Византия: трагедия империи 6 страница
В 1250 г. группа мамелюков свергла султана из династии Айюбидов. Десятью годами позже выдающийся мамелюкский военачальник Бейбарс нанес монголам поражение в битве при Айн-Джалуте (Галилея). Однако монголы покорили множество мусульманских земель в Месопотамии, горах Ирана, бассейне Амударьи и Сырдарьи, а также Волги, где основали четыре больших государства. Жестокость монголов не была вызвана религиозной нетерпимостью. Они признавали все религии, а покоряя очередную область, обычно сохраняли местные традиции, поэтому к началу XIV в. монгольские правители всех четырех государств обратились в ислам. Однако монгольская аристократия все еще ориентировалась на «Ясу» – военный кодекс Чингисхана. Многие из их мусульманских подданных были поражены блестящим двором монголов и очарованы новыми владыками. Но во время опустошений погибло столько достижений мусульманской науки и культуры, что некоторые законоучителя постановили: «Врата иджтихада (независимого мышления) закрылись». Это крайний вариант консервативной тенденции аграрной цивилизации, которая не имела экономических ресурсов для широкомасштабных инноваций, ценила социальный порядок больше оригинальности и полагала, что культура столь тяжело достается, что важнее всего сохранять обретенное. Сужение горизонтов не было вызвано внутренней динамикой ислама, а представляло собой реакцию на страшную агрессию монголов. Другие мусульмане реагировали на монгольские завоевания совершенно иначе.
Мусульмане всегда были готовы учиться у других культур и в конце XV в. многому научились у наследников Чингисхана. Османская империя в Малой Азии, Ближний Восток, Северная Африка, империя Сефевидов в Иране, Могольская империя в Индии будут построены по монгольскому военному образцу и станут самыми высокоразвитыми государствами своего времени. Однако монголы нечаянно спровоцировали и духовное возрождение. Вспомним хотя бы судьбу Джалаладдина Руми (1207–1273), одного из самых читаемых ныне мусульман на Западе, который бежал с семьей от монгольских войск, перебрался из Ирана в Анатолию и основал новый суфийский орден. В его философии заметно ощущение бесприютности и разлуки, но Руми также был очарован размахом монгольских владений и призывал суфиев исследовать безграничные духовные горизонты, открывая сердце и ум иным верованиям.
Да, на одну и ту же травму люди реагируют по-разному. Еще одним средневековым мыслителем, широко известным в наши дни, был воинственный ученый Ахмад Ибн Таймия (1263–1382). Он также был беженцем, но, в отличие от Руми, монголов на дух не переносил. Даже монголов, обратившихся в ислам, он считал «кафирами» (неверными)[1024]. И он также выступал против прекращения иджтихада: в столь тяжелые времена законоучителя должны мыслить творчески и приспосабливать шариат к тому обстоятельству, что умма ослаблена двумя безжалостными врагами – крестоносцами и монголами. Правда, крестоносцы исчерпали свои силы, но монголы еще могут посягнуть на Левант. Значит, нужен военный джихад для защиты земель, а в плане подготовки к нему, учил Ибн Таймия, – большой джихад, возвращение к первоначальному чистому исламу, освобождение от таких наслоений, как философия (фальсафа), суфийская мистика, шиизм, почитание святых и гробниц. Мусульмане, упорствующие в этих заблуждениях, не лучше неверных. Когда Газанхан, первый из монгольских вождей, принявших ислам, вторгся в Сирию (1299 г.), Ибн Таймия издал фетву (заключение) о том, что монголов следует считать не мусульманами, а неверными, ибо они живут не по законам шариата, а по собственному военному кодексу. Соответственно, мусульмане не обязаны им подчиняться. Вообще говоря, мусульмане издавна избегали называть тех или иных единоверцев отступниками: лишь Бог знает, что таится в сердце человеческом. Практика же обвинения в неверии (такфир) обретет новую жизнь в наши дни, когда мусульмане снова ощутят угрозу со стороны чужеземцев.
