Византия: трагедия империи 2 страница

Феодосий I (346–395 гг.) происходил из Испании и принял христианство не сразу. Талантливый военный, он усмирил дунайские земли и приехал в Константинополь (380 г.) насаждать свою (весьма агрессивную) форму христианства. Именно он созвал Константинопольский собор, который сделал никейскую ортодоксию официальной религией империи (381 г.). Он покровительствовал римской аристократии, когда ему было удобно, но сочувствовал людям попроще и опору своей власти искал в рядовых горожанах – через их любимых монахов. Разрушение языческих храмов казалось ему стоящим делом; его жена Элия Флацилла уже отличилась в Риме, возглавив толпу знатных женщин, громивших языческие святилища. В 388 г. Феодосий дал монахам добро, и они обрушились на сельские храмы Сирии подобно чуме, а при попустительстве местного епископа сожгли и синагогу в Каллинике на Евфрате. Языческий оратор Либаний просил императора наказать «людей, что носят черные одежды», сущих разбойников, описывая учиненный ими в храмах разгром: они нападали, «вооружившись бревнами, камнями, ломами, иные, за неимением орудий, готовые действовать голыми руками и ногами». Языческим жрецам ничего не оставалось, как «молчать или умирать»[813]. Монахи стали авангардом насильственной христианизации. Лишь заслышав издалека их пение, наместник Антиохии бросил свой двор и бежал[814]. На Минорке «пасущихся» не было, но в 418 г. главе тамошней иудейской общины приснилось, что его синагога лежит в развалинах, а место занято монахами, поющими псалмы. Несколькими неделями спустя синагогу и впрямь разрушили – правда, не монахи, а местные христианские фанатики.

Некоторые епископы сопротивлялись вандализму, но непоследовательно. Поскольку римское право защищало иудейскую собственность, Феодосий велел епископу, поощрявшему сожжение синагоги в Каллинике, заплатить за ремонт. Однако Амвросий Медиоланский (339–397 гг.) убедил его отменить указ: дескать, восстановление синагоги так же оскорбительно для истинной веры, как и попытка Юлиана восстановить иудейский храм[815]. Христианизация империи все чаще означала разрушение культовых зданий других религий. В 391 г., когда Феодосий разрешил Феофилу, епископу Александрийскому, занять храм Диониса, епископ разграбил все храмы города и публично выставил награбленные трофеи[816]. В ответ александрийские язычники забаррикадировались в величественном храме Сераписа, захватив в заложники нескольких христиан, которым пришлось хлебнуть лиха, как во времена Диоклетиана:

…Язычники стали заставлять их приносить жертвы на алтаре. Тех, кто сопротивлялся, убивали с помощью невиданных и изощренных пыток: одних, прибивая к крестам, других, бросая с переломанными голенями в грот, который создала заботливая древность для кровавых жертвоприношений и прочих низостей, принятых в святилище[817].

Заслышав пение монахов, языческий жрец понял, что конец неотвратим. На самом деле храм Сераписа был разрушен имперскими солдатами по приказу епископа, но символом христианского триумфа стали монахи, появившиеся позже с реликвиями Иоанна Крестителя и расположившиеся на руинах[818]. Рассказывали, что многие язычники были столь потрясены этими событиями, что немедленно обратились.

Успех этих нападений убедил Феодосия, что идеологического согласия проще всего достичь, запретив жертвоприношения и закрыв все старые святилища и храмы. Лаконично выразил этот подход его сын и преемник Аркадий (395–408 гг.): «Когда храмы разрушаются и уничтожаются, исчезает и материальная основа для всякого суеверия»[819]. Он поощрял местных аристократов натравливать ревнителей на храмы в доказательство, что языческие боги неспособны защитить даже собственные жилища. Один современный историк замечает: «Когда людям затыкали рот, когда сжигали и разрушали здания, это было формой богословского убеждения. И когда урок был окончен, монахи и епископы, военачальники и императоры изгнали врага»[820].

