Сын за отца не отвечает» ( или все же отвечает)? 3 страница
Порывы таких страстей поворачивали идеологов как флюгеры в сторону то жесткой, то смягченной оценки современной физики, пока Сталин не указал возможность компромисса, что и взяли на вооружение пришедшие.ему на смену деятели. Естественные науки могли быть вынесены за рамки идеологической надстройки [5]. В переводе на язык повседневной реальности эта абстрактная формула означала, что доказательства лояльности и субординации были отделены от философской оценки конкретных естественнонаучных теорий. Лояльность можно было подтвердить общими заверениями о своей приверженности принципам диалектического материализма - философии, расплывчатый характер которой допускает значительную вариативность в интерпретации физики. С начала 50-х годов становится очень трудно определить, что в философски-аналитических работах советских физиков носит отчетливо выраженный «советский» или «марксистский» характер, за исключением рудиментарных заверений в приверженности некоей неопределимой определенности [б].
Другое серьезное искажение реальности, содержащееся в легенде о сталинистском запрете на современную физику, - это путаница между идеологическими оценками науки и практической работой ученых. В то самое время, когда на Игоря Тамма обрушились обвинения в идеологической нелояльности, в конце 30-х годов, он, Илья Франк и Павел Черенков были заняты работой, которая позже принесла советской физике ее первую Нобелевскую премию. Другой будущий Нобелевский лауреат, Лев Ландау, в 30-е годы даже провел некоторое время в заключении - ему вменяли в вину юношеское увлечение троцкизмом, а Петр Капица серьезно рисковал быть отлученным от своих собственных «нобелевских» разработок, бросившись на защиту Лан-Дау. Николай Басов и Алексей Прохоров занимались работой, удостоенной Нобелевской премии, в начале 50-х, в эпоху, когда идеологи возобновили обскурантистские нападки на физику.
Такое парадоксальное соседство активного научного творчества и политических нападок заслуживает более основательного исследования и осмысления, чем оно удостоилось до сегодняшнего момента. напряженный конфликт, разгоревшийся на идеологическом пограничье между научной сферой и политической властью, мог сам по себе Стать стимулом научного творчества. Галилей создал свой величайший научный труд, находясь под домашним арестом, после того как он бросил идейный вызов католической церкви и потерпел поражение. Возможно, такие редкие случаи - не более, чем совпадение, а может быть, они являются крайними, частными проявлениями некоего общего правила. Идеологические пертурбации на периферии какой-либо науки могут быть функционально связаны с более глубинными творческими процессами, где философские вопросы трансформируются в проблемы научного характера. (Конечно же, это всего лишь гипотеза для возможного будущего исследования, а не рекомендация продолжать безумную сталинскую практику - пытаться интенсифицировать творчество путем преследования творцов).
Как бы то ни было, советская физика представляет собой исключительный случай. Если же пытаться построить типичную «советскую» модель отношений между политической властью и профессиональными специалистами в области естественных наук как в сталинскую эпоху, так и после нее, то, вероятно, наилучшим примером будет история химической науки. Физика занимает уникальное положение среди естественных наук, поскольку с ее сферой компетенции связаны вопросы философского характера. Именно поэтому ее можно было использовать в качестве идеологического полигона для проверки лояльности ученых. Химия же предоставила возможность лишь для довольно мягкого, эфемерного теста на лояльность во время нападок на резонансную теорию химической связи, которые начались в 1949 году и закончились к середине 50-х [7]. За исключением этого при Сталине, как и при его преемниках, советские химики занимались своим ремеслом в рутинном порядке - не только в нейтральном смысле английского термина «routine», но и в уничижительном смысле соответствующего русского слова, определяемого как «рабское следование заведенному шаблону, превратившееся в механическую привычку» [8].
