Балладу о галопе муссоре-маффике 16 страница

□□□□□□□

Две золотые рыбки в аквариуме изображают знак Рыб, валетом, совсем замерли. Пенелопа сидит и вглядывается в их мир. Там есть утопший галеончик, фарфоровый ныряльщик в водолазном костюме, красивые камешки и ракушки, которые Пенелопа с сестрами привезли с моря.

Тетя Джессика и дядя Роджер целуются и обнимаются в кухне. Элизабет дразнит Клэр в прихожей. Их мать в тубзике. Кошка Сажа спит в кресле — черная грозовая тучка на пути в неведомое далёко, но так вышло, что сейчас она с виду кошка. День подарков. Вечер совсем замер. Последняя «жужелица» упала час назад, где-то на юге. Клэр подарили черномазую куклу, Пенелопе свитер, Элизабет — платье, в которое врастет Пенелопа.

Представление, куда Роджер повел их всех днем, называлось «Гензель и Гретель». Клэр тотчас нырнула под сиденья, где и другие ползали тайными тропами, вспышка белого воротничка или косички между высоких внимательных дядь в форме, между спинок сидений, занавешенных шинелями. На сцене в клетке съежился Гензель, которому положено бы ть мальчиком, но вообще-то он высокая девочка в блузке и трико. Смешная старая Ведьма пускала пену ртом и лазила по декорациям. А красивая Гретель ждала своего шанса у Печи…

И тут на улице возле театра немцы уронили ракету. Несколько младенцев заревели. Напугались. Гретель — она как раз замахивалась метлой, чтоб заехать Ведьме прям по попе, — застыла; отложила метлу, в сгустившейся тишине шагнула к рампе и запела:

Спасайся кто может,

Сдаваться негоже, но

Жуткая рожа вас — цап:

Большущая бяка вам в кудри вот-вот

Когти запустит и вас украдет!

Зеленщик три желанья задумал уже,

Дворник галстук себе повязал…

Хоровод наш бурлив под веселый мотив

С мятной дыней в шальных небесах!

— А теперь подпевайте, — улыбнулась она и по правде заставила зрителей, даже Роджера, петь:

С мятной дыней в шальных небеса-ах

Свет мечты у вас в сердце погас,

Тортом в морду у всех на глаза-ах —

Представленье начнется сейчас!

Томми в сугробе сегодня заснул,

А в небе раздолье мышам:

Мы луну не сдадим, выше полдня взлетим,

В целлофановом доме шурша…

Целлофановый дом в облаках,

В кулаке же — красивый лимон,

Ваша мама — толстуха мортира,

А ваш папа — унылый пижон…

(Шепотом, стаккато):

Ди-рек-тор со-сет кукуруз-ную трубку,

Бан-кир ест же-ну на обед,

Весь мир обалдел, оркестр взопрел,

Карман подставляйте — вот вам камуфлет —

Карман подставляйте — вот вам каму-флет:

Никого нет у вас за спиной!

А на лестнице свет тихо гаснет,

Бал окончен, и время домой…

Пальмы шепчутся где-то на пляже

И спасатель пустился вздыхать,

Лучшей Пары Детей голоса все слышней —

Дети учатся умирать…

Кресло Пенелопиного отца в углу, у стола с лампой, пустует. Смотрит на Пенелопу. С удивительной ясностью она различает вязаную салфетку на спинке, много узелков — серых, бежевых, черных и коричневых. В узоре — или же перед ним — что-то колышется: поначалу всего-навсего рефракция, будто нечто прямо перед креслом источает тепло.

— Нет, — вслух шепчет она. — Не хочу. Ты не он. Я не знаю, кто ты, но ты не папа. Уходи.

Подлокотники и ножки безмолвны и недвижны. Пенелопа смотрит в кресло.

Я просто хочу к тебе в гости.

— Ты хочешь меня одержать.

