Балладу о галопе муссоре-маффике 23 страница
— Погоди те-ка… — Ябоп умер? — Вы что это говорите — могила Ябопа? — Прочувствовать надо бы глубже, но он ведь и жив толком не был, как же он, правду говоря, может…
— В горах, возле Утлиберга.
— Вы когда-нибудь…
— Что?
— Вы с ним встречались?
— Это еще до меня. Но я знаю, что в «Сандозе» о нем полно секретных данных. Добыть, чего ты хочешь, — это ничего себе работенка.
— Э…
— Пятьсот.
— Чего пятьсот?
Швейцарских франков. У Ленитропа в таком количестве ничего нет одни геморрои. Денег из Ниццы почти не осталось. Он отправляется к Семявину через Гемюзе-Брюке, решив, что отныне всюду будет ходить пешком, жует свою белую сардельку и раздумывает, когда узрит следующую.
— Для начала, — советует Семявин, — идите в ломбард, получите франки за это — э-э, — тыча в костюм. Ой нет, только не пидж. Семявин роется в задней комнатушке, выходит с кипой рабочей одежды. — Ваша заметность — пора бы о ней задуматься. Приходите завтра, я гляну, что еще найдется.
С белым костюмом в свертке под мышкой менее заметный Ник Шлако-бери выходит наружу, углубляется в средневековое предвечерье Нидердорфа, каменные стены хлебом в печи набухают под меркнущим солнцем, батюшки батюшки, он теперь догнал: вляпается сейчас в заварушку вроде Тамары/Итало, и так вляпается, что и не выбраться потом…
У поворота на свою улицу в колодцах сумрака он подмечает припаркованный черный «ролле», мотор не выключен, стекла затемнены, а предвечерье столь тускло, что внутрь не заглянешь. Славная тачка. Давненько таких не видал, сошла бы за диковину, не более того, если б не Паремии для Параноиков, 4: Ты — прячешься, они — ищут.
Цаннггг! диддилунг, диддила-та-та-та, я-та-та-та тут у нас Увертюра к «Вильгельму Теллю», назад в тени, надеюсь, никто не смотрит в это одностороннее стекло, вжик, вжик, ныряя за углы, драпая по переулкам, погони вроде не слышно, но это ж один из тишайших моторов, если «королевский тигр» не считать…
Ну его, этот «Ореол», соображает Ленитроп. Ноги уже побаливают. Он добирается до Луизенштрассе и ломбарда как раз перед закрытием и умудряется кое-что получить за костюм — сардельки на пару дней, пожалуй. Пока-пока, костюмчик.
Да уж, раненько тут закрываются. И где Ленитропу сегодня ночевать? У него случается кратчайший рецидив отимизма: ныряет в ресторан, звонит портье в «Ореоле».
— О, аллоу, — английский английский, — не подскажете ли вы мне, этот британский малый, который ждет в вестибюле, — он еще там или как…
Через минуту возникает приятный неловкий голос с вы-еще-тут. Ах, какие серафимчики. Ленитроп шугается, бросает трубку, стоит, смотрит на людей, те ужинают и пялятся на него — спалился, спалился, Они теперь знают, что он Их засек. Как водится, есть шанс, что у него попросту опять разыгралась паранойя, но слишком уж кучные совпадения. Кроме того, он уже узнаёт на слух Их расчетливую невинность, это в Их стиле…
Снова в город: четкие набережные, церкви, готические подворотни маршируют мимо… теперь надо подальше от гостиницы и трех кафе, ну да, ну да… Постоянные обитатели Цюриха фланируют мимо в ранневечерней синеве. В синей, как городские сумерки, темнеющей синеве… Все шпионы и дельцы попрятались по домам. Лавка Семявина вычеркивается, Свиристелев круг был любезен, незачем вызывать на них огонь. Сколь весомы Гости в этом городе? Рискнуть ли заселиться в другую гостиницу? Пожалуй, не стоит. Холод ползет. С озера дует теперь.