А самым авторитетным человеком, который благословлял христианское государственное насилие, был Аврелий Августин, епископ Гиппонский из Северной Африки. Он убедился, что воинственность приводит в Церковь новых приверженцев[821]. Через 25 лет после того, как западно-римский император Гонорий велел разрушать карфагенские храмы и капища (399 г.), Августин восклицал: «Кто не видит, насколько с того времени и доселе, то есть почти в продолжение 30 лет, возросло почитание имени Христа!»[822]Когда донатистские монахи рыскали по африканским селам (390-е гг.), уничтожая храмы и нападая на наделы знати, Августин поначалу запретил использовать против них силу, но потом заметил, что суровые имперские эдикты испугали донатистов и возвратили многих в Церковь. Неудивительно, что именно Августин впоследствии разработал концепцию «справедливой войны», основу всех последующих христианских рассуждений на данную тему[823]. А как же быть с евангельской заповедью подставить другую щеку? Августин полагал, что она не поощряет пассивность перед лицом нечестия[824]. Насилие делает злом не акт убийства как таковой, а вызвавшие его страсти – алчность, ненависть, амбиции[825]. Если насилие мотивировано милосердием, заботой о благе врага, оно законно: ведь колотит же учитель школьников для их вящей пользы[826]. Однако насилие должно быть санкционировано должным авторитетом[827]. Индивид, даже действуя из самозащиты, обязательно ощутит недолжное желание (libido ) причинить нападающему боль, профессиональный же солдат всего лишь исполняет приказы и может действовать бесстрастно. Таким безличностным подходом Августин дал государству почти безграничные полномочия.

Августин умер во время осады Гиппона вандалами (430 г.). В последние годы его жизни одна западная провинция за другой рушились под ударами варварских племен, которые установили свои царства в Германии и Галлии. В 410 г. Аларих с готскими всадниками разграбил Рим. В ответ Феодосий II (408–450 гг.) выстроил вокруг Константинополя массивную оборонительную стену, но византийцы уже давно смотрели на восток и мечтали о восстановлении империи Кира, поэтому пережили потерю старого Рима без лишних сетований[828]. Однако в отсутствие имперского надзора Западная Европа превратилась в захолустье и утратила достижения цивилизации. Некоторое время даже казалось, что христианство в ней не выживет. Но западные епископы стали преемниками римских чиновников, поддерживая подобие порядка в некоторых областях, а папа (епископ Римский) унаследовал имперский авторитет. Папы рассылали миссионеров в новые варварские царства. Эти миссионеры обратили англосаксов в Британии и франков в старой провинции Галлия. В последующие столетия византийцы будут глядеть все с бо́льшим пренебрежением на этих «варварских» христиан. И уж конечно, не согласятся с тем, что именно папы, как преемники святого Петра, суть подлинные вожди христианского мира.

В Византии споры о природе Христа вспыхнули с новой силой. Может показаться, что этот конфликт, всегда довольно жестокий, был вызван единственно ревностью о правильной догме. Епископы все еще пытались раскрыть свою концепцию человечества: человек не только уязвим и смертен, но и причастен святости и божественной жизни. Однако не меньше масла в огонь дебатов подливала внутренняя политика империи. Тон задавали «епископы-тираны», люди с мирскими амбициями и непомерным самолюбием, а императоры продолжали мутить воду. Феодосий II покровительствовал беззаконным монахам еще больше, чем его дед. Одним из его протеже был Несторий, патриарх Константинопольский, который признавал во Христе две природы – божественную и человеческую[829]. Если Никейский собор говорил о полной совместимости человеческого и божественного начала, Несторий полагал, что эти начала не могут сосуществовать. Его доводы были глубокими и продуманными. Если бы дискуссия продолжилась в мирном и доброжелательном ключе, взаимопонимания удалось бы достичь. Однако Кирилл, патриарх Александрии, желал срочно принять меры против нового богословского светила и обвинил его в откровенной ереси: дескать, когда Бог решил спасти нас, он не остановился на полдороги, как получается у Нестория, а усвоил наше человечество во всей его физической полноте. На Эфесском соборе (431 г.), который созвали для обсуждения данного вопроса, обе стороны обвиняли друг друга в «тирании». Несторий говорил, что Кирилл наслал на него целую орду «фанатичных монахов», так что пришлось выставить вокруг дома вооруженную охрану[830]. Но тогдашние историки были не в восторге от обеих сторон, считая Нестория смутьяном, а Кирилла – властолюбцем[831]. По мнению Палладия, серьезного вероучительного конфликта не было, а люди учиняли раскол лишь «ради страсти занять кафедру или первенствующую кафедру»[832].