Во времена крестовых походов Европа также привыкла к большей узости кругозора и стала, как выразился один историк, «обществом гонителей»[1025]. Скажем, до начала XI в. евреи были полностью интегрированы в европейский социум[1026]. При Карле Великом они имели имперскую протекцию и занимали важные общественные должности. Из их среды выходили землевладельцы и ремесленники; большой спрос имелся на еврейских врачей. Евреи разговаривали на тех же языках, что и христиане (идиш появился лишь в XIII в.), и давали своим детям латинские имена. О гетто не могло быть и речи: евреи и христиане жили бок о бок и, к примеру, в Лондоне до середины XII в. покупали друг у друга дома[1027]. Однако в XI в. пошли слухи, что именно евреи убедили фатимидского халифа аль-Хакима разрушить храм Гроба Господня в Иерусалиме (1009 г.), хотя этот халиф (по-видимому, психически больной) преследовал не только христиан, но и евреев, и даже мусульман, своих единоверцев[1028]. Тогда евреи подверглись нападениям в Лиможе, Орлеане, Руане и Майнце. Христианская фантазия нередко отождествляла евреев с мусульманами, что с каждым новым крестовым походом осложняло положение евреев. Вспышка гонений на евреев произошла после коронации Ричарда I в 1189 г., а в 1190 г. случилось массовое самоубийство йоркских евреев, отказавшихся принять крещение. В 1140-е гг., после гибели одного ребенка в Норвиче, впервые всплыл «кровавый навет»: будто бы евреи убивают христианских детей. Аналогичные случаи имели место в Глостере (1168 г.), Бери-Сент-Эдмундс и Винчестере (1192 г.)[1029].
Без сомнения, волна гонений во многом вдохновлялась превратно понятой христианской мифологией. Однако не обошлось и без социальных факторов. Во время медленного перехода от сугубо аграрной к коммерциализованной экономике в Европе росли и множились города. К концу XII в. города уже стали важными центрами богатства, власти и творческих возможностей. Усугубилось имущественное расслоение. Банкиры и финансисты из низов обогащались за счет аристократии, а некоторые горожане не только впали в унизительную нищету, но и утратили традиционную социальную поддержку, спасавшую крестьян в общинах[1030]. Деньги к концу XI в. стали восприниматься как символ тревожных перемен, обусловленных быстрым экономическим ростом и подрывавших традиционные социальные устои; их считали «корнем всякого зла», а в народной иконографии смертный грех алчности вызывал интуитивное отвращение и ужас[1031]. Первоначально именно христиане были самыми успешными ростовщиками, но в XII в. у евреев конфисковали земли, и многие из них вынуждены были податься в бейлифы, финансовые агенты и ростовщики, что создало прочную ассоциацию между евреями и деньгами[1032]. В «Диалоге» Пьера Абеляра (1125 г.) еврей объясняет: «Нам не разрешается владеть ни полями, ни виноградниками, ни любой другой землей… Потому нам и остается заниматься главным образом источником прибыли, чтобы, взимая проценты с чужестранцев, тем самым поддерживать свою нищую жизнь, что больше всего делает нас ненавистными для тех, кто считает себя этим тяжко обиженным»[1033]. Впрочем, евреи были не единственными козлами отпущения в христианском обществе. Еще со времен крестовых походов мусульмане, о которых прежде и ясного понятия не имели, считались злодеями, достойными лишь истребления. В середине XII в. Петр Достопочтенный, аббат Клюни, описывал ислам как кровожадную религию, распространяемую только мечом. Возможно, в этой фантазии дала о себе знать подспудная вина за христианское поведение во время первого крестового похода[1034].