Ленитроп спохватывается, что додрейфовал аж до «Одеона», одного из величайших кафе мира, и специализация сего заведения нигде не значится — да и наверняка не определена. Ленин, Троцкий, Джеймс Джойс, д-р Эйнштейн — все они сидели за этими столиками. Что же у них было общего: чем надеялись они в этой выигрышной точке разжиться… возможно, тут дело в людях, в прозаичной смертности, неустанных скрещеньях нужд или отчаяний в одном роковом уличном квартале… диалектика, матрицы, архетипы — всем потребно время от времени вновь прикоснуться к капле этой пролетарской крови, к телесной вони и бессмысленным крикам, что раскатываются по столам, к жульничеству и последним надеждам, а иначе — пропыленная Дракульность, древнее проклятие Запада…
У Ленитропа, оказывается, хватит мелочи на кофе. Он садится внутри, так, чтоб лицом ко входу. Минует четверть часа — и ему шпионски сигналит смуглый кучерявый чужак в зеленом костюме. Сидит через пару столиков, тоже любитель созерцать двери. Перед ним старая газета, вроде бы на испанском. Открыта на замысловатой политической карикатуре: очередь мужчин под сорок, в платьях и париках, в полицейском участке, и фараон держит буханку белого… ой, нет, это младенец, на подгузнике ярлык грит: LA REVOLUCIÖN[138]… а, они все претендуют на новорожденную революцию, все эти политики, собачатся, как свора якобы-мамаш, и карикатура должна быть пробным камнем, что ли, этот зеленый парняга — аргентинец, как выясняется, по имени Франсиско Паскудосси, — ждет реакции… ключевой пассаж — в самом хвосте очереди, где великий аргентинский поэт Лео-польдо Лугонес молвит: «А сейчас я поведаю вам в стихах, как зачал ее, не запятнав Первородным Грехом…» Революция Урибуру, 1930-й. Пятнадцать лет газетке. Не поймешь, чего Паскудосси ожидает от Ленитропа, но получает чистейшую дремучесть. По всей видимости, это приемлемо, и аргентинец тотчас расслабляется и поверяется Ленитропу: мол, они с десятком коллег, среди которых чудачка международного класса Грасиэла Имаго Пор-талес, несколько недель назад захватили винтажную германскую подлодку в Мар дель Плата и переплыли Атлантику, чтобы просить политического убежища в Германии, едва там закончится война…
— В Германии, говорите? Вы спятили? Там бардак, Джексон!
— Не сравнится с бардаком у нас дома, — отвечает грустный аргентинец. Длинные морщины прорезываются возле рта, морщины, которым научила жизнь подле тысяч лошадей, где видишь слишком много обреченных жеребят и закатов к югу от Ривадавии, где начинается подлинный Юг… — Там бардак с тех пор, как власть захватили полковники. Теперь, раз Перон зашевелился… наша последняя надежда была «Acción Argentina»[139], — что он несет, господи, как есть хочется , — …ее задавили через месяц после путча… теперь все ждут. По привычке ходят на демонстрации. Если по правде, надежды нет. Мы решили двигать, пока Перон не захапал очередной портфель. Военный, скорей всего. Он уже обаял descamisados[140], теперь и армию получит, понимаете… вопрос времени… можно было в Уругвай, переждать — традиция как-никак. Но, может, он там засел надолго. Монтевидео кишит горемычными изгнанниками и горемычными надеждами…
— Да, но Германия — только в Германию вам не хватало.
— Pero ché, no sós argentino…[141]— Долгий взгляд в сторону, вдоль по спроектированным шрамам швейцарских авеню, в поисках оставленного Юга. Не та Аргентина, Лени троп, по которой всей, как рапортовал этот Боб Эберли, поднимали тосты за Мандарин в каж-жом баре, ага… Паскудосси хочет сказать: Из всех магических осадков стонущего, запотевшего перегонного куба Европы мы — мельчайшие, опаснейшие, лучше всех подходим для мирских целей… Мы пытались уничтожить своих индейцев, как и вы: мы жаждали белой версии реальности, кою и получили, — но даже в глубине наидымнейших лабиринтов, в самой дальней груде полуденных балконов или дворов и ворот земля так и не дала нам забыть. .. Но вслух спрашивает: — Слушайте, вы вроде голодны. Вы ели? Я как раз собирался поужинать. Окажите мне честь?
