Симка», да даже еще и для женщин в нашей стране. В подобных случаях труд отсылает к некоторой присущей ему ценности — статусному росту или отличию. В современном же сценарии труд более не описывается таким референциальным опреде­лением знака. Теперь вместо собственных значений того или иного

вида труда или же труда вообще существует трудовая система, в ко­торой должности взаимообмениваются. Нет больше «right man in the right place»1 — старой формулы научно-производственного идеализ­ма. Но нет больше и индивидов, взаимозаменимых, по все-таки необ­ходимых в каждом определенном трудовом процессе. Теперь взаимо­заменимым сделался сам трудовой процесс: это подвижная, полива­лентная, прерывистая структура интеграции, безразличная к какой бы то ни было цели, даже и к труду в его классическом операторном пони­мании, занятая лишь тем, чтобы поместить каждого в социальную сеть, где ничто не направлено ни к чему, кроме имманентности самой этой операциональной разметки, которая безразлично служит как парадигмой, склоняющей всех индивидов относительно одного общего корня, так и синтагмой, соединяющей их посредством бесконечной комбинаторики.

Такой труд — также и в форме досуга — заполоняет всю нашу жизнь как фундаментальная репрессия и контроль, как необходимость постоянно чем-то заниматься во время и в месте, предписанных везде­сущим кодом. Люди всюду должны быть приставлены к делу — в школе, на заводе, на пляже, у телевизора или же при переобучении: режим постоянной всеобщей мобилизации. Но подобный труд не яв­ляется производительным в исходном смысле слова: это не более чем зеркальное отражение общества, его воображаемое, его фантасти­ческий принцип реальности. А может, и влечение к смерти.

На это и направлена вся нынешняя стратегия по отношению к труду: job enrichment2, гибкое рабочее расписание, подвижность кад­ров, переквалификация, постоянное профессиональное обучение, авто­номия и самоуправление, децентрализация трудового процесса — вплоть до калифорнийской утопии кибернетизированного труда, вы­полняемого на дому. Вас больше не отрывают грубо от обычной жизни, чтобы бросить во власть машины, — вас встраивают в эту ма­шину вместе с вашим детством, вашими привычками, знакомствами, бессознательными влечениями и даже вместе с вашим нежеланием работать; при любых этих обстоятельствах вам подыщут подходящее место, персонализированный job3 — a нет, так назначат пособие по безработице, рассчитанное по вашим личным параметрам; как бы то ни было, вас уже больше не оставят, главное, чтобы каждый являлся окончанием [terminal] целой сети, окончанием ничтожно малым, но все же включенным в сеть, — ни в коем случае не нечленораздель­ным криком, по языковым элементом [terme], появляющимся на вы-

1 Нужный человек на нужном месте (англ.). -- Прим. перев. 2Сдельная оплата (англ.). — Прим. перев. 3 Работа (англ.). — Прим. перев.

ходе [au terme] всей структурной сети языка. Сама возможность вы­бирать работу, утопия соразмерного каждому труда означает, что игра окончена, что структура интеграции приняла тотальный характер. Ра­бочая сила больше не подвергается грубой купле-продаже, теперь она служит объектом дизайна, маркетинга, мерчендайзинга; производство включается в знаковую систему потребления.

На первой стадии анализа задачей было осмыслить сферу по­требления как распространение сферы производительных сил. Теперь следует осуществить обратную операцию. Сферу производства, труда, производительных сил нужно осмыслить как переключенную в сфе­ру «потребления», то есть в сферу всеобщей аксиоматики, кодирован­ного обмена знаками, распространенного на всю жизнь дизайна. Это относится к общественному знанию, конкретным познаниям и уста­новкам (Даниель Верр: «Почему не рассматривать психологические установки персонала как один из ресурсов, управление которым вхо­дит в задачи руководителя?»), а равно и к сексуальности, телу, вооб­ражению (Верр: «Воображение одно лишь еще связано с принципом удовольствия, в то время как весь психический аппарат подчиняется принципу реальности (Фрейд). Пора покончить с такой растратой сил. Воображение должно быть актуализировано как производитель­ная сила, вложено в дело. Воображение у власти — таков лозунг тех­нократии»). Так же и с бессознательным, с Революцией и т.п. Да, все это идет к тому, чтобы быть «вложено в дело», захвачено и поглоще­но сферой ценности, причем понимаемой не как рыночная стоимость, а скорее как математическая величина, — то есть оно должно быть не мобилизовано ради производства, а зарегистрировано, приписано к некоторой рубрике, вовлечено в игру операциональных переменных, должно стать не столько производительной силой, сколько фигурой на шахматной доске кода, подчиняясь общим для всех правилам игры. Аксиома производства еще только стремится свести все к факторам, аксиома же кода сводит все к переменным. В итоге первой получают­ся уравнения и расчеты сил, в итоге второй — подвижно-алеаторные комплексы, которые нейтрализуют все противящееся или неподвласт­ное им посредством не аннексии, а коннексии.