Зарождение капиталистических отношений и рост насилия, глубоко противоречившие радикальному учению Иисуса, тревожили многих людей. Тревога выливалась в «ереси», которые Церковь активно преследовала с конца XII в. Опять-таки вызов носил больше политический, чем богословский характер. Положение крестьян стало хуже некуда, и нищета была повальной[1035]. Некоторые обогатились в городах, но рост населения уменьшал доли наследства и увеличивал число безземельных крестьян, бродивших по селам в отчаянных поисках работы. Структурное насилие трехсословного строя стало причиной многих духовных поисков и кризисов. Не только в еретических, но и в ортодоксальных кругах многие богачи приходили к выводу, что спасти душу можно, лишь отдав грешное богатство. Например, Франциск Ассизский (1181–1226), сын богатого купца, после тяжелой болезни отказался от отцовского наследства, ушел в отшельники и создал новый орден, призванный служить бедным и разделить их нищету. В этот орден стекалось все больше людей, а устав Франциска был одобрен папой Иннокентием III, который тем самым надеялся сохранить контроль над этим самовольным движением бедняков, угрожавшим социальным устоям.
Не все группы были столь послушными. Взять хотя бы вальденсов, последователей Пьера Вальдо, богатого лионского купца, который раздал имущество беднякам. Отлученные от церкви в 1184 г., вальденсы проповедовали в городах Европы, вызывая своим учением широкую симпатию. Имущество у них было общим, а на проповедь они ходили парами (подобно апостолам), босыми и одетыми в простую одежду. Еще большую тревогу истеблишменту внушали катары («чистые»). Прося милостыню, катары скитались с проповедью нестяжательства, целомудрия и ненасилия. Они основали церкви во всех основных городах северной и центральной Италии, имели поддержку ряда влиятельных мирян, а особенную силу обрели в Лангедоке, Провансе, Тоскане и Ломбардии. Они воплощали евангельские ценности значительно более явно и подлинно, чем обмирщенный католический истеблишмент. Последний (быть может, ощущая подспудную вину за вопиющее нарушение Евангелия) отреагировал жестко. В 1207 г. папа Иннокентий III (понтификат в 1198–1216 гг.) призвал французского короля Филиппа II к крестовому походу против катаров Лангедока, которых считал еще хуже мусульман. Катарская Церковь «производит чудовищное отродье, через которое обновляется тлен, ибо это потомство передаст другим язву собственного безумия. И преступник идет вослед преступнику»[1036].
Филипп был рад угодить, ибо это усилило бы его позиции в южной Франции. Однако граф Раймунд VI Тулузский и Раймунд-Роже, правитель Безье и Каркассона, отказались примкнуть к походу. Когда один из баронов Раймунда заколол папского легата, Иннокентий пришел к выводу, что катары вознамерились «истребить» правоверных и вообще ортодоксальное католичество в Лангедоке[1037]. В 1209 г. Арнольд Амальрик, аббат Сито, повел туда большое войско, осадившее город Безье. Рассказывают, что солдаты спрашивали аббата, как отличить добропорядочных католиков от еретиков в городе, и тот ответил: «Убивайте всех, Бог отличит своих». Однако существует мнение, что католикам Безье предложили покинуть город, а те отказались бросить своих катарских соседей и предпочли умереть вместе с ними[1038]. Получается, что этот крестовый поход поднял тему не только религиозной принадлежности, но и тему региональной солидарности против вторжения извне.
Экстремальная риторика и милитаристская безжалостность похода против катаров показывают, что у Церкви концы с концами не сходились. Папы и аббаты хотели подражать Христу, но, подобно Ашоке, столкнулись с дилеммой: цивилизация не выживет без структурного и военного насилия. Иннокентий III был самым могущественным папой за всю историю: он обеспечил либертас Церкви и, в отличие от предшественников, повелевал королями и императорами. Однако западное общество, после гибели Римской империи почти впавшее в варварство, теперь создавало первую в истории коммерческую экономику. И пути развития этого общества противоречил отказ от неравенства и системного насилия, фундаментальный для всех трех авраамических религий. (Вообще убеждение в необходимости равного распределение ресурсов возникло, быть может, еще во времена охотников и собирателей.) Катары и францисканцы ощущали дискомфорт от такой ситуации. Быть может, они осознавали: как учил еще Иисус, все, кто выгадывает от структурного насилия, причастны к его жестокости.