В «Кроненхалле» они отыскивают столик наверху. Вечерняя суета спадает. Колбасы и фондю: Ленитроп оголодал.
— Во времена гаучо моя страна была как чистый лист бумага. Докуда воображения хватало — пампасы, неистощимые, неогороженные. Куда гаучо доезжал, там ему и собственный дом. Но Буэнос-Айрес возжелал властвовать над провинциями. Собственнические неврозы набрали силу и стали заражать села. Понастроили оград, у гаучо поубавилось свободы. Трагедия нашей нации. На месте открытых равнин и небес мы одержимо строим лабиринты. Начертать на пустом листе схемы — чтоб сложнее и сложнее. Нам нестерпима эта открытость-, в ней ужас наш. Посмотрите на Борхеса. Посмотрите на пригороды Буэнос-Айреса. Тиран Росас уже сто лет как подох, но культ его процветает. Под городскими улицами, под трущобными каморками и коридорами, под заборами и сетями стальных путей сердце Аргентины в своенравии своем и угрызениях мечтает вернуться к изначальной неисписанной безмятежности… к этому анархическому единству пампасов и небес…
— Но-но колючая проволока, — Ленитроп, набив рот фондю, жрет, себя не помня, — это прогресс — не-нельзя вечно жить на просторе, невозможно взять и встать на пути прогресса… — да, он по правде намерен полчаса, цитируя субботние вестерны дневных сеансов, прославляющие Собственность, как ничто другое, жевать мозг этому иностранцу, который расщедрился Ленитропу на еду.
Паскудосси, сочтя сие легким помешательством, а не хамством, лишь мигает раз-другой.
— В нормальные времена, — желает пояснить он, — всегда побеждает центр. Его сила со временем растет, и это не обратимо — во всяком случае, нормальными средствами. Для децентрализации, возврата к анархии, нужны ненормальные времена… эта Война — эта невероятная Война — стерла уйму крошечных государствочек, что бытовали в Германии тысячелетиями. Стерла начисто. Открыла Германию.
— Ну да. И надолго?
— Это не затянется. Ну само собой. Но на несколько месяцев… может, к осени настанет мир — discúlpeme [142], к весне, никак не привыкну к вашему полушарию — на одну весеннюю минуту, возможно…
— Да, но… и что — вы захватите землю и будете удерживать? Вас мигом вытурят, братан.
— Нет. Захват земли — это снова ограды. Мы хотим, чтоб она оставалась открытой. Хотим, чтоб она росла, менялась. В открытости Германской Зоны надежда наша беспредельна. — И сразу, будто дали по лбу, внезапный быстрый взгляд, не на дверь, но на потомок. — И опасность тоже.
Сейчас подлодка курсирует где-то возле Испании, погружается почти на весь день, ночами на поверхности заряжает батареи, то и дело тайком заползает подзаправиться. Паскудосси о заправочной комбинации особо распространяться не хочет, но, похоже, у них многолетние связи с республиканским подпольем — сообщество красоты, дар неколебимости… Теперь в Цюрихе Паскудосси выходит на правительства, которые, возможно, по любым причинам захотят подсобить его анархии-в-изгнании. К завтрашнему дню ему надо отправить депешу в Женеву: оттуда передают в Испанию и на субмарину. Но в Цюрихе шастают агенты Перона. Паскудосси пасут. Нельзя рисковать — он может спалить женевского связника.
— Могу выручить, — Ленитроп, облизывая пальцы, — но мне как бы деньжат не хватает и…
Паскудосси называет сумму, которой хватит на Марио Швайтара и пропитание Ленитропа на много месяцев.
— Половину вперед, и я уже лечу.
Аргентинец отдает депешу, адреса, деньги и оплачивает счет. Они уговариваются встретиться в «Кроненхалле» через три дня.
— Удачи.
— И вам.
Последний грустный взгляд Паскудосси — тот за столиком один. Всплеск челки, угасание света.