Демонические одержимости в этом доме не новость. Это что, правда Кит, ее папа? которого забрали, когда ей было вполовину меньше лет, и вернули теперь не человеком, которого она знала, а лишь оболочкой, и мягкая мясистая личинка души, что улыбается, и любит, и чует свою смертность, сгнила или вся погрызена игольчатыми пастями смерти-от-правительства — процесс, посредством коего живые души поневоле оборачиваются демонами, главной последовательности западной магии известными как Клиппот, Оболочки Мертвых… И нередко то же самое текущий промысел делает с приличными мужчинами и женщинами вовсе даже по эту сторону могилы. Ни в том процессе, ни в другом нет никакого достоинства — и милосердия никакого нет. Мам и пап настраивают умирать нарочно, определенными способами: заводить себе рак или инфаркт, попадать в аварии, уходить сражаться на Войну — и оставлять детей в лесу одних. Вам непременно скажут, что пап ваших «забрали», но папы просто уходят — в том и дело. И друг друга покрывают, вот и все. Может, и лучше такое присутствие — вытирает комнату насухо, как стекло, ныряет в старое кресло, выныривает, — чем папа, который еще не умер, человек, которого любишь, и надо смотреть, как это с ним происходит…

В кухне вода в чайнике трясется, скрипит до кипения, а снаружи дует ветер. Где-то, на другой улице, скользит и падает шифер с крыши. Роджер взял холодные руки Джессики, греет на груди, чувствует их, ледяные, сквозь свитер и рубашку — они сложились, прижались. А Джессика не приближается, дрожит. Он хочет согреть ее всю, не только нелепые конечности, хочет вопреки здравой надежде. Сердце его сотрясается, точно кипящий чайник.

Теперь уже проступает: с какой легкостью Джессика может исчезнуть. Впервые он понимает, почему это равно смертности и почему будет плакать, когда она уйдет. Он учится распознавать минуты, когда вообще-то ее ничто не удерживает, кроме его тощих рук, накачанных 20 отжиманиями… Если она уйдет, станет безразлично, как падают раке ты. Но совпадение топографических карт, девушек и ракетных ударов проникло в него беззвучно, беззвучное, как лед, и Квислинговы молекулы сдвинулись решеткой, дабы его заморозить. Бывать бы с нею чаще… случись такое, когда они вместе, — в иные времена прозвучало бы романтично, однако в культуре смерти определенные ситуации оттяжнее прочих, — но они вместе так мало…

Если ее не достанут ракеты, остается ее лейтенант. Чертов Бобер/Джереми и есть Война, всякое притязание блядской Войны — что мы предназначены для работы и правительства, для простоты — и это затмит любовь, грезы, дух, чувства и прочую второсортную чепуху, что вылазит наружу средь праздных и бездумных часов… Тут они дали маху, черт бы их побрал. Совсем охуели. Джереми заберет ее, как сам Ангел, в свою безрадостную двусмысленную путь-дорожку, и Роджер будет позабыт — забавный маньяк, но ему нет места в рационализованном ритуале власти, коим обернется грядущий мир. Она станет слушать мужнины повеления, превратится в домашнюю бюрократку, младшего партнера, и Роджера будет вспоминать — если будет — вот, мол, ошибка, Джессика ее, слава богу, не совершила… О-о, вот и припадок бесноватости подкатывает — черт, да как же ему выжить без нее? Она — зимняя шинель, что согревает его ссутуленные плечи, и замерзающий воробышек у него в ладонях. Она — нутряная его невинность в просветах сучьев и сена, прежде чем желаньям дали отдельное имя, дабы предостеречь, что они могут и не сбыться, и его гибкая парижская дщерь радости, под вечным зеркалом, коя отрекается от ароматов, лайка до подмышек, все это слишком просто, в его обнищании и более достойной любви.

Внутри меня ты бродишь из грезы в грезу. Ты узнала ход в распоследний мой обшарпанный уголок и там, средь обломков, отыскала жизнь. Я теперь не скажу точно, какие слова, образы, грезы иль призраки «твои», какие «мои». Уже не разобрать. Мы оба теперь новые, невероятные…

Его испытание веры. Детишки на улице распевают:

Славословят ангелы: ля-ля,

Миссис Симпсон умыкнула Короля…

На каминной полке затаился Сажин сынок Ким, пугающе жирный косоглазый сиамец, — надеется учинить то единственное, что его нынче развлекает. Помимо еды, сна или ебли, его главный бзик — прыгнуть или рухнуть на мать и валяться, хохоча, пока та с воплями носится по комнате. Сестра Джессики Нэнси выходит из сортира — унята ссору Элизабет и Клэр, уже вышедшую из берегов. Джессика пятится от Роджера, чтобы высморкаться. Звук ему знаком, как птичья песня: ип-ип-ип-ип НГУННГГ — и платок раздувается…

— Ой, изюмительно, — говорит она, — я, кажется, простуду подхватила.