Едва ли Иннокентий III мучился этой дилеммой (хотя невротические перегибы в обличении катар, возможно, отражают внутреннюю неуверенность). Куда принципиальнее была позиция Доминика де Гусмана (ок. 1170–1221), основателя ордена проповедников. Как и у францисканцев, это был нищенствующий орден: монахи жили подаянием. Доминиканцы ходили по Лангедоку парами, пытаясь мирными способами вернуть «еретиков» в лоно ортодоксии. Они напоминали слова апостола Павла о необходимости повиноваться мирской власти. Однако их запятнала связь с крестовым походом против катаров, особенно после того, как Доминик посетил Латеранский собор (1215 г.), чтобы выпросить ордену папское благословение.
Христиане, которые сохраняли верность Церкви, но видели, что системное насилие идет вразрез с Евангелием, ощущали внутреннее противоречие. Неспособные признать хотя бы частичную правоту «еретиков», но рассерженные на то, что они привлекают внимание к столь неприятной дилемме, правоверные христиане проецировали свои ощущения вовне. Сознание рождало жуткие химеры: ходили параноидальные разговоры о тайной и высокоорганизованной катарской Церкви, якобы вознамерившейся уничтожить человечество и установить царство Сатаны[1039]. Как мы увидим, сходные конспирологические страхи дадут о себе знать и в других обществах, которые будут проходить через болезненный процесс модернизации. И опять же они выльются в насилие. Реймсский собор (1157 г.) утверждал, что катары «скрываются среди бедняков и под прикрытием религии… переходят с места на место, подрывая веру простонародья»[1040]. Вскоре международный заговор заподозрили и среди евреев[1041]. Даже такой добронамеренный человек, как Петр Достопочтенный, аббат Клюни, который хотел идти к мусульманскому миру с любовью, а не насилием, называл ислам «ересью и дьявольской сектой», отличающейся «зверской жестокостью»[1042]. В начале второго крестового похода он писал французскому королю Людовику VII, что надеется, крестоносцы убьют стольких же мусульман, скольких амореев и ханаанеев убили Моисей и Иисус Навин[1043]. В этот период Сатана – его часто изображали в виде человекообразного чудовища с рогами и хвостом – стал намного более угрожающей фигурой, чем сходный персонаж в иудаизме и исламе. Европа превращалась из отсталой провинции во всемирную силу, и в пору этой болезненной трансформации европейцы боялись незримого «общего врага»: этот враг олицетворял то, что они не могли принять в самих себе и отождествляли с абсолютным злом[1044].
Иннокентий III де-факто создал папскую монархию, но никто из пап не мог сравниться с ним в могуществе. Папской власти бросали вызов такие светские властители, как французский король Людовик VII (1137–1180 гг.), английский король Генрих II (1154–1189 гг.), германский император Фридрих II. Они выстроили могущественные королевства, государственные институты которых, как никогда, сильно вмешивались в жизнь простых людей. Соответственно, все они были ревностными гонителями «еретиков», угрожавших социальному порядку[1045]. «Секуляристами» в нашем смысле слова их нельзя назвать: они еще считали королевскую власть священной и верили в священный характер войн, хотя их богословское понимание войны отличалось от подхода официальной Церкви. Опять-таки мы видим, что единого христианского подхода к войнам, битвам и насилию не было. Одни и те же христианские учения осмыслялись разными группами по-разному.
Епископы и папы долго использовали Pax Dei и крестовые походы для контроля над воинской аристократией. Однако в XIII в. рыцари создали свой кодекс, предполагавший независимость от папской монархии. Они отвергали клюнийскую реформу, не вдохновлялись монашеским идеалом и были равнодушны к уничижительной критике рыцарства Бернардом. Их христианство было пронизано ценностями индоевропейского воинского кодекса германских племен, где во главу угла ставились честь, верность и доблесть. И если папы запрещали рыцарям поднимать меч на единоверцев-христиан и повелевали пускать его в ход лишь против мусульман, непокорные рыцари начинали бой с любым христианином, который угрожал их господину и его людям.