Самолет, помятый «DC-3», выбран за склонность к подлунной халтуре, за благодушную гримасу на морде кокпита, за тьму внутри и снаружи. Ленитроп просыпается — свернулся калачиком среди груза, металлическая тьма, вибрация моторов пробирает до костей… красный огонек хиленько сочится с переборки где-то впереди. Ленитроп подползает к крошечному иллюминатору и выглядывает. Альпы под луною. Только мелковаты, не великолепные, как он думал. Ну что ж… Он устраивается на мягкой пружинной кровати, поджигает сигарету с пробковым фильтром, выцыганенную у Паскудосси, черти, думает, червивые, неплохо, ребятки запрыгивают себе в самолет, мотаются, куда душеньке угодно… Женева — это еще цветочки. Ну да, может — ну, может, в Испанию? нет, стоп, они там фашисты. В Океанию! хмм. Полно япошек и армейских. А вот Африка у нас Черный Континент, вот уж там-то никого, одни туземцы, слоны да этот Спенсер Трейси…
— Некуда бежать, Ленитроп, некуда. — Силуэт съежился подле ящика и дрожит. Ленитроп щурится в слабом красном свете. Знаменитое лицо с фронтисписов, беззаботный авантюрист Ричард Хэллибёртон — но он странно изменился. По обеим щекам — ужасная сыпь, палимпсестом поверх старых оспин, в чьей симметрии Ленитроп, располагай он глазом медика, прочел бы аллергии к наркотикам. Джодпуры Ричарда Хэллибёртона изодраны и измараны, блестящие волосы вислы и сальны. Он, кажется, беззвучно плачет, горемычным ангелом склоняется над этими второсортными Альпами, над ночными лыжниками, что далеко внизу, на склонах усердно рисуют скрещенья лыжней, дистиллируя, совершенствуя свой фашистский идеал Действия, Действия, Действия — когда-то и Ричардов сияющий смысл бытия. Не то теперь. Не то.
Ленитроп тянет руку, тушит сигарету о палубу. Как легко займется эта ангельски-белая стружка. Лежи в дребезжащем болезном самолете, замри, как только можешь, дурак клятый, ага, они тебя надули — опять надули. Ричард Хэллибёртон, Лоуэлл Томас, мальчишки Моторы и Каперы, желтушные кипы «Нэшнл Джиогрэфик» у Хогана в комнате — видать, все они Ленит-ропу врали, и некому было его разубедить, даже колониального призрака на чердаке не обитало…
Грохочет, юзит, разворачивается, плющится — такая вот посадочка, да вам, блядь, в летной школе воздушного змея не доверят, серый швейцарский рассвет заползает в иллюминаторы, а у Ленитропа ноет всякий сустав, всякая мышца и кость. Снова к станку, пора.
Он без приключений выходит из самолета, растворяется в зевающем угрюмом стаде первых пассажиров, экспедиторов, аэродромной обслуги. Куантрен ранним утром. Убийственно зеленые холмы с одной стороны, бурый город — с другой. Мостовые осклизлы и мокры. В небе медленно плывут облака. Монблан грит привет, озеро тож грит как делишки, Ленитроп покупает 20 сигарет и местную газету, спрашивает дорогу, садится в подошедший трамвай и, пробужденный холодными сквозняками в двери и окна, вкатывает в Город Мира.
С аргентинцем назначено в «Café l’Éclipse»[143], от трамвайных путей далековато, по мощеной улице на крошечную площадь в обрамлении овощных и фруктовых палаток под бежевыми навесами, лавок, других кафе, оконных цветников, из шланга окаченных чистых тротуаров. Собаки ныкаются в переулки — вбегают-выбегают. Ленитроп сидит за кофе, круассанами и газетой. Вскоре сгорает облачность. Солнце через площадь отбрасывает тени почти до Ленитропа — тот сидит, выставив все антенны. Вроде не пасет никто. Он ждет. Тени ретируются, солнце взбирается по небу, затем начинает падать, наконец появляется Ленитропов человек, в точности какого описывали: костюм буэнос-айресской дневной черноты, усы, очки в золотой оправе, и насвистывает старое танго Хуана д'Арьенсо. Ленитроп демонстративно шарит по карманам, извлекает иностранную купюру, которую велел использовать Паскудосси: супится на нее, встает, подходит.