Никто, насколько я знаю, до сих пор не написал более или менее детальной и глубокой истории советской химии и химических технологий, вероятно, потому что предмет кажется довольно скучным. Скандальный конфликт отсутствует, как отсутствуют и волнующие достижения. В период между 1918 и 1981 годами лишь один советский химик был удостоен Нобелевской премии за работу, опубликованную в 1934 году и затрагивающую вопросы физики в той же степени, что и химии (насколько об этом может судить неспециалист) [9]. Учитывая, что за тот же период химики других стран получили 78 премий, одинокая награда советского ученого является тревожным свидетельством преобладавшей в советской химической науке посредственности. Даже если Нобелевская премия представляет собой лишь ориентировочный критерий научных достижений, в данном случае надежность этого показателя подтверждается свидетельствами сведущих экспертов (поинтересуйтесь у знакомых химиков, как часто в «Chemical Abstracts» (k внимание привлекают советские материалы). И речь идет не только о химии. Большинство специалистов сходятся в том, что те значительные инвестиции, которые делал советский режим в научную сферу, в большинстве естественных наук (как теоретических, так и прикладных) приносили разочаровывающие результаты. Двусмысленность ситуации становилась все более и более очевидной, поскольку советские власти похвалялись самым большим количеством ученых в мире [10].
Вероятно, в советском методе научного образования и научных исследований есть что-то такое, что препятствует получению выдающихся результатов. Это не может быть скандальный конфликт между наукой и политической властью, поскольку он не имел места в истории большинства естественных наук (биология, как мы увидим, представляла собой особый случай). Должно быть что-то в ординарной схеме повседневного сотрудничества ученых и их непосредственных руководителей, в напряженности их повседневных взаимоотношений, что могло бы объяснить отсутствие высококлассных научных результатов. Хотя на данный момент не существует ни одной достаточно глубокой работы, освещающей историю какой-либо «скучной» области советской науки, мы можем попытаться проанализировать факторы, препятствующие развитию науки, на основе имеющейся у нас информации: в нашем распоряжении находятся детальные исследования организационной структуры советской науки, где особое внимание уделяется проблеме технологического применения научных достижений [II]. Благодаря советскому чувству гордости мы также имеем многочисленные детальные «истории» советских достижений как в области химии, так и в любой другой области науки: длинные списки имен и достижений, скучные, как телефонная книга, и в высшей степени потенциально полезные для настоящего историка, который мог бы сделать для серьезного исследования репрезентативную выборку обыкновенных ученых и результатов их обыкновенной работы [12].
Очевидно, что вначале наш потенциальный исследователь должен будет проверить гипотезу, которую часто используют при решении аналогичной проблемы - объяснении причин низкой производительности труда советских рабочих и неэффективной работы управленского аппарата на всех его уровнях. Глядя сверху вниз, с высоты пирамиды власти, советское руководство обрушивается с бранью на «рутину» или «рутинерство» («рабское следование заведенному шаблону, превратившееся в механическую привычку»), «обезличение» или ^обезличку» (деперсонализацию как образ жизни, «распорядок работы, при котором отсутствует личная ответственность»), «халтуру» («небрежную и недобросовестную работу, обычно без знания дела, а также... продукт такой работы»), «подхалимаж» или «подхалимство» (поведение «низкого, подлого льстеца», говоря проще, «вылизывание задницы»), «очковтирательство» («обман с целью представить что-нибудь в более выгодном положении, чем на самом деле», попытка «вешать лапшу на уши»), «конъюнктурщину» («беспринципное поведение в зависимости от сложившейся в данный момент конъюнктуры, от стечения обстоятельств»), «круговую поруку» («взаимное покры-вательство в нарушениях»), «семейственность» («ведение дел по своекорыстному сговору, негласно и антиобщественными методами») [13]. Русский язык намного богаче английского в подобных терминах для обозначения манеры поведения подчиненного, уклоняющегося от официальных целей иерархической специализации или мешающего их достижению.