В 449 г. Евтихий, уважаемый монах из Константинополя, заявил, что Христос обладал лишь одной природой (мона физис), ибо его человечество было столь просветлено божественным началом, что в нашем смысле слова человеческой его природа не была. Своих оппонентов он обвинил – довольно безосновательно – в «несторианстве». Флавиан, его епископ, пытался замять конфликт, но Евтихий был любимцем императора и настаивал на официальном разбирательстве[833]. Все это вылилось в настоящую гражданскую войну, в ходе которой император и монахи образовали жутковатый союз против более умеренных епископов. Для решения «монофизитской» проблемы в Эфесе был созван новый собор (449 г.). Председательствовал на нем очередной «епископ-тиран» – Диоскор, патриарх Александрийский. Он хотел использовать собор для того, чтобы укрепиться в качестве примаса Восточной церкви. Хуже того, Феодосий привел в Эфес архимандрита Варсуму с его присными: якобы чтобы представить «всех монахов и благочестивых людей востока», а на самом деле как боевиков[834]. Двадцатью годами раньше Варсума и его головорезы ритуально воспроизвели в Палестине и Заиорданье кампанию Иисуса Навина, систематически уничтожая синагоги и храмы по всем святым местам, а в 438 г. перебили иудейских паломников на Храмовой горе в Иерусалиме. Его жертвы жаловались позднее, что он посылал тысячи монахов и разорял Сирию, что он душегуб и убийца епископов[835].

В Эфесе делегатов поджидали толпы монахов с дубинками. Они охотились за оппонентами Евтихия:

Они уводили людей, кого с кораблей, кого с улиц, кого из домов, кого из храмов, где те молились. Бежавших же преследовали. И со всяким рвением отыскивали и доставали даже скрывающихся в пещерах и норах земли[836].

Папский легат Иларий из Пуатье еле унес ноги, а епископа Флавиана избили так, что от побоев он вскоре умер. Диоскор отказался выслушивать оппонентов, манипулировал выступлениями, а когда дело дошло до голосования, ничтоже сумняшеся позвал имперские войска.

Однако на следующий год Феодосий умер, и монахи остались без вышнего покровительства. В Халкидоне созвали новый собор (451 г.), чтобы отменить постановления «разбойничьего» Эфесского собора и выработать нейтральную богословскую платформу[837]. Критерием ортодоксии стало послание папы Льва, который дипломатически утверждал, что Иисус был полностью Богом и полностью человеком[838]. Диоскора лишили сана, а сирийских ревнителей обуздали. Монахам было велено жить в монастырях, не вмешиваясь ни в церковные, ни в житейские дела, и пребывать в подчинении и финансовой зависимости у епископов. Между тем Халкидонский собор, восславленный как торжество закона и порядка, был императорским переворотом. В начале IV в. христиане считали присутствие имперских войск в своих храмах кощунством, но после ужасов «разбойничьего» собора умеренные епископы умолили императора взять ситуацию под свой контроль. Поэтому на Халкидонском соборе председательствовал комитет из 18 человек: высших сановников и сенаторов империи. Этот комитет определял повестку дня, затыкал рот несогласным и определял должную процедуру. Впоследствии в сирийскоязычном мире халкидонитов будут называть «мелькитами», то есть сторонниками «императорской» Церкви. Ранее во всех империях вера правящего класса отличалась от веры подчиненных масс, поэтому попытка христианских императоров навязать свою теологию подданным была решительным, а в глаза многих – возмутительным разрывом с традицией. Оппоненты имперского христианства поддерживали из протеста «монофизитство» Евтихия. На самом деле богословское различие между «монофизитами» и «халкидонитами» было ничтожным, но монофизиты апеллировали к иным христианским преданиям (в частности, к евангельским обличениям в адрес Рима) с целью показать: мелькиты заключили нечестивый союз с земной властью.

Полемика о природе Христа была попыткой выстроить целостную концепцию реальности, в которой нет пропасти между духовным и физическим, божественным и человеческим началом. А в человеческом обществе, считал император Юстиниан (527–565 гг.), также подобает быть симфонии Церкви и государства: ведь основана она на воплощении Логоса в человеке Иисусе[839]. Как две природы – божественная и человеческая – сошлись в одной личности, так не может быть разделения Церкви и империи: вместе они формируют Царство Божие, которое скоро распространится на весь мир. Но это, разумеется, было весьма далеко от того Царства, которое проповедовал Иисус.