Войну ты подхватила. Она заразная, и я не знаю, как ее шугануть. О, Джесс. Джессика. Не оставь меня…

2. UN PERM’ AU CASINO HERMANN GOERING[94]

Вам достанется самый высокий, самый смуглый ведущий актер Голливуда.

Мериан К. Купер — актрисе Фэй Рэй

□□□□□□□

Улицы этого утра уже стучат вблизи и вдали под деревянными подметками гражданских. Вверху на ветру копошатся чайки, скользят, легкие, бок о бок, крылья развешаны недвижно, то и дело слегка пожимают плечами, только чтоб набрать высоту — сплестись, расплестись, бело и медленно стасовывается с незримых больших пальцев фараон… Первый взгляд вчера, вдоль по эспланаде ближе к вечеру, был хмур: море оттенков серого под серыми тучами, казино «Герман Геринг» расплющено белесо, а пальмы зазубренные, еле шевелятся… А вот сегодня утром деревья на солнце вернулись к зелени. Налево вдалеке петляет, крошась, древний акведук — сухо-желтый, вдоль Капа[95], дома и виллы там пропечены до теплой ржави, кроткие коррозии изъедают все краски Земли, от бледно-недожаренного до глубоко надраенного.

Солнце пока не очень высоко, готово поймать птичку за концы крыльев, ярко обратив перышки в завитки ледяной стружки. Ленитроп стучит зубами на толпу птиц в вышине, сам внизу на своем миниатюрном балкончике, из глубины комнаты электронагреватель едва достает ему до икр. Его подшили куда повыше, на белый фасад к морю, предоставили целый номер одному. У Галопа Муссора-Маффика и его друга Тедди Бомбажа — один на двоих дальше по коридору. Ленитроп втягивает кисти в ребристые манжеты толстовки, скрещивает руки на груди, наблюдает изумительное иностранное утро — в него вырываются призраки утрешнего дыхания, он ощущает первое солнцетепло, хочет первую сигарету — и извращенно дожидается внезапного шума, с которого начнется день, первой ракеты. Все время осознавая, что он в кильватере великой воины, сместившейся на север, и тут могут раздаваться только одни взрывы: хлопки пробок от шампанского, выхлопы лоснящихся «испано-сюиз», иногда амурный шлепок, будем надеяться… Ни Лондона? Ни Блица? Можно ли привыкнуть? Еще бы, и к тому времени пора будет возвращаться.

— Итак, он проснулся. — Бомбаж при мундире, бочком протискивается в номер, гложа тлеющую трубку, за ним Галоп в пиджачной паре в тонкую полоску. — Поднялся с первыми лучами, разведывает, несомненно, пляж на предмет неприкаянной мамзели-другой…

— Не спится, — Ленитроп зевает в комнату, а за спиной у него птицы на свету реют воздушными змеями.

— Нам тоже, — это Аллюр. — Это ж сколько лет адаптироваться.

— Боже, — Бомбаж нынче утром поистине исходит напускным воодушевлением, театрально простирает длань к громадной кровати, рушится на нее, энергично подскакивает. — Не иначе, Ленитроп, их про тебя предупредили! Роскошь! А нас, понимаешь, вселили в ненужный чулан.

— Эй, да чего ты ему напел тут? — Ленитроп шарит везде, ищет сигареты. — Я вам кто, Вэн Джонсон, что ли?

— Лишь… касаемо, — Галоп с балкона швыряет ему зеленую пачку «Крэйвенов», — девушек, понимаешь…

— Сами англичане довольно сдержанны, — поясняет Бомбаж, подпрыгивая на кровати для убедительности.