В «песнях о деяниях» (шансон де жест) начала XII в. война предстает деятельностью естественной, жестокой и священной. Эти рыцари явно любили упоение и накал битвы, относясь к ней с религиозным пылом. Один из рыцарей короля Артура восклицает: «Снова война, хвала Христу!»[1046]«Песнь о Роланде» (конец XI в.) описывает поход Карла Великого в мавританскую Испанию. По сюжету архиепископ Турпен активно участвует в битве и молится о том, чтобы души его погибших товарищей упокоились «в раю небесном меж святых цветов»[1047]. В рукоять Дюрандаля, меча Роланда, вделаны мощи; этот меч священен, верность королю неразрывна с верностью Богу[1048]. Рыцари не только не желают становиться монахами, но и относятся к монахам презрительно. Архиепископ Турпен резко заявляет:
Тот и гроша не стоит, кто труслив.
Пускай себе идет в монастыри,
Замаливает там грехи других[1049].
Сюжет с поиском священного Грааля (ок. 1225 г.) позволяет нам соприкоснуться с самой сердцевиной рыцарской духовности[1050]. Налицо явное влияние цистерцианского идеала, который внес в монашество духовность более интроспективного плана. Однако внутренний поиск заменен геройством на поле боя, а религиозный мир рыцаря отделен от церковного истеблишмента. Более того, в поиске Грааля (чаши, которую Иисус использовал на Тайной вечере) могут участвовать только рыцари. Их литургия совершается в феодальном замке, а не в церкви или монастыре. И клирики – не аббаты или епископы, а отшельники, многие из которых сами некогда были рыцарями. Представитель Христа на земле – Галахад, а не папа. Верность рыцаря своему земному господину – священный долг, важнее которого нет ничего:
Ибо сердце рыцаря должно быть столь сурово и неумолимо к врагу его суверена, что ничто на свете не может смягчить его. А если он уступает страху, он уже не принадлежит к сообществу рыцарей. Он настоящий товарищ, который скорее погибнет в битве, чем не вступит в брань за господина[1051].
Убивать врагов короля, пусть даже они христиане, есть дело ничуть не менее священное, чем убивать мусульманских врагов Христа.
Церковный истеблишмент не мог держать под контролем диссидентское христианство рыцарей. Сознавая свою неуязвимость, рыцари попросту отказывались выполнять требования Церкви[1052]. Один клирик начала XIII в. писал: «Все должны чтить их, ибо они защищают Святую Церковь и поддерживают правосудие против тех, кто хочет причинить нам зло… Наши чаши были бы похищены со стола Божия, и ничто не помешало бы этому… Добро бы не выстояло, если бы нечестивцы не страшились рыцарей»[1053]. С какой же стати рыцарям слушаться Церкви? Одни лишь их победы доказывают, что у них особые отношения с Господом воинств[1054]. Один поэт даже доказывал, что силы, сноровка, стойкость и отвага, которых требует битва, делают войну самым благородным из занятий, а рыцарей – особым высшим классом. Рыцарству, полагал один рыцарь, «научиться столь сложно, тяжко и дорого, что ни один трус его не выберет»[1055]. Сражение рыцари считали аскетической практикой, которая намного сложнее монашеских постов и бдений. Рыцарь подлинно знал, что такое страдание: каждый день он брал крест свой и шел за Иисусом на поле боя[1056].