Если смотреть на систему снизу вверх, то рядовые советские граждане также имеют свои собственные претензии к руководству. Они порицают «произвол начальства» (самовластие), «самодурство» (тупое самоутверждение, «действия по прихоти и личному произволу, унижающие достоинство других»), «держиморд» и «держимордство» (термины, обыгрывающие имя мелкого тирана из гоголевского «Ревизора») или «аракчеевщину» (еще один синоним мелкой тирании, использующий имя реального министра XIX века) [14]. Русский язык богаче английского и в этом отношении - в подборе синонимов для обозначения тупого и своенравного начальника, который подавляет инициативу и одновременно изо всех сил к ней призывает, и который всегда терпит поражение именно потому, что сам лишает своих подчиненных индивидуальности.
В середине XIX столетия значительный общественный интерес вызвали статьи критика-радикала Н.А.Добролюбова о «самодурстве», о тупоумии хозяина, требующего творчества в работе от пресмыкающегося раба. Для обозначения этой культурной особенности, этого порочного круга русской жизни Добролюбов нашел смелый ярлык -он назвал ее «темным царством» [15]. Выражая точку зрения низов или верхов или особую позицию критика-интеллектуала, подобный язык указывает на давнюю традицию подавления инициативы, обеспечения собственной безопасности путем анонимности, прикрывания тылов и нежелания «высовываться», восприятия своей работы как должности внутри иерархии, а не как самостоятельной задачи, требующей сознательного выполнения.
Разумеется, подобные пороки характерны не только для России. Тот факт, что русский язык особенно богат обозначающей их пейора-тивной терминологией, свидетельствует не только о том, что они в изобилии встречаются в русском обществе, но и о сильном чувстве отвращения к этим порокам, о мощном побуждении к их искоренению. Со времени Петра Великого Россия всегда была передовой отсталой страной: она первая с готовностью называла себя отсталой, первая начинала борьбу за то, чтобы «догнать и перегнать» мировых лидеров в деле модернизации. Борьба эта обычно начинается с самообвинений, с ненависти по отношению к самой себе, что, как предполагается, должно способствовать процессу самовоспитания.
Та же болезненная, мучительная диалектика очевидна и в еще одной паре слов, с трудом поддающихся точному переводу. Постоянно выказываемый большевиками страх перед «стихийностью» (ничем не сдерживаемыми силами, хаосом - от греческого «stoicheion») идет вразрез с не менее настойчивым большевистским призывом к «самодеятельности» (проявлению личного почина, инициативы, решительности). Мы должны отказаться от перевода слова «стихийность» как «spontaneity», поскольку в русском языке имеется слово «спонтанность», однокоренное его английскому эквиваленту, а также его синоним «самопроизвольность» - действие, возникающее вследствие внутренних причин, без непосредственного влияния извне. Ленинское осуждение «стихийности» (хаотической, ничем не регулируемой деятельности) ни в коем случае не подразумевало осуждения «самодеятельности» (независимой, самостоятельной деятельности), хотя оно -неумышленно - и производит такое впечатление.
Существование подобных проблем часто признавалось не только в диссидентской литературе, но и в получивших официальное одобрение литературных произведениях об ученых и инженерах, например, в романе Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» и в романе Даниила Гранина «Иду на грозу» [1б]. Хрущев с особым жаром распекал тех специалистов, которые сознательно делают свою работу неэффективно и неэкономно, оправдываясь тем, что работают в соответствии с распоряжениями вышестоящего начальства, или просто многозначительно указывая пальцем «наверх». Хрущев произвел небольшую сенсацию, когда он поведал группе специалистов по сельскому хозяйству, что не обладает знаниями их уровня, и поэтому они должны набраться смелости и указать ему на его ошибки. Вскоре после этого некоторые из них, приняв его слова всерьез, направили ему коллективное письмо с критикой его нелепой попытки засеять кукурузой непригодные для этого районы; Хрущев же ответил им гневной бранью, обвинив их в пренебрежении к его практическим знаниям. Оказалось, что он с успехом выращивал кукурузу на своем подмосковном дачном участке. Очевидно, что ему, как и его подчиненным, было трудно избавиться от древних, подкрепляющих друг друга привычек [17].