— Во маньяки полоумные, — бормочет Ленитроп, направляясь к личной ванной, — нормально так меня оккупировали, банда жертв 8-го Параграфа… — Стоит довольный, писает без рук, подкуривает, вот только про этого Бомбажа ему чуток непонятно. Бомбаж с Галопом вроде как старинные кореша. Спичку щелчком отправляет в унитаз, краткое шипенье; но к Ленитропу он обращается как-то — снисходительно, что ли? может, нервничает…

— Так вы что думаете, я вам свиданки устраивать буду? — орет он поверх рева туалетного селя. — Я-то думал, вы как за Каналом окажетесь, ступите во Францию — тут же превратитесь в Валентино.

— Я слыхал, до войны была такая традиция, — Галоп жалобно зависает в дверях, — но мы с Бомбажем — Новое Поколение, вынуждены полагаться на опыт янки…

При этих словах Бомбаж вскакивает с кровати и тщится просветить Ленитропа песенкой:

ЗАСТЕНЧИВ БРИТАНЕЦ НАШ (Фокс-трот)

(Бомбаж): Застенчив британец наш —

Какие там Ка-за-но-вы,

Ведь в деле любви нено-вом Янки у нас на коне:

(Галоп): Британец владеет не

Тем ухарством атлантичным —

Аля дам оно романтично,

Хоть я бы назвал его «блажь»…

(Бомбаж): От многоженца-янки и его утех

У бриттов-повес краска сходит с лиц,

(Галоп): Но он почитается втай-не от всех,

Как некий эротический Клау-зе-виц…

(Вместе): Да только, увы, не придашь

Все навыки янки в спальне Морденции идеальной,

Иначе вошли бы в раж

Красотки — правда, застенчив британец наш.

— Ну да, вы обратились по назначению, — кивает Ленитроп, сим убежденный. — Только не ждите, что я за вас и совать буду.

— Лишь разведку боем, — говорит Бомбаж.

— Муа[96], — тем временем вопит Галоп вниз с балкона, — муа Галоп, понимаете ли. Маффик.

— Ми-фиг[97], — отвечает снаружи и снизу невнятный девичий хор.

— Жа дезами осси[98], по странному совпадению. Парюн биза совпадению или как, уи[99]?

Ленитроп, который в данный момент бреется, выбредает с пенистой барсучьей кисточкой в кулаке поглядеть, что происходит, и сталкивается с Бомбажем, который кинулся выглянуть из-за левого эполета своего соратника: внизу три запрокинутых симпатичных девичьих личика в соломенных ореолах гигантских шляпок, улыбки у всех ослепительные, очи загадочные, как море у них за спинами.

— Слышьте, у, — вопрошает Бомбаж, — у, понимаете, деженёр[100]?

— Рад, что сумел вас выручить, — бормочет Ленитроп, намыливая Галопу спину между лопаток.

— Но пойдем же с нами, — девушки перекрикивают шум прибоя: две воздевают огромную плетеную корзину, откуда глянцево-зеленые винные бутылки и хлеба с заскорузлыми корками выглядывают из-под белой ткани, трепещущей перышками по ореховой глазури и бледным разломам, — пойдем — sur la plage[101]…

— Я только, — пол-Бомбажа уже в дверях, — составлю им компанию, пока вы…

— Сюр ля пляж, — Галоп несколько замечтался, моргает на солнце, улыбается сверху сбывшимся утренним желаньям. — О, на слух — как картина. Что-то импрессионистское. Фовизм. Полно света…

Ленитроп смахивает с рук ведьмин орешник. Запах в номере будит в памяти беркширскую субботу: пузырьки сливового и янтарного тоников для волос, усеянная мухами липучка плещется под вентилятором на потолке, тупые ножницы дергают кожу… Выпутывается из толстовки, во рту — зажженная сигарета, дым идет из горловины, как из вулкана.

— Эй, а можно у тебя сшибить…

— У тебя и так уже пачка, — вопиет Галоп. — Боже всемогущий, а это что еще такое?

— Где что? — Ленитропова физиономия сугубо невинна, пока он влезает в обсуждаемый предмет и начинает застегиваться.