Como no, señor[144], без проблем разменяет купюру в 50 песо — предлагает присесть, извлекает деньги, блокноты, карточки, вскоре стол завален бумажками, которые в конце концов сортируются и возвращаются по карманам, так что человек получает депешу Паскудосси, а Ленитроп — депешу, которую следует Паскудосси передать. И все дела.
Назад в Цюрих дневным поездом, почти всю дорогу проспал. Сходит в Шлирене, в небожески темный час — мало ли, вдруг Они следят за Bahnhof[145]; ловит попутку аж до Санкт-Петерхофштатт. Огромные часы нависают над Ленитропом, пустые акры улиц в тупой, он бы сейчас сказал, злобе. Приводит на ум прямоугольные дворы Лиги Плюща в далекой юности, часы на башнях, освещенных столь тускло, что ни в жизнь не разглядишь, сколько времени, и соблазн — впрочем, сильнее, чем теперь, соблазна не бывало — капитулировать пред сумеречным ходом, приять, насколько возможно, подлинный ужас безымянного часа (если только это не… нет… НЕТ…): суетность, суетность, коя ведома была его пуританским предкам, до мозга костей чувствительным к Ничто, Ничто, сокрытому под сладко тающими студенческими саксофонами, белыми блейзерами с помадой на лацканах, дымом нервных «Фатим», кастильским мылом, что испаряется с блестящих волос, и под мятными поцелуями,[и под росистыми гвоздиками. Это когда шутники помладше приходят за ним перед зарею, выволакивают из постели, завязывают глаза, эй, Райнхардт, выводят на осенний холод, тени да листва под ногами, и потом — миг сомнения, взаправдашняя возможность того, что они — нечто иное, что до сего мига все это взаправдашним не было, тебя дурачат изощренным театром. Но вот экран гаснет, и времени вовсе не осталось. Шпики наконец тебя застукали…
Где ж еще вновь обрести пустую суетность, как не в Цюрихе? Родина Реформации, родной город Цвингли, что в энциклопедии ближе к концу алфавита, и повсюду каменные вехи. Шпионы и большой бизнес в своей стихии неустанно курсируют меж надгробий. Уж не сомневайтесь, есть тут, в этом самом городе, и экс-юнцы, лица, что Ленитроп миновал в школьном дворе, экс-юнцы, в Гарварде посвященные в Пуританские Мистерии: бывшие мальчики, смертельно серьезно принесшие клятву чтить и всегда действовать во имя Vanitas, Пустоты, их властелина… теперь они, согласно такому-то и такому-то жизненному плану, прибыли в Швейцарию — работать на Аллена Даллеса и его «разведывательную» сеть, что нынче действует под названием «Отдел Стратегических Служб». Но для посвященных ОСС — к тому же, секретная аббревиатура: мантрой во времена неминучего кризиса их научили повторять про себя осс… осс, слово, на поздней, развращенной латыни Темных веков означающее «кость»…
Назавтра, встретившись с Марио Швайтаром в «Штрэггели» и уплатив ему вперед полгонорара, Ленитроп спрашивает, где могила Ябопа. Там-то они и договариваются уладить дело — высоко в горах.
Паскудосси не показывается в «Кроненхалле», в «Одеоне» и вообще нигде, куда в последующие дни Ленитропу приходит в голову заглянуть. Не то чтоб исчезновения в Цюрихе неслыханны. Однако Ленитроп приходит снова и снова — на всякий пожарный. Депеша на испанском, он разбирает всего пару слов, но из рук ее не выпустит — может, выпадет случай передать. И да, что уж тут — анархические доводы ему отчасти симпатичны. Когда Шейс дрался с федеральными войсками по всему Массачусетсу, Блюстители Ленитропы патрулировали Беркшир в поисках мятежников — вставляли веточки тсуги в шляпы, чтоб отличаться от бойцов правительства. Федералы совали в шляпы белые бумажки. В те дни Лени тропы еще не так погрязли в бумажных делах и оптовой древобойне. Живую зелень еще предпочитали мертвой белизне. Впоследствии потеряли — или продали — знание о том, на чьей стороне были. А наш Эния по большей части унаследовал их безучастное невежество касаемо сего предмета.