Варвары все ближе подбирались к стенам Константинополя, а Юстиниан все ревностнее крепил симфонию, поддерживая главенство имперской Церкви. Своими попытками задавить монофизитов он восстановил против себя население Палестины, Сирии и Египта. Кроме того, он начал гонения на иудаизм: евреям запретили занимать государственные должности, а в синагогах использовать иврит. В 528 г. Юстиниан дал язычникам три месяца на крещение и на следующий год закрыл Платоновскую академию в Афинах. В каждой провинции, от Марокко до Евфрата, он поручал церквям, построенным в константинопольском стиле, возвещать единство империи. Так вера, которая возникла как протест против системного угнетения империи, не только перестала быть реальной альтернативой имперскому насилию, но и превратилась в орудие римского принуждения.

В 540 г. шахиншах Хосров I начал усиливать свое царство, постепенно сделав его экономическим гигантом. Для этого была затеяна реформа, основанная на классическом определении аграрного государства[840]:

Монархия опирается на армию, армия – на деньги, деньги берутся из земельного налога, а земельный налог происходит от сельского хозяйства. Сельское хозяйство опирается на правосудие, правосудие – на честность чиновников, а их честность и надежность – на постоянную бдительность царя[841].

Хосров выдумал более эффективный способ налогообложения и вложил большие деньги в развитие сети каналов в Месопотамии, чем пренебрегали прежние персидские цари. На эти доходы он создал профессиональную армию вместо прежних ополчений знати. Война с христианским Римом стала неизбежной, поскольку обе державы жаждали властвовать в регионе. Хосров использовал арабские племена для защиты южных границ, а византийцы обратились к Гассанидам, хоть те и приняли монофизитство, с просьбой патрулировать границы из своего зимнего лагеря под Дамаском.

При Хосрове в Персии предельно жестко относились к мятежам, но религиозной дискриминации не было: накануне одного восстания царь предупредил, что убьет каждого ослушника, «будь он добрый зороастриец, иудей или христианин»[842]. Подобно большинству аграрных властителей, персидские цари не навязывали свою веру подданным; даже Дарий предназначал имперскую концепцию зороастризма лишь для аристократов. Подданные были свободны в своей вере. Христианские, иудейские и языческие общины жили по собственным законам и обычаям, а заправляли в них религиозные чиновники, которые числились на государственной службе. Это соглашение более тысячелетия определяло социальное устройство ближневосточного общества. После смерти Хосрова I в Персии началась гражданская война, и византийский император Маврикий вмешался, возведя на престол молодого Хосрова II (591–628 гг.). Отчужденный от персидской знати, Хосров II окружил себя христианами, хотя пышность его двора задала тон ближневосточной монархии на столетия вперед. Он продолжил реформы отца, сделав Месопотамию богатым и сильным регионом. Иудейская община в Ктесифоне (неподалеку от нынешнего Багдада) стала интеллектуальной и духовной столицей иудаизма. Еще одним интеллектуальным центром был Низибис, где активно изучались христианские писания[843]. Таким образом, византийские горизонты сужались, а персидские расширялись.

Императора Маврикия свергли и убили (610 г.). Тогда Хосров II воспользовался случаем и осуществил рейды в Византию за рабами и добычей. А когда Ираклий I, наместник римской Северной Африки, в ходе еще одного переворота завоевал имперский трон, Хосров развернул крупное наступление: завоевал Антиохию (613 г.), большие территории в Сирии и Палестине (614 г.), а также Египет (619 г.). В 626 г. персидская армия осадила Константинополь. Однако Ираклию и его маленькой, но дисциплинированной армии удалось нанести ответный удар. Они разгромили персидские войска в Малой Азии и вторглись на Иранское нагорье, разоряя незащищенные имения зороастрийской знати и разрушая святилища, но потом были вынуждены отступить. Вконец дискредитированный, Хосров II был низложен и казнен (628 г.). Кампания Ираклия I носила более религиозный характер, чем прежние войны христианского Рима. Более того, к тому моменту связь Церкви и государства настолько окрепла, что осада Константинополя воспринималась как угроза самому христианству. И когда город был спасен, победу приписали заступничеству Пресвятой Богородицы, чью икону обносили вокруг стен для защиты от врага.