Будущему историку советской химии и химических технологий который пожелает сам проверить силу порочного круга этой культурной традиции, я предлагаю следующий контрольный пример: он может обратиться параллельно к истории советской математики, где уровень достижений достаточно высок (возможно, уже пора начать говорить об этом в прошедшем времени - недавняя чистка рядов математиков от евреев подорвала советское превосходство в данной области) [18]. Очевидная гипотеза, требующая проверки, состоит в том, что сама сущность математических исследований, где ум находится наедине с листом бумаги, ручкой и книгами, делает их менее уязвимыми перед систематическим «зажимом», чем современную химию, где многочисленные интеллекты должны в тесном сотрудничестве работать над проектами, осуществление которых требует тщательной организации и дорогостоящего оборудования. Сравнительное исследование такого рода могло бы привести к результатам, справедливым не только применительно к советскому опыту: как может оказаться, СССР являет собой лишь крайний, нетипичный случай отсталой страны, которую захватила всемирная тенденция нарастающей бюрократизации высшего образования [19]. В тех областях, где советская и западная системы сближаются друг с другом, сближение это, возможно, происходит в направлении всеобщего преобладания посредственности среди персонала, свободного как от скандальных конфликтов, так и от волнений творчества; систематически страдающего от загнанных внутрь комплексов и презрения к самому себе так же, как это происходит сегодня в педагогической науке - как на теоретическом, так и на прикладном уровне, как по ту, так и по эту сторону знаменитого занавеса.
Советская история характеризуется и непрерывностью, и прерывистостью. Она обладает своими определенными чертами, отличающими ее как от исторического прошлого дореволюционной России, так и от той истории, которую мы называем «современной». И, конечно же, воцарение марксизма-ленинизма в качестве официальной идеологии является одной из самых ярких из характерно советских черт и одной из наиболее притягательных для других революционеров двадцатого столетия: это доказывают примеры Китая и Югославии, которые остаются верны этому нововведению даже после того, как они, по их собственным словам, отвергли советскую модель. Этот гротескный виток современной истории - создание государственных квазицерковных структур с целью поддержания особого варианта просвещенной веры в науку - сопровождался и сопровождается настойчивыми, скандальными вмешательствами политической власти в научную сферу, в первую очередь в область гуманитарных наук и наук о человеке, но также и в биологию, и даже в философские области физики. Как объяснить это советское нововведение - или этот советский атавизм?
Официальные объяснения, предлагаемые советскими политическими властями и их идеологическими представителями, строятся вокруг концепции «практики» (как мы видели из того примера, когда Хрущев поучал специалистов в области сельского хозяйства) и вокруг дополняющей ее концепции «партийности», партийного принципа. Поскольку практика является критерием истины, а партия воплощает в себе наиболее передовое понимание практического опыта, научные знания и культура в целом должны быть подчинены партийному руководству. Приветствуются и более схоластически изощренные оправдания политического вмешательства, несмотря на очевидное их расхождение с приведенной выше коммунистической версией прагматизма. Официальная линия, проводимая в данный момент в академической сфере, подкрепляется какими-нибудь более или менее уместными цитатами, которые можно «откопать» в трудах «классиков» (этот неопределенный термин обозначает священное писание, включающее в себя работы Маркса, Энгельса и Ленина).
Сторонние наблюдатели и местные диссиденты обычно отвергают с саркастической усмешкой как прагматический, так и научный варианты такого объяснения. Оба эти варианта кажутся им абсурдными попытками замаскировать за логическими рассуждениями истинные причины политического вмешательства в научную сферу - такими причинами обычно считают «тоталитаризм» или «жажду власти». Но термины эти заменяют одобрение обвинением, практически ничего при этом не объясняя. Если мы хотим объяснить для себя менталитет коммунистических вождей, мы должны задать себе вопрос: почему выбранная ими манера самооправдания так абсурдно непоследовательна? Почему политические власти, гордящиеся своей трезвой практичностью, оказывают предпочтение «схоластической манере» аргументации в научной сфере? И почему во имя практичности они так часто ущемляли свои собственные интересы? Они неоднократно препятствовали свободному и независимому выражению мнений таких специалистов, как агрономы и химики-технологи [20], и стали посмешищем из-за своего вмешательства в лингвистику и психологию - дисциплины, которые, с точки зрения постороннего, не имеют никакой практической связи с ведением государственных дел. Еще больший ущерб, чем само вмешательство, наносила та одиозная непоследовательность, с которой оно осуществлялось: истинная вера так часто превращалась в ересь, а ересь в истинную веру, что вместо благоговейного почитания это вызывало ехидные усмешки.