За спиной теперь ветер продувает склеп Ябопа. Ленитроп встал здесь лагерем несколько ночей назад, почти без денег, ждет вестей от Швайтара. Спрятавшись от ветра, закутавшись в пару чудом раздобытых швейцарских армейских одеял, он даже умудряется спать. Прямо на голове у мистера Имиколекса. В первую ночь боялся заснуть, боялся, что явится Ябоп, чью научно-германскую душу Смерть разъела до самых скотских рефлексов, без толку взывать к безъязыкой ухмыльчивой мерзости оставленной им скорлупы… чирикают голоса, его портрет под луною, и шаг за шагом он, Оно, Вытесненное, приближается… погодика дёрг из сна, лицо голое, обернуться к чужеземным надгробьям какое-какое? что это. .. и назад, почти вплотную, снова наружу… наружу, и назад, и так почти всю первую ночь.
Не является. Наверное, Ябоп просто умер. Наутро Ленитроп просыпается, и ему, невзирая на сопли и пустой живот, легче — месяцами уже так не бывало. Видимо, он прошел испытание — не чужое, а для разнообразия одно из своих личных.
Город под ним, омытый односторонним светом, — некрополь церковных шпилей и флюгеров, белых башен крепостных цитаделей, громоздких зданий с мансардными крышами — окна вспыхивают тысячами. Поутру горы прозрачны, как лед. Потом обратятся в синие кучи мятого атласа. Озеро зеркально-гладкое, но горы и дома, отраженные в нем, странным манером затуманены, края тонки и истрепаны, словно дождь: мечта об Атлантиде, о Зуггентале. Игрушечные деревеньки, опустошенный город крашеного алебастра… Ленитроп окапывается здесь, на холодном извиве горной тропы, лепит и подкидывает праздные снежки, заняться особо нечем, разве что выкурить последний бычок последней, насколько ему известно, «Нежданной удачи» во всей Швейцарии…
Шаги по тропе. Звонкие галоши. Посыльный Марио Швайтара с большим толстым конвертом. Ленитроп платит, выпрашивает сигарету и спички, на чем с посыльным и расстается. У склепа вновь поджигает кучку растопки и сосновых сучьев, греет руки и листает бумаги. Отсутствие Ябопа обволакивает, точно вонь — знакомая, но не подберешь названия, аура, что с минуты на минуту забьется в припадке. Вот она, информация — меньше, чем Ленитроп хотел (ой, а сколько ж он хотел?), но больше, чем он, практичный янки, рассчитывал. В предстоящие недели, в те редкие мгновения, когда ему дозволено будет побарахтаться в прошлом, он, быть может, найдет минутку пожалеть, что все это прочел…
□□□□□□□
Мистер Стрелман решил Пятидесятницу провести на море. Его нынче слегка преследует величие, да так, ничего страшного, разве что — ну, пожалуй, мнится ему, пока он носится по коридорам «Белого явления», что все прочие словно застыли в позах откровенного паркинсонизма, он же сам остался единственным проворным и непарализованным. Вновь настал мир, в ночь Победы в Европе на Трафальгарской площади голубю негде сесть, в учреждении до горячки пьяны, обнимаются и целуются все, кроме блаватского крыла Отдела Пси, которое в День Белого Лотоса свершало паломничество в дом 19 по Авеню-роуд, Сент-Джонз-Вуд.
Снова есть время на отпуск. Стрелман полагает, что в некотором роде обязан отпустить вожжи, но еще, конечно, Кризис. Посреди Кризиса лидеру надлежит выказывать самообладание, до отпускного настроя включительно.