— Ты, разумеется, шутишь. Юные дамы ждут. Ленитроп, будь умницей, надень что-нибудь цивилизованное…

— Я готов. — Ленитроп по пути мимо зеркала зачесывает волосы в обычный щегольской помпадур Бинга Кросби.

— Мы не можем выйти на люди с…

— Мне ее прислал брат Хоган, — сообщает Ленитроп, — на день рожденья, аж с самого Тихого океана. Видишь, на спине? под ребятами в каноэ с этим балансиром, слева от гибискуса — написано «Память о Гонолулу»? Это подлинный продукт, Муссор-Маффик, не какая-нибудь там дешевая подделка.

— Милый боженька, — стонет Галоп, уныло плетясь за ним из номера, прикрывая глаза от рубашки, что слабо светится в коридорном сумраке. — По крайней мере, заправь ее и прикрой чем-нибудь. Вот, я готов тебе даже норфолкскую куртку пожертвовать… — Жертва и впрямь: куртка — из заведения на Сэвил-роу, где примерочные взаправду украшены портретами почтенных овец, с которых и состригли посеребренную туманом шерсть, — некоторые благородно позируют на утесах, иные представлены в задумчивых мягких крупных планах.

— Должно быть, соткали из колючей проволоки, — таково мнение Ленитропа, — и какая девушка согласится близко подойти вот к такому?

— Ах, но какая женщина в здравом уме пожелает оказаться ближе чем в десяти милях от вот этого — этой вот жуткой рубашки, а?

— Постой! — Ленитроп откуда-то извлекает броский желто-зелено-оранжевый сопливчик и, вопреки Галоповым стенаньям ужаса, размещает его в кармашке пиджака, чтобы торчал тремя уголками. — Вот! — сияет, — вот что называется глаз не оторвать!

Они выныривают на солнце. Взвывают чайки, одеянье Ленитропа вспыхивает собственной блистающей жизнью. Галоп накрепко зажмуривается. Когда же открывает глаза, все девушки прилепились к Ленитропу — оглаживают ему рубашку, покусывают уголки воротника, воркуют по-французски.

— Конечно. — Галоп подбирает корзину. — Ну еще бы.

Вообще девушки танцуют. Управляющий казино «Герман Геринг», некто Сезар Флеботомо, едва прибыли освободители, привез целый кордебалет, хотя времени сменить заведению оккупационную вывеску у него пока не нашлось. Тут это всем, похоже, без разницы — приятная мозаика крохотных идеальных оболочек от моллюсков, тысячи ракушечьих скорлупок вмурованы в штукатурку, фиолетовые, розовые и бурые, заменяют собой целую секцию крыши (старая черепица по-прежнему свалена в кучу у Казино), два года назад ее в качестве трудотерапии сотворила эскадрилья «мессершмиттов» в увольнительной — готическим шрифтом, достаточно громадными буквами, чтобы различить с воздуха, как и задумывалось, Солнце еще не высоко, едва касается слов, и они почти сливаются с основой, а потому висят подавленно, создателей своих уже и знать не знают — с их болью в руках, с мозолями, что под солнцем чернели заражением и кровью, — слова лишь отступают, а компания меж тем проходит мимо простыней и наволочек отеля, разложенных сушиться на покатом пляже, тонкие морщинки, очерченные легкой синевой, что упорхнет, едва подымется солнце, шесть пар ног вздымают сор, который тут никогда не прибирали, старую игральную фишку, выбеленную солнцем, полупрозрачные кости чаек, тускло-оливковую майку вермахтского образца, драную и заляпанную тавотом…