Генрих Ланкастерский (ок. 1310–1361), герой первого этапа Столетней войны между Англией и Францией, молился о том, чтобы раны, боль, усталость и опасности боя помогли ему перенести за Христа «такие тяготы, муки и боли, какие Тебе угодно, и не затем, чтобы получить какую-то награду или загладить грехи, но только из любви к Тебе, как и Ты, Господи, сделал из любви ко мне»[1057]. Для Жоффруа де Шарни, который сражался на другой стороне, битва придавала жизни смысл. Доблесть – высшее из человеческих достижений, ибо связана с величайшей «болью, трудом, страхом и печалью». Однако она же дает «великую радость»[1058]. Монахам легче: их пресловутые страдания «ничто по сравнению» с тем, что день за днем выносит воин, «окруженный великими страхами» и знающий, что в любой момент его могут «победить, убить, взять в плен или ранить»[1059]. Сражаться за одну лишь мирскую честь не стоит, но, если рыцари будут вести брань на пути Божьем, их «благородные души вечно пребудут в раю, а их имя навеки стяжает честь»[1060].
Короли, которые следовали этому рыцарскому кодексу, полагали, что и у них есть непосредственная и независимая от Церкви связь с Богом. К началу XIII в. некоторые из них настолько усилились, что бросали вызов папской власти[1061]. Это началось в 1296 г. со спора о налогообложении. Четвертый Латеранский собор (1215 г.) «освободил» клир от прямой юрисдикции мирских князей, но теперь французский король Филипп IV и английский король Эдуард I заявили о праве взымать с клира налоги в своих землях. Папа Бонифаций VIII возражал, но они упорствовали: Эдуард I лишал прав непослушных английских клириков, а Филипп IV оставил папскую казну без существенной части доходов. В 1301 г. Филипп IV даже перешел в наступление, отправив одного французского епископа под суд за измену и ересь. А когда Бонифаций VIII издал буллу Unam Sanctam («Единая святая»), настаивая на подчинении папе всех временных властей, Филипп IV послал Гийома Ногаре с отрядом наемников привезти Бонифация VIII в Париж и судить за злоупотребления! Ногаре арестовал папу в Ананьи, где тот несколько дней пробыл узником, прежде чем сумел бежать. Однако перенесенные испытания доконали Бонифация VIII, и вскоре он умер.
В тот момент ни один король не выжил бы без поддержки папы. Однако безобразие в Ананьи убедило Климента V (понтификат в 1305–1314 гг.), преемника Бонифация VIII, избрать более гибкую политику. Он стал первым в череде французских пап с резиденцией в Авиньоне. Климент V послушно восстановил легитимность Филиппа IV, отозвав буллы, изданные против него Бонифацием VIII, а также распустил тамплиеров и дал добро на конфискацию их несметных богатств. Дело в том, что тамплиеры подчинялись не королю, а только папе, и были противниками усиления светской монархии; они воплощали идеалы папской монархии, важные некогда для крестоносцев, а потому должны были покинуть сцену. Монахов пытали, пока они не признались в содомии, каннибализме и дьяволопоклонстве; впоследствии, уже на костре, многие отказались от этих признаний[1062]. Безжалостность Филиппа IV показывала, что королевская власть может быть не менее жесткой, чем папская монархия Иннокентия III.
Ошибочно думать, как некоторые ученые, что Филипп IV создал первое секулярное государство: до этого еще было далеко[1063]. Он заново придал королевской власти сакральный смысл. Такие властолюбивые короли, как он, знали, что в Европе именно король некогда был главным представителем Бога, и доказывали, что папы узурпировали королевские прерогативы[1064]. Филипп IV был теократическим правителем. Подданные называли его «полубожественным» (quasi semi-deus ), а также «королем и священником» (rex et sacerdos ). Его земля была «святой», а французы были новым избранным народом[1065]. В Англии также святость «перешла от крестового похода к нации и ее войнам»[1066]. Англия, говорил канцлер при открытии парламента 1376–1377 гг., есть новый Израиль; ее военные победы доказывают ее избрание Богом[1067]. При таком сакральном владычестве защита рубежей обретала сакральное значение[1068]. Солдаты, умиравшие за земное царство, подобно крестоносцам, считались мучениками[1069]. Мечты о крестовом походе и освобождении Иерусалима еще не угасли, но идеалы священной войны уже подменялись патриотизмом национальной войны.