Во время персидских войн монах, известный нам как Максим Исповедник (580–662 гг.), положил конец христологическим диспутам. Он был убежден, что такие вопросы не решаются богословскими формулировками: «обожение» невозможно без опыта евхаристии, созерцания и деятельного милосердия. Эти общинные обряды и обычаи учили христиан, что, думая о «Боге», мы думаем и о «человеке». Если люди будут избавлять сознание от зависти и враждебности, отравляющих их отношения друг с другом, они еще в земной жизни достигнут обожения:

…чтобы весь человек мог стать Богом, обожившись Благодатью Бога, ставшего Человеком, становясь полным, целостным человеком, душою и телом, по природе, и становясь всем и во всем Богом, душою и телом, по благодати[844].

А значит, каждый человек имеет сакральную ценность. И любовь к Богу неотделима от любви к ближнему[845]. Более того, Иисус учил, что степень нашей любви к Богу поверяется нашей способностью любить врагов:

Почему повелел Он это? – Для того, чтобы освободить тебя от ненависти, скорби, злопамятства и удостоить великого стяжания – совершенной любви: ею не может обладать тот, кто не любит равно всех людей, подражая Богу, равно любящему всех и хотящему, чтобы «все люди спаслись и достигли познания истины»[846].

В отличие от «епископов-тиранов», соперничавших за поддержку императора, Максим Исповедник стал жертвой, а не творцом имперского насилия. Во время персидских войн он бежал в Северную Африку. Потом его арестовали, насильно привезли в Константинополь, осудили как еретика, изувечили и отправили в изгнание, где он вскоре и умер. Однако он был оправдан на Третьем Константинопольском соборе (680 г.), а впоследствии стал считаться отцом византийского богословия.

Концепция обожения возвещает преображение всего человека не только в далеком будущем, но и здесь и теперь. И многие христиане пережили такой личный опыт. Однако эта духовная победа не имеет ничего общего с «осуществленной эсхатологией» императоров и «епископов-тиранов». После обращения Константина они убедили себя, что империя и есть Царство Божие, где являет себя Христос. Ни «разбойничий» Эфесский собор, ни нападения врагов на империю не колебали их веры в то, что Риму дано стать христианским и завоевать весь мир для Христа. В других традициях люди пытались создать живую альтернативу системному насилию государства, но вплоть до взятия Константинополя турками (1453 г.) византийцы верили, что Pax Romana и Pax Christiana совместимы. Они восторженно приветствовали покровительство императора и никогда толком не критиковали ни роль и природу государства, ни его постоянное насилие и угнетение[847].

К началу VII в. Персия и Византия были разрушены войнами за имперское владычество. Сирия, уже ослабленная губительными эпидемиями, обеднела, а в Персии началась анархия, и границы ее находились под угрозой. Но пока персы и византийцы с тревогой наблюдали друг за другом, опасность пришла откуда не ждали. Обе державы начисто забыли про арабов и не заметили, что на Аравийском полуострове произошла торговая революция. Арабы внимательно наблюдали за военным противостоянием двух держав и видели, что обе катастрофически ослаблены. А у арабов тем временем началось удивительное духовное и политическое пробуждение.

Глава 7

Мусульманская дилемма

В 610 г., когда вспыхнула ирано-византийская война, один купец из Мекки в арабском Хиджазе пережил удивительное откровение во время священного месяца Рамадан. Уже несколько лет Мухаммад ибн Абдулла совершал ежегодные ритриты на горе Хира неподалеку от города[848]. Там он постился, молился, раздавал милостыню и размышлял о проблемах своего народа, племени курайшитов. Всего несколькими поколениями ранее их предки влачили жалкую жизнь в пустынях северной Аравии. Потом разбогатели, как и мечтать не могли, а поскольку в тех засушливых местах возделывать почву практически невозможно, богатством своим были обязаны торговле. Столетиями номады (бадави) кое-как кормились, пася овец и разводя лошадей и верблюдов. Однако в VI в. изобрели седло, которое позволило перевозить на верблюдах значительно более тяжелые грузы. В результате через аравийские степи в Византию и Сирию потянулись караваны из Индии и Восточной Африки, Йемена и Бахрейна, а бедуины помогали находить путь от оазиса к оазису. Мекка возникла как караванная станция, и курайшиты стали посылать собственные торговые экспедиции в Сирию и Йемен. Товары же обменивались на ежегодном цикле базаров (суков) по всей Аравии[849].