Они идут по пляжу — поразительная рубашка Ленитропа, платок Галопа, платья девушек, зеленые бутылки, все танцует, все говорят разом, мальчиково-девочковая лингва-франка, девушки довольно много поверяют друг дружке, искоса поглядывая на спутников. Вроде самое время для чутка, хе-хе, упреждающей паранойи, легкий флирт, чтоб полегче справиться с тем, что день наверняка готовит. Но нет. Утро слишком уж хорошее. Накатывают волнышки, разбиваются о корочку изгиба темной гальки, чуть дальше пенятся средь черных валунов, торчащих вдоль Капа. А в море подмигивают прядки-близнецы лодочных парусов, которые на солнце и расстоянии засасывает к Антибу, и суденышко движется постепенными галсами, хрупкая скорлупка в морской зыби, чье касанье и буйное шипенье вдоль килей сегодня утром чует Ленитроп — и вспоминает довоенные «кометы» и «хэмп-тоны», на которые смотрел с берега на Кейп-Коде среди земных ароматов, подсыхающих водорослей, прошлолетнего кулинарного жира, песок натирал обгорелую кожу, под босыми ступнями щетинистый колосняк… Ближе к берегу плюхает pédalo[102] с солдатами и девушками — они свисают, плещутся, возлежат в бело-зеленых полосатых шезлонгах на корме. У самой воды друг за другом гоняются детишки, визжат, хохочут этак хрипло, как от щекотки беспомощно смеются малыши. Сверху на эспланаде сидит пожилая пара — бело-голубая, кремовый парасоль, утренняя привычка, якорь на весь день…

Они доходят до первых валунов, а там бухточка, отчасти закрытая от остального пляжа и Казино над ним. Завтрак — вино, хлеб, улыбки, солнце, что преломляется в тончайших дифракционных решетках волос у танцовщиц, оно раскачивается, кувыркается, ни на миг не замирает, слепит фиалковым, гнедым, шафрановым, изумрудным… На миг можно отцепиться от мира, плотные тела раздробились, под кончиками пальцев ждет тепло, что у хлеба внутри, цветочное вино долгим, легким теченьем омывает корень языка…

Встревает Бомбаж:

— Слышь, Ленитроп, она тоже твоя подруга?

Хм-м? что такое… она — чего? Перед ним сидит Бомбаж, самодовольный, показывает на валуны и приливную заводь…

— На тебя глаз положили, старик.

Ну-у… должно быть, из моря явилась. На таком расстоянии — метров 20 — лишь смутная фигурка в черном бомбазиновом платье до колен, а голые ноги длинны и прямы, короткий капюшон ярко-светлых волос бросает тень на лицо, закручивается «поцелуйчиками» и касается щек. Ну да, смотрит на Ленитропа. Он улыбается, несколько даже машет. А та стоит себе и стоит, ветерок треплет рукава. Он отворачивается вытянуть пробку из винной бутылки, и красивым обертоном хлопка завершается вскрик одной танцорки. Галоп уже почти на ногах, Бомбаж пялится, разинув рот, на девушку, дансёзки — моментальный снимок оборонительных рефлексов: волосы взметаны, платья перекручены, сверкают бедра…

Срань господня, оно движется — осьминог? Да, блядь, осьминог — здоровый, Ленитроп таких только в кино видал, Джексон, — только что восстал из воды и наполовину всполз на черный валун. И вот уже, нацелив злобный глаз на девушку, тянется, у компании на виду обвертывает щупальце, все в присосках, вокруг девушкиной шеи, еще одно — вокруг талии, и давай волочить ее, бьющуюся, обратно под воду.

Ленитроп вскакивает, в руке бутылка, мчится мимо Галопа, который изображает неуверенное танцевальное па, а руки обхлопывают карманы пиджака, нет ли где оружия, которого нет, — осьминога же видно все больше и больше, чем ближе Ленитроп подбегает, и вот же здоровый какой, бати-с-матей, — тормозит у самого осьминожьего бока, одной ногой в озерце, и ну колотить животину по башке винной бутылкой. Вокруг ноги скользят в смертных спазмах раки-отшельники. Девушка, уже полу-в-воде, пытается кричать, но щупальце, струящееся и зябкое, пережало ей трахею так, что и не вздохнуть. Она тянет руку — детскую, с пухлыми пальчиками, а на запястье — мужской стальной браслет с опознавательной биркой, и вцепляется Ленитропу в гавайскую рубашку, хватка сильнее и сильнее, и кто бы мог знать, что в числе последнего увидит она танцорок хулы с вульгарными харями, укулеле и сёрферов в комиксовых красках… о боже боже прошу вас, бутылка снова и снова влажно тяпает по осьминожьей плоти, бес-блядь-полезно, осьминог вперяется в Ленитропа с торжеством, а тот пред лицом неминуемой смерти не может оторвать взгляд от девушкиной руки, ткань морщит тангенциально ее ужасу, пуговица на рубашке удерживается единственной последней ниткой — он видит на браслете имя, выцарапанные серебряные буквы, все до единой ясны, однако невнятны ему совершенно из-за склизкой серой мертвой хватки, что все сжимается, жидкая, сильнее их с девушкой вместе взятых, обрамляя несчастную руку, кою жестокое тетаническое сокращение разлучает с землей…

— Ленитроп! — Опа, Бомбаж в десяти шагах от него протягивает крупного краба.