Часть III
Современность
Глава 9
Появление «религии»
2 января 1492 г. «католические величества» Фердинанд II Арагонский и Изабелла I Кастильская отпраздновали победу над Гранадским эмиратом в южной Испании. Толпы ликовали, глядя на христианские знамена, развевающиеся на городских стенах, и по всей Европе торжествующе звонили колокола. Однако триумф триумфом, а европейцы еще ощущали угрозу со стороны ислама. В 1453 г. османские турки уничтожили Византийскую империю, веками прикрывавшую Европу от мусульманской агрессии. В 1480 г., через год после восшествия этих королей на престол, османы начали наступление в Средиземноморье. Гранадский эмир Абуль-Хасан захватил кастильский порт Саару. Таким образом, Испания оказалась на передовой линии войны с мусульманским миром, и многие видели в Фердинанде II мифического императора, который объединит христианский мир, победит османов и положит начало эпохе Святого Духа, когда христианство распространится до концов Земли[1070]. И в самом деле, мировое господство Западной Европы было не за горами. Однако в 1492 г. она еще сильно отставала от ислама.
Османская империя была самым сильным и могущественным государством мира. Она правила Анатолией, Ближним Востоком, Северной Африкой и Аравией. Однако Сефевиды в Иране и Могулы в Индии также установили абсолютные монархии, в которых все аспекты общественной жизни были отлажены с бюрократической точностью. Каждая обладала сильной исламской идеологией, охватывавшей все мыслимые стороны владычества: османы были убежденными суннитами, Сефевиды – шиитами, а Могулы склонялись к фальсафе и суфизму. Значительно более эффективные и сильные, чем любое из тогдашних европейских королевств, они знаменовали кульминацию аграрного общества[1071]и являли собой последнее величественное выражение того «консервативного духа», который отличал мир до Нового времени[1072]. Как мы уже сказали, все аграрные общества рано или поздно исчерпывали свои ресурсы, что тормозило новшества. Только полностью индустриализованное общество может обеспечить постоянное воспроизведение инфраструктуры, которое необходимо для вечного прогресса. До Нового времени образование не поощряло оригинальность, ибо для воплощения в жизнь новых идей не хватало ресурсов. Если бы людей стимулировали мыслить творчески, а реализовать творческие проекты не получалось, разочарования привели бы к социальным волнениям. В консервативном обществе стабильность и порядок были значительно важнее свободы выражения.
В любой традиционной империи цель управления состояла не в том, чтобы направлять или обслуживать жителей, а в том, чтобы взымать налоги. Власти обычно не вмешивались ни в социальные обычаи, ни в религиозные верования подданных. У крестьян правительство забирало максимум возможного, но обуздывало хищничество аристократов, поэтому война – с целью завоевать и расширить территорию, сохранить налогоплательщиков – была неизбежна. В период 1450–1700 гг. насчитывается лишь восемь лет, когда османы не воевали[1073]. Один османский трактат четко формулировал опору аграрного государства на организованное насилие:
Мир прежде всего есть зеленый сад, чья ограда – государство. Государство – это правительство, которое возглавляет князь. Князь – это пастырь, который опирается на армию. Армия – это стражи, которые содержатся на деньги. А деньги – незаменимый ресурс, поставляемый подданными[1074].
Однако к этому времени европейцы уже столетиями изобретали коммерческую экономику, что в итоге привело к возникновению государства совершенно иного типа. Отсчет современности часто начинают от 1492 г. На самом деле на создание современного государства у европейцев уйдет еще лет четыреста. Его экономика больше не будет основана на сельскохозяйственном прибавочном продукте. Оно будет значительно сильнее вмешиваться в жизнь подданных. Оно будет жить ожиданием постоянных новшеств. И это государство отделит религию от политики.