С тех пор как недотепистые ослы из военной разведки в Цюрихе упустили Ленитропа, о нем ни словечка почти месяц. Фирма чуток прискучила Стрелману. Его мудрая стратегия, похоже, не выгорела. В первых беседах с Клайвом Мохлуном и прочими она казалась неуязвимой: дать Ленитропу слинять из казино «Герман Геринг», а там пускай его Секретная служба пасет, а не ПИСКУС. Экономия. Счет за слежку — самый болезненный шип в венце финансовых проблем, каковой Стрелман, очевидно, обречен носить до скончания проекта. Клятое финансирование уничтожит его, если Ленитроп не сведет с ума раньше.
Стрелман дал маху. Он лишен даже Теннисоновой радости сказать «кто-то» дал маху. Нет, он и он один санкционировал англо-американской команде из Харви Прыта и Флойда Потьери расследование произвольной выборки сексуальных приключений Ленитропа. Бюджет наличествовал, что плохого-то? Одержимыми Жевунами они прямо поскакали по эротическому Пуассону. Дон-Жуанова карта Европы — 640 в Италии, 231 в Германии, 100 во Франции, 91 в Турции, но, но, но — в Испании! в Испании 1003! — вот она, лондонская карта Ленитропа, и двух сыскарей до того заразила всепобеждающая любовь к бездумным наслаждениям, что они теперь целыми днями сидят в ресторанных садиках, канителятся над салатом с хризантемой и запеченной бараниной или шныряют подле зеленщиков:
— Эй, Прыт, глянь, дыня мускусная! Я таких не видал с Третьего Срока — ух, ты понюхай, какая красота! Ну так чего, может, дыньку, Прыт? А? Давай, а?
— Блестящая идея, Потьери, блестящая.
— Э… Ну, выбери, какую ты себе хочешь, ага?
— Какую я себе хочу?
— Ага. Я вот какую буду, — разворачивается и показывает — так негодяи разворачивают к себе личики девушек, которым грозит беда, — эту я беру, нормально?
— Но но я думал, мы вместе… — вяло тыча в дыню, кою не вполне способен объявить собственностью Потьери, — в сетчатой инталии ее, словно меж кратеров бледной луны, взаправду проступает лицо, лицо плененной женщины, чьи глаза опущены долу, веки гладки, как персидские стеклянные потолки…
— Ну, нет, я обычно, э… — Потьери неловко, его будто вынуждают оправдываться за то, за то, что ест яблоко или даже виноградину в рот кидает, — просто, ну, как бы, ем их… целиком, понимаешь, — хихикнув — он надеется, вышло дружелюбно, — дабы вежливо дать понять, сколь диковинна эта дискуссия со светских позиций…
…но в хихике его Прыт слышит не то: слышит улики психической неустойчивости этого отчасти конезубого и угловатого американца, который теперь танцует от одного английского крыльца к другому, дряблый, как уличная марионетка на ветру. Тряся головой, Прыг все же выбирает себе целую мускусную дыню, соображает, что ему предоставили платить — непомерные деньги, — и скачет вслед за Потьери, и оба они скок-поскок, тра-ля-ля-ля бабах мордой в очередной тупик:
— Дженни? Нет, тут нету никакой Дженни…
— А Дженнифер? Женевьевы?
— Джинни, — (может, описка), — Вирджинии?
— Коли вы, джентльмены, насчет развлечься… — Ее ухмылка, ее алая, маниакальная — доброе-утречко-а-оно-очень -доброе! — ухмылка так широка, что пригвождает их прямо — дрожат, лыбятся — к месту, и она так стара, что в матери им годится — в их общую мать, сочетает худшие черты миссис Потьери и миссис Прыт, — по правде говоря, она прямо на глазах в эту самую их мать и превращается. В сокрушенных сих морях полно искусительниц — тут еще как рассольно и развратно. Парочку вытаращенных шпиков всмятку втягивает в ее ауру — подмигивает прямо посреди улицы, латунна от сиянья хны, страстоцветы на вискозе, — за миг до финального спотыкучего падения в безумие ее фиолетовых глаз, они — ради грешной щекотки — дозволяют себе последнюю мысль о проекте, над которым полагается тут работать — Комиссия Тайного Отслеживания и Систематического Контроля за Атрибутами Зональных Инцидентов Ленитропа (КТО СКАЗИЛ) — мысль, что выскакивает в личине клоуна, вульгарного клоуна бессвязных концов, блескучего от бессловесных шуток о телесных соках, лысого, из обеих ноздрей — поразительные волосяные водопады, он заплетает их в косички и перевязывает едко-зелеными бантиками, — он стремительно кувыркается через мешки с песком, ныряя под падающий занавес, пытается перевести дух, включает свои глушилки — неприятный пронзительный скрип:
— Нету Дженни. Нету Сэлли У. Нету Кибелы. Нету Анджелы. Нету Кэтрин. Нету Люси. Нету Гретхен. Когда уже вы уясните? Когда уже вы уясните?