— Чё з’хуйня… — Может, разбей он бутылку о камень, пырни ублюдка между глаз…

— Он жрать хочет, на краба клюнет. Ленитроп, не убивай его. На, да бога ж ради… — и вот краб летит, вертясь, по воздуху, ножки центрифужно раздернуты врозь: Ленитроп в замешательстве роняет бутылку, и краб тут же плюхается ему в другую ладонь. Точняк. Сразу же сквозь ее пальцы и собственную рубашку он чует пищевой рефлекс.

— Лана. — Трясущийся Ленитроп машет крабом перед осьминогом: — Хавчик подвезли, дружок. — Выдвигается другое щупальце. Его рифленая слизь на Ленитроповом запястье. Ленитроп швыряет краба на несколько футов дальше по берегу, и подумать только — осьминог и впрямь кидается за добычей: чутка волочит девушку и спотыкающегося следом Ленитропа, а потом отпускает. Ленитроп снова хватает краба, телепает им так, чтоб осьминог видел, и, приплясывая, уводит тварь дальше по берегу, а слюни текут из осьминожьего клюва, а глаза прикованы к крабу.

За это их краткое знакомство у Ленитропа сложилось впечатление, что данный осьминог душевно нездоров, хотя с чем тут сравнивать? Но в этой скотине безумная бурливость — как у неодушевленных предметов, падающих со стола, когда мы особо чувствительны к шуму и собственной неуклюжести и не хотим , чтобы они падали, некий бам! ха-ха, слышите? и вот опять, БАМ! в каждом движении головоногого, от которого Ленитроп рад убраться подальше, наконец мечет краба, как дискобол, со всей силы в море, и осьминог, рьяно плюхнувшись и булькнув, пускается в погоню, и вот уж нет его.

Хрупкая девушка лежит на пляже, глубоко вдыхает, остальные толпятся вокруг. Кто-то из танцовщиц поддерживает ее и говорит — «р» и носовые всё так же французски — на языке, который Ленитроп, забредая обратно в поле слышимости, не вполне распознает.

Галоп улыбается и слегка отдает честь.

— Отлично выступил! — восклицает Тедди Бомбаж. — Мне так было бы не в жилу!

— Это почему? Краб-то был у тебя. Слууушь — а где ты его взял?

— Нашел, — отвечает Бомбаж с непроницаемой рожей. Ленитроп пялится на этого индюка, но взгляда не перехватить. Чё з’хуйня творится?

— Выпью-ка я лучше вина, — решает Ленитроп. Пьет прямо из горла. В зеленом стекле кособокими сферами всплывает воздух. Девушка наблюдает. Он останавливается передохнуть и улыбается.

— Благодарю вас, лейтенант. — Ни дрожи в голосе, а выговор тевтонский. Теперь ему видно ее лицо: мягкий нос лани, светлые ресницы, а глаза — кислотно-зеленые. Такой тонкогубый европейский рот. — Я едва не перестала дышать.

— Э-э — вы не немка.

Категорически качает головой:

— Голландка.

— И вы здесь уже…

Куда-то отводит глаза, протягивает руку, берет у него бутылку. Смотрит в море, вслед осьминогу.

— Они очень оптичные, не так ли. Я не знала. Оно меня увидело. Меня. Я не похожа на краб.