Все эти странные пертурбации часто объясняют тем (копируя логику официальной схоластики), что марксистско-ленинская идеология представляет собой всеобъемлющее мировоззрение. Поскольку идеология эта претендует на объяснение всех мировых явлений, ее приверженцы суют свои высокомерные носы буквально повсюду, начиная с генетики кукурузы и кончая психологией крыс, и не могут оценить практической ценности независимых исследований по кукурузной генетике или практической бесполезности специалистов по крысиной психологии.
Это расхожее представление явно противоречит дореволюционной истории марксизма-ленинизма. Для того чтобы отыскать в нем хотя бы крупицу истины, или чтобы доказать существование хоть какой-то связи между интеллектуальным наследием дореволюционного марксизма и позицией советских политических властей в их скандальных стычках с учеными, требуются воистину огромные усилия. Маркс и его дореволюционные последователи, включая Ленина и других русских марксистов, не претендовали на обладание какой-либо особой проницательностью и не проявляли практически никакого интереса к большинству тех областей научного знания, где послереволюционные чиновники пытались проводить свою партийную линию, точнее, свой нелепый партийный зигзаг. Если не поддаваться соблазну и не играть в глупые игры с крошечными обрывками дореволюционных текстов (как это делали идеологи сталинистского периода), невозможно вычленить какую-либо особенную «марксистскую» точку зрения по вопросам генетики, экспериментальной психологии, лингвистики или даже философской интерпретации физики. Я отдаю себе отчет, что по последнему из упомянутых предметов Ленин опубликовал в 1909 году книгу, но я также отдаю себе отчет в том, что еще никому не удалось создать на основе этой книги сколько-нибудь четкой и осмысленном философии физики. Труд Ленина с равной легкостью использовали для обоснования как тех благословений, так и тех проклятий, которыми советские идеологи осыпали современную физику. В экономике и исторической социологии, - в тех областях науки, где у Маркса была своя, крайне своеобразная, точка зрения (или несколько точек зрения), - его позиция стала поводом к творческой дискуссии. И не только до большевистской революции 1917 года. Эта творческая дискуссия получила продолжение и в 20-е годы в Советском Союзе, хотя ход ее и был несколько затруднен политической властью, вольно или невольно ковылявшей неуверенной походкой к всеобъемлющей концепции партийности [21].
Утверждение, что марксизм-ленинизм признает партийное вмешательство во все сферы научных знаний, было выдвинуто в результате сталинской «революции сверху», которая развернулась в период между 1929 и 1932 годами. Сталин переработал концепцию практики (в русском языке термин «практика» не несет такого налета претенциозности, который свойствен термину «praxis», употребляемому в научном английском языке). Он и его подручные превратили эту концепцию в индульгенцию, санкционирующую и оправдывающую повсеместное вмешательство. Основной сталинский аргумент уже был здесь приведен, но он заслуживает повторения, поскольку остается главным способом самооправдания в пределах менталитета коммунистических вождей. Поскольку практика представляет собой решающий критерий истины, а политические вожди исторически прогрессивного класса являются верховными толкователями преподносимых практикой уроков, то они являются и конечными арбитрами истины. Короче говоря, познание может осуществляться по-разному, но в первую очередь - путем партийного контроля. Чем выше позиция того или иного партийного босса, тем обширнее сфера его практического превосходства, тем активнее его «большая истина» оттесняет на второй план «маленькие истины», постигаемые копошащимися внизу существами меньшего калибра, к которым относятся и представители как гуманитарных, так и естественных наук.