Процветание Мекки строилось и на том, что она была паломническим центром. Под конец сезона базаров арабы стекались отовсюду для совершения древних обрядов вокруг Каабы – древнего святилища кубической формы, расположенного в центре города. Культ и торговля были нераздельны: кульминацией хаджа (паломничества) служил семикратный обход Каабы (таваф), как бы воспроизводивший цикл базаров. Это придавало коммерческой деятельности арабов духовное измерение. Тем не менее успех успехом, а Мекка претерпевала социальный и моральный кризис. Старый племенной дух уступил этосу зарождающейся рыночной экономики, и семьи соперничали друг с другом за богатство и престиж. Вместо того чтобы делиться товарами (раньше в пустыне иначе было не выжить), семьи сколачивали личные состояния, и новая коммерческая аристократия пренебрегала тяготами бедных курайшитов, даже захватывала наследства сирот и вдов. Богачам нравилась только что обретенная безопасность, но жертвы ощущали себя потерянными и дезориентированными.

Поэты славили бедуинскую жизнь, но она была тяжелой и неустанной борьбой множества людей за малое количество ресурсов. Вечно находясь на грани голода, племена вели нескончаемые битвы за пастбища и воду. Набеги (газу) были очень важны для бедуинской экономики. Во времена скудости бедуины вторгались на территорию соседей и уводили верблюдов и скот, пищу и рабов, однако старались никого не убивать, чтобы избежать вендетты. Подобно большинству скотоводов, они не видели ничего плохого в набегах. Газу были своего рода национальным спортом. Их осуществляли со сноровкой и даже рисовкой по определенным правилам, в которых бедуины находили немалый смак. Это был жестокий, но простой способ перераспределения богатств в регионе, где ресурсов на всех не хватало.

Сверхъестественное бедуинов не слишком заботило, однако они придали смысл своей жизни, изобретя кодекс чести. Этот кодекс назывался мурува . Данное понятие сложно перевести: здесь и отвага, и терпение, и стойкость. Суть была жестокой. Члены племени должны мстить за любое зло, причиненное их группе, защищать слабых собратьев и биться с врагами. Если честь племени под угрозой, каждый обязан ее отстаивать. Однако важнее всего необходимость делиться ресурсами. Степные племена не выжили бы, если бы одни люди копили богатства, а другие умирали с голоду; никто не поможет тебе в беде, если в достатке ты скупился. Однако к VI в. недостаточность мурувы стала очевидной: она не могла остановить межплеменные войны, которые все усиливались. Теперь чужаков считали лишними и бесполезными и без зазрения совести убивали, если это требовалось для защиты племени[850]. Даже идеал отваги носил ныне исключительно воинственный характер, ибо сосредотачивался не на самозащите, а на предупредительном ударе[851]. Мусульмане обычно называют доисламский период словом «джахилия». Обычно это переводят как «невежество». Однако основное значение корня джхл связано со «вспыльчивостью». Имеется в виду острое чувство чести и престижа, гипертрофированная гордость и хроническая склонность к насилию и мстительности[852].

Мухаммад хорошо видел, какое угнетение и насилие царит в Мекке и сколь опасна джахилия. Мекке необходимо было стать местом, в котором купец любого племени спокойно занимается своими делами, не боясь нападения. Поэтому в интересах коммерции курайшиты отказались от войн и взяли курс на нейтралитет. С изрядной сноровкой и дипломатией они устроили святилище (харам), двадцатимильную зону вокруг Каабы, где запрещалось любое насилие[853]. Однако дух джахилии не сдавался. Местные аристократы все еще были обидчивы, полны шовинизма и подвержены вспышкам неуправляемой ярости. Когда благочестивый купец Мухаммад начал проповедовать своим собратьям-мекканцам (612 г.), он отлично понимал, сколь опасна эта переменчивая общественная атмосфера. Собрав небольшую общину учеников (многие из них происходили из менее сильных и менее благополучных кланов), он построил свою весть на Коране («чтении вслух»), новом откровении для племен Аравии. Идеи цивилизованных народов Древнего мира доходили до арабов по торговым путям и оживленно обсуждались. Согласно их собственным сказаниям, они произошли от Измаила, старшего сына Авраама[854]. Многие верили, что Аллах – слово «аллах» означает «Бог» – есть тот же Бог, в которого верят иудеи и христиане. Однако арабы не думали, что откровение получили только они или что только они избраны Всевышним. Они считали Коран лишь последним в череде откровений Аллаха потомкам Авраама и напоминанием о вещах уже известных[855]. Более того, в последующем письменном тексте Корана Аллах объясняет, что не проводит разграничения между откровениями пророков[856].