— Пожалуй, нет. Вы, барышня, роскошно смотритесь. — На заднем плане восхищенный Бомбаж тычет локтем Галопа. Ухарство атлантичное. Ленитроп берется за ее запястье и читает бирку уже без труда. Там грится: КАТЬЕ БОРГЕСИУС. Под пальцами громыхает ее пульс. Она Ленитропа откуда-то знает? странно. На лице у нее смесь узнавания и внезапной прозорливости…

Стало быть, здесь, на пляже, в компании с чужими, голоса обретают металл, каждое слово — режущий лязг, а свет, хоть и яркий, как прежде, уже не так просвещает… это внутрь сочится пуританский рефлекс — видеть иные порядки за видимым, также известен как паранойя. В морском воздухе жужжат бледные силовые линии… выдвигают себя пакты, которым присягнули в покоях, давно уже разбомбленных до горизонтальных проекций, причем не вполне по прихоти войны. О, то был отнюдь не «нечаянный» краб, ас, — не случайные осьминог или дева, фигушки. Структура и детали появятся потом, а вот окружающее коварство он чувствует моментально, сердцем.

Еще некоторое время они сидят на пляже, доедают завтрак. Только вот простой день — птички и солнышко, девушки и вино — уже слинял украдкой от Ленитропа. Галоп постепенно косеет, расслабляется, становится все забавнее по мере того, как пустеют бутылки. Он застолбил себе не только ту, на кого в самом начале упал глаз, но и ту, которую, без сомнения, убалтывал бы сейчас Ленитроп, не возникни этот осьминог. Галоп — посланец из невинного, доосьминожьего прошлого Ленитропа. Бомбаж, напротив, сидит совершенно тверезый, усы невстрепаны, мундир по уставу — наблюдает за Ленитропом пристально. Его спутница Гислен, миниатюрная и стройная, ножки красотки с плаката, длинные волосы зачесаны за уши и ниспадают на спину, елозит круглой попкой в песке, пишет маргиналии к Бомбажеву тексту. Ленитроп, свято убежденный, что у женщин, как у марсиан, есть такие антенны, которых нет у мужчин, за ней приглядывает. Глазами с ней встречается всего разок — у нее они при этом распахиваются загадочно. Ей что-то известно, ей-богу. По пути обратно в Казино с порожней тарой и корзиной, в которой лишь утренний сор, удается перемолвиться с ней словом.

— Ну и пикничок, нессы-па?[103]

У ее рта появляются ямочки.

— Вы все время знали про осьминога? Я подумала, потому что так похоже на танец — все вы.

— Нет. Честно, я не знал. В смысле, вы думали, это, что ли, розыгрыш такой?

— Малыш Эния, — вдруг шепчет она, беря его за руку, а к прочим обращая широченную липовую улыбку. Малыш? Да он в два раза больше нее. — Пожалуйста — очень осторожней… — Вот и все. С другой стороны он держит за руку Катье, два бесенка, полные противоположности, по бокам. Пляж теперь пуст, только полсотни серых чаек сидят, за водой наблюдают. Над морем громоздятся белые кучи облаков, отверделые, надутые херувимами, — листья пальм колышутся по всей эспланаде. Гислен отваливает — обратно по пляжу, забрать чопорного Бомбажа. Катье пожимает Ленитропу локоть и говорит то, что ему как раз теперь и охота слушать:

— Все-таки, быть может, нам суждено было встретиться…

□□□□□□□

C моря Казино в сей час — пылающая безделушка на горизонте: его пальмовый фон уже обернулся тенями в угасающем свете. Сгущаются бурая желтизна этих зазубренных мелких гор, море цветом что мягкая сердцевина черной оливки, белые виллы, шато на насестах, как целые, так и развалины их, осенние зеленя рощиц и отдельных сосен — все густеет до ночного пейзажа, дремавшего на них весь день. На пляже зажигают костры. Слабый лепет английских голосов, даже песни время от времени долетают по-над водой до д-ра Свиневича, стоящего на палубе. Под ним Осьминог Григорий, набивший себе утробу крабовым мясом, довольно резвится в особом отсеке. Луч маяка на мысу описывает дугу, а рыболовное суденышко идет курсом в открытое море. Гриша, дружок, этот трюк у тебя — пока последний… Есть ли надежда на дальнейшую поддержку Стрелмана, раз Свиневич и Его Изумительный Осьминог сыграли свою роль?

Наши рекомендации