Это положение стало, вероятно, важнейшим нововведением Сталина в марксистскую теорию. Его утверждение, что с приближением коммунизма конфликты должны обостряться, а государственная власть - усиливаться, более известно, но менее интересно, поскольку оно было отвергнуто в 50-е годы вместе с политикой массового террора, оправдывать которую оно и было призвано. Предложенная же Сталиным новая версия - марксистской концепции практики по-прежнему является жизненно важной частью официального советского менталитета, по-прежнему оправдывает вознесение политической власти выше научной сферы.
Перед философом или социологом науки сталинская концепция практики ставит интересные вопросы.Она представляет собой теорию верификации, косвенно расставляющую различные сферы практики в иерархическом порядке, где политическая сфера находится на самом верху, превосходя по своей важности такие менее значительные сферы, как наука и техника. Характерна ли подобная надменность только для сталинизма, или же она в каком-то смысле присуща любой концепции политической власти - ведь власть эта, в конце концов, по своей сущности и занимается выстраиванием людей в иерархическом порядке? Можно сформулировать данный вопрос и диаметрально противоположным образом: как проблему пределов власти науки. До какой степени ученое сословие в современном обществе может претендовать на превосходство по отношению к миру политиков и на право их поучать? Третий путь подхода к данной проблеме обладает, возможно, наиболее разоблачительным потенциалом: до какой степени современные правители и ученые избегают ответа на подобные вопросы посредством лжи и фальсификаций?
Для историка и исследователя сегодняшней советской реальности -и коммунистических государств в целом - проблема заключается в том, чтобы выявить и определить те общественные отношения, которые поощряли экзальтированный восторг перед политической властью, утверждая, что она всеведуща; которые побуждали политических вождей воплощать свои претензии на всеведение в самых различных сферах; которые все еще препятствуют полному освобождению власти от этих бесперспективных притязаний, граничащих с манией величия. Исторически ключевым аспектом общественных отношений здесь был изначальный антагонизм между интеллигенцией и большевистским режимом. В 1917 году почти вся интеллигенция ощущала потребность в конституционном представительном правлении и ожидала, что революция его принесет с собой. Ее ждало горькое разочарование. Вот основной факт российской жизни, признанный всеми с первого же дня установления большевистской диктатуры. Другим важным аспектом общественных отношений была зависимость большевиков от оскорбленной интеллигенции не только в профессиональной сфере (в узком смысле этого термина), но и в вопросе легитимности новой власти, ибо большевики оправдывали свое правление ссылкой на идейные традиции самой интеллигенции.
Это сочетание враждебности и зависимости породило первый скандальный факт посягательства власти на сферу научных знаний. По настоянию Ленина немарксистские философы и другие ученые, работавшие в сфере общественных дисциплин, были лишены права преподавать, публиковать свои труды и создавать академические общества. В 1922 году группа виднейших ученых -161 человек - была выслана за пределы страны [22]. Примерно в то же время, в начале 1920-х, ленин
ский режим призвал к новому истолкованию всех областей знания на основе марксистской философии. Все понимали, что в большинстве областей науки традиция оригинальных марксистских научных взглядов почти или совсем не существовала. Чтобы «разрабатывать» такие взгляды - и заложить тем самым философский базис для трансформации «буржуазной интеллигенции» в «красных спецов» - были созданы специальные учреждения и журналы.
Непосредственным результатом всего этого стал оживленный спор о возможных последствиях внедрения марксизма в различные области знания. Оживленность и независимый тон этих дебатов свидетельствуют о резких отличиях интеллектуальной жизни в эпоху нэпа от того «ледникового периода», который наступил в 30-е годы и лишь незначительно отступил в послесталинское время. Тем не менее, ленинское замораживание академической свободы, каким бы умеренным по сравнению с последующими событиями оно ни было, подготовило почву для сталинского «оледенения». Антагонизм, существовавший между большевистским режимом и интеллигенцией, был перенесен из сферы политики в сферу философии с весьма далеко идущими намерениями. Был создан прецедент, и - что более важно (ибо прецеденты не всегда находят продолжение) - начало разрастаться, как раковая опухоль, опасное смешение понятий. Во-первых, были смешаны понятия «теоретическая идеология» и «профессиональная философия»; во-вторых, была размыта граница между мечтой и реальным воплощением объединения всех знаний во имя прогрессивных социальных преобразований.