Коран не содержит какого-либо сложного и нового учения (вроде византийских догматов), а лишь «напоминает» о том, как жить справедливо, и бросает вызов структурному насилию тогдашней Мекки: например, надо заботиться не только о своих интересах, но делиться имуществом с бедными и беззащитными, обращаясь с ними уважительно, как с равными. Мусульмане образовали умму (общину), которая стала альтернативой жадности и системной несправедливости мекканского капитализма. Впоследствии религию учеников Мухаммада назовут «исламом», то есть «покорностью», ибо она требовала целиком покориться Аллаху; стало быть, мусульманин – это человек, «покорившийся» Аллаху. Однако поначалу новая вера называлась «очищением» (тазакка)[857]. Мусульмане призваны не наживаться за счет бедных, а брать ответственность друг за друга и кормить обездоленных, даже если самим не хватает еды[858]. Вместо джахилии с ее вспыльчивостью культивировалась традиционная арабская добродетель – хилм : терпимость, стойкость и милосердие[859]. Заботясь о слабых, освобождая рабов и ежедневно (даже ежечасно) делая что-то доброе, люди верили, что постепенно обретают ответственный и сострадательный дух, освобождаются от эгоизма. В отличие от тех членов племени, которые мстили при малейшей провокации, мусульмане должны воздерживаться от мести, предоставляя ее Аллаху[860], и обращаться со всеми мягко и учтиво[861]. В социальном же плане «покорность» ислама достигалась через умение жить в общине. Верующие обнаруживали свою глубокую связь с другими людьми и старались обращаться со всеми так, как хотели, чтобы обращались с ними. По преданию, Мухаммад сказал: «Никто из вас не может быть верующим, если не желает для ближнего то, чего желает себе».

Поначалу мекканский истеблишмент не обращал внимания на умму. Но когда Мухаммад стал проповедовать монотеизм, элита встревожилась, причем больше по причинам меркантильным, чем богословским. Отказ от местных божеств вредил бизнесу и отчуждал племена, которые держали свои тотемы вокруг Каабы и приходили навестить их во время хаджа. Назревал серьезный раскол: на мусульман совершались нападения, умма (все еще лишь небольшая часть курайшитов) подвергалась экономическому и социальному остракизму, и жизнь Мухаммада была в опасности. Когда арабы из Йасриба, аграрной колонии в 350 км к северу, пригласили умму обосноваться у них, это показалось единственно возможным решением. Поэтому в 622 г. около 70 мусульманских семей покинули свои дома и направились в оазис, который назовется аль-Мадинат, или Медина, город Пророка.

Эта хиджра (переселение) из Мекки – шаг чрезвычайный. В Аравии, где племя было высшей ценностью, оставить сородичей и воспользоваться чужим гостеприимством казалось едва ли не богохульством. Само слово «хиджра» намекает на болезненный разрыв: хджр можно перевести как «он отрезал себя от дружеского и любящего общения… перестал… общаться с ними»[862]. Отныне мусульмане будут зваться мухаджирун (эмигранты): это травмирующее переселение станет ключевым для их идентичности. Приняв чужеземцев, с которыми они не имели кровных связей, арабы Медины, обратившиеся в ислам, – ансар (помощники) – также начали дерзновенный эксперимент. Медина была не единым городом, а рядом укрепленных селений, причем в каждом жила своя племенная группа. Были два больших арабских племени – аус и хазрадж – и двадцать еврейских племен, и все они постоянно воевали друг с другом[863]. Мухаммад, как человек посторонний и нейтральный, выступил в роли третейского судьи и инициировал соглашение, которое объединило «помощников» и «эмигрантов» в единое сверхплемя – «одну общину, в которую входили только они», – которое будет давать совместный отпор врагам[864]. Так Медина стала почти «государством», и так она обнаружила, что, несмотря на идеологию хилм, войны избежать не удастся.

Наши рекомендации