*

Дело зашло еще дальше, чем в «НОТ» — «научной организации труда», хотя само ее появление было важнейшей вехой экспансии кода. Здесь можно различить две фазы:

На смену «донаучной» фазе развития промышленной системы, Для которой характерна максимальная эксплуатация рабочей силы,

приходит фаза машинного производства, преобладания основного ка­питала, где «овеществленный труд [...] выступает [...] не только в форме продукта или продукта, применяемого как средство труда, но в форме самой производительной силы» (Grundrisse, т. II, с. 213)1. В дальнейшем это накопление овеществленного труда, заменяющего живой труд как производительную силу, бесконечно умножается в ходе накопления знаний: «Накопление знаний и навыков, накопление всеобщих производительных сил общественного мозга поглощается капиталом в противовес труду и поэтому выступает как свойство капитала, более определенно — как свойство основного капитала» (Gr., II, 213).

На этой стадии машинного производства, научного аппарата, совокупного рабочего и НОТа «процесс производства перестал быть процессом труда в том смысле, что труд перестал охватывать процесс производства в качестве господствующего над ним единого начала» (Gr., II, 212). Вместо «своеобразной» производительной силы остается всеобщая машинерия, преобразующая производительные силы в капи­тал, — вернее, вырабатывающая производительную силу и труд. Этой операцией нейтрализуется весь общественный аппарат труда: от­ныне сама коллективная машинерия начинает непосредственно произ­водить себе общественную цель, она сама производит производство.

Это господство омертвленного труда над живым. Именно в этом и заключалось первоначальное накопление — накопление омерт­вленного труда, пока он не станет способен поглощать живой труд, вернее производить его под контролем в своих собственных целях. Поэтому конец первоначального накопления знаменует собой реши­тельный поворот всей политической экономии — переход к преобла­данию омертвленного труда, к социальным отношениям, кристаллизу­ющимся и воплощающимся в омертвленном труде, которые тяготеют над всем обществом и представляют собой не что иное, как код гос­подства. Маркс допустил фантастическую ошибку, поверив, что ма­шины, техника, наука все-таки сохраняют невинность, что все это спо­собно вновь сделаться общественным трудом, как только будет лик­видирована система капитала. В действительности на этом-то она и зиждется. Подобные благодушные упования происходят от недо­оценки смерти в омертвленном труде, от веры в то, что за некоторым поворотным пунктом, посредством своего рода исторического скачка производства, мертвое окажется преодолено живым.

1 Эта и следующие цитаты из «Экономических рукописей» Маркса приво­дятся по изданию: К.Маркс, Ф.Энгельс, Сочинения. 2-е изд., т. 46,М., Госполитиздат, 1968, ч. I, с. 258, ч. II, с. 204, 205, 213. - Прим. перев.

И однако же Маркс почуял это, отметив «способность овеще­ствленного труда превращаться в капитал, то есть превращать сред­ства производства в средства управления живым трудом». То же са­мое проступает и в другой его формуле, согласно которой на извест­ной стадии развития капитала «вместо того чтобы быть главным агентом процесса производства, рабочий становится рядом с ним» (Gr., II, 221/222). Формула, которая идет значительно дальше поли­тической экономии и ее критики, так как смысл ее буквально в том, что перед нами уже не процесс производства, а процесс исключения и выдворения.

Нужно, однако, сделать отсюда все выводы. Когда производ­ство получает такой круговой характер и инволюциоиирует само в себя, оно утрачивает всякую объективную детерминированность. По­добно мифу, оно само себя заклинает с помощью своих собственных элементов, ставших знаками. Когда параллельно с этим сфера знаков (включая масс-медиа, информацию и т.д.) и

Наши рекомендации