На церемонии в Гранаде присутствовал королевский протеже Христофор Колумб. Несколькими месяцами позже он отправится из испанского порта Палос на поиск нового торгового пути в Индию, а вместо этого откроет Америку. Спонсируя путешествие, Фердинанд и Изабелла невольно сделали важный шаг к созданию глобализованного мира, в котором доминирует Запад[1075]. Одних людей западная современность окрылит, освободит и увлечет, другие увидят в ней насилие, диктат и разрушение. Испанцы и португальцы, которые начали завоевание Нового Света, собирались лишь ободрать эти земли как липку и использовать для своих нужд. Так рассуждал и папа Александр VI, который, словно бесспорный владыка всей планеты, разделил обе Америки между Испанией и Португалией и предоставил Фердинанду и Изабелле право на «справедливую войну» с любым из местных народов, который окажет сопротивление европейским колонизаторам[1076].
Однако времена Иннокентия III остались в прошлом. В течение XIV в. папская власть ослабла, а королевская, напротив, укрепилась. Семь пап сменили друг друга в Авиньоне (1309–1377 гг.) под контролем французских королей. В 1378 г. началась Великая схизма: после выборов одни поддержали Урбана VI в Риме, а другие – Климента VII в Авиньоне. Европейские короли принимали ту или иную сторону в зависимости от своих интересов. Схизме положило конец избрание Мартина V на Констанцском соборе (1417 г.), но папы, даже благополучно вернувшись в Рим, так никогда и не обрели былой престиж. Слухи о безнравственности и распущенности папского двора разносились широко. В 1492 г. кардинал Родриго Борджиа (отец Чезаре и Лукреции Борджиа, а также еще двух незаконных детей) добыл папство откровенной взяткой и принял имя Александра VI. В роли понтифика он пытался главным образом сломить итальянских князей и обогатить свою семью. Поэтому право, которое он предоставил Фердинанду и Изабелле, имело сомнительную духовную ценность.
Поначалу колонизаторы ворвались в Новый Свет как банда грабителей, прикрывавших алчность благочестивыми разговорами. На островах Зеленого Мыса португальцы устроили сахарные плантации. Они увезли из дома и обратили в рабство 3–5 млн африканцев, чтобы те работали на этих плантациях[1077]. Никакая другая американская колония не погрязнет в рабовладении до такой степени. Потом португальцы продвинулись дальше и взялись за освоение Индийского океана. Их медные пушки в щепки разносили утлые суденышки аборигенов. К 1524 г. они захватили лучшие порты в Восточной Африке, западной Индии, Персидском заливе и Малаккском проливе. К 1560 г. их поселения раскинулись по всему океанскому побережью, а центром экспансии стал Гоа[1078]. Это была в чистом виде торговая империя: португальцы не делали попытки завоевывать земли в глубине материка. А между тем испанцы вторглись в Северную и Южную Америку, убивая местных жителей, захватывая территории, добычу и рабов. Они действовали якобы во благо христианства, но Эрнандо Кортес откровенно заявлял о своих подлинных мотивах: он хотел «разбогатеть и не работать, как крестьянин»[1079]. В ацтекской империи Монтесумы (центральная Мексика) он в каждом городе приглашал местных вождей на центральную площадь, а когда те являлись со своими слугами, испанцы расстреливали их, после чего грабили город и отправлялись дальше[1080]. Когда Кортес прибыл в ацтекскую столицу (1525 г.), Монтесума уже умер, и его пошатнувшаяся империя перешла в руки испанцев. Выживших косили европейские болезни, к которым индейцы не имели иммунитета. Лет через десять Франсиско Писарро использовал сходную военную тактику: занес оспу инкам в Перу. Европейцам колониализм приносил несметные богатства, а местным народам – смерти в беспрецедентных масштабах. По некоторым подсчетам, в период 1519–1595 гг. население центральной Мексики снизилось с 16,9 млн до 1 млн человек, а в период 1572–1620 гг. число инков сократилось вдвое[1081].