В традиции марксистской мысли - особенно эта тенденция заметна в работах Ленина - было высмеивать претензии профессиональной философии на «беспартийность», ее апелляцию к рациональному элементу в умах всех людей. Существовала склонность приравнивать философию к теоретической идеологии, которая по сути своей партийна, поставлена на службу какому-либо классу, движению или режиму. В своей крайней форме эта склонность приводит к тому, что между объективно выверенным знанием и своекорыстными построениями «исторически прогрессивной» социальной группы ставится знак равенства. Такая крайность граничит с волюнтаристским безумием; утеря понимания различия между «мы знаем» и «мы хотели бы верить», между «у нас есть основания так думать» и «мы заинтересованы в том, чтобы думать именно так», является симптомом душевной болезни. Эта путаница была не более чем подспудной тенденцией в марксистской традиции до тех пор, пока сталинская «революция сверху» не сдедала эту тенденцию явной и не придала ей официального статуса (hi признавая, конечно, что она опасно граничит с сумасшествием).
Другой тенденцией, доведенной до крайнего предела во время ста линской «революции сверху», была склонность смешивать мечту о( объединении всех знаний во имя социальных преобразований - и ре альность. Мечта об универсальном конструктивном знании, унаследованная от эпохи Просвещения и существенно подорванная к kohu) XIX века усиливающейся специализацией науки и возрождением философского скептицизма, мечта эта упрямо «проталкивалась» в век XX усилиями не только Ленина, но и Каутского, а также многими интеллектуалами-немарксистами. После большевистской революции мечта эта оказалась смысловым центром кампании по превращению «буржуазной интеллигенции» в «красных специалистов». Нужно было продемонстрировать интеллигентам, что марксистская философия способна объединить знания во имя служения человечеству.
В 20-е годы все это казалось достаточно безобидным академическим предприятием, сравнимым с движением западных философов-немарксистов за единство науки. Государство сделало это предприятие частью официальной идеологии - «диктатуры марксизма», как слишком поспешно заявили некоторые [23]; но марксистские ученые мужи, которым было доверено воплощение данного проекта, неплохо приспособились к традициям академической автономии. Таким образом, закономерным результатом проводившейся в 20-е годы кампании за марксистское преобразование науки стал эклектизм. Но руководившие этой кампанией марксисты-эклектики рыли собственную могилу. Они невольно поощряли полуграмотных фанатиков, которые позже, во время сталинской «революции сверху», взяли руководство в свои руки, оглушительно крича о своей вере в единое утилитарное Знание не как в некую отдаленную мечту, а как во вполне реальную возможность, незамедлительному воплощению которой мешает лишь злобное противодействие «буржуазных» ученых и псевдомарксистов.
Короче говоря, между дореволюционными тенденциями в марксизме и сталинской концепцией «партийности», выдвинутой в 1929-1931 гг., существует лишь очень слабая связь. Я не стал бы уделять этой теме так несоразмерно много внимания, если бы многие антикоммунисты не перенимали бы столь упорно тех иллюзий, которые питают в отношении самих себя коммунисты, включая убеждение, что образ мышления современных коммунистов унаследован от Маркса. Горькая истина заключается в том, что, хотя идеологи сталинизма и неосталинизма утверждали и продолжают утверждать обратное, марксистское наследие не содержит каких-либо глубоких принципов, применимых ко всем без исключения областям знаний. Именно отсутствие таких принципов, а не их наличие порождает ту яростную иррациональность, которая характеризует поведение коммунистов в мире науки. Крик и битье кулаком по столу - это один из способов подавить в себе беспокойство и сомнения в собственной способности сказать что-либо дельное.