И «Дарлины» нету. Обнаружилось вчера. Отследили имя до самой резиденции некоей миссис Квандал. Но пошлая молодая разведенка никогда, заявила она, и не знала, что английских детей называют «Дарлинами». Ей жуть как жалко. Миссис Квандал целыми днями лодырничала по весьма на-педикюренному Мейфэрскому адресу, и оба следователя вымелись из окрестностей с облегчением…
Когда уже вы уясните? Стрелман уясняет мигом. Но он «уясняет», как будто вошел в спальню, где на тебя из кляксы полутени на потолке напрыгивает гигантская мурена, обнажив зубы в широкой смертоносной улыбке имбецила, сопит, а в кильватере ее падения на твое запрокинутое лицо — долгий человечий звук, и, как ни ужасно, ты знаешь, что это эротический вздох…
Иными словами, Стрелман увиливает — подсознательно, как от любого ночного кошмара. Обернись этот кошмар не фантазией, но реальностью — ну…
— Данные пока неполны. — Это надлежит всячески подчеркивать во всех заявлениях. — Мы признаем, что начальные данные, казалось бы, представляют, — не забывай изображать искренность, — ряд случаев, когда имена на карте Ленитропа вроде бы не имеют аналогов в фактологической базе, которую нам удалось собрать, согласуясь с его лондонской временной шкалой. То есть удалось собрать доныне. Мы располагаем главным образом именами, а не фамилиями, изволите ли видеть — э, иксами без игреков, так сказать, разрядами без граф. Трудно предвидеть, до какого такого «ныне» можно не останавливаться… А что, если много — пусть даже большинство — Ленитроповых звезд в один прекрасный день и впрямь окажутся сексуальными фантазиями, а не подлинными событиями? Маловероятно, что это лишит правомерности наш подход — как и подходы молодого Зигмунда Фрейда в старой доброй Вене: он столкнулся с подобным нарушением вероятности — с этими байками про «Папи меня изнасиловал», которые, возможно, были ложью с доказательных позиций, однако безусловной истиной — с позиций клинических. Вы должны понять: нас в ПИСКУС интересует весьма строго определенная, клиническая версия истины. На более обширную картину мы не притязаем.
До сего дня это бремя — на Стрелмане одном. Одиночество фюрера: он чувствует, как крепчает в лучах сего темного сотоварища: звезда его славы взбирается в небеса… но он не хочет делить ее, нет еще не пора…
Планерки сотрудников, его сотрудников, — бестолковее не бывает. Они вязнут в трясине бесконечных споров о мелочах — переименовать ли ПИСКУС теперь, когда Сдача Ускорена, и какую утвердить шапку на бланках, если нужна шапка. Представитель «Шелл-Мекс-Хауса» мистер Деннис Штакет желает отдать программу в ведение Группы Особых Ракетных Операций (ГОРО), придатком британского проекта по сбору ракет, «Операции „Обратная вспышка“», который базируется в Северном море возле Куксхафена. Каждый день приносит откуда-нибудь новую попытку реконструировать или даже растворить ПИСКУС. В последнее время Стрелману все проще впадать в режим «l’etat c’est moi»[146]— а кто еще тут работает? не он, что ли, склеивает это все, нередко — одной лишь голой волей?..