Сын за отца не отвечает» ( или все же отвечает)? 5 страница

Осуждение педологии в середине 30-х годов расчистило путь для официально санкционированного поклонения Антону Макаренко (1888-1939) и его традиционалистским теориям, где проблемы соци­альной мобильности отошли на второй план перед проблемами дис­циплины. До революции Макаренко был школьным учителем; в 20-е годы он был привлечен к управлению «колониями» для малолетних преступников и, вследствие этого, вовлечен в конфликт с «прогрес­сивными» педагогами. Макаренко выразил свое несогласие с их педа­гогическими идеями в своей «Педагогической поэме», эмоциональ­ном автобиографическом трактате, публиковавшемся отдельными выпусками в 1933-1935 годах. Эта советская версия, или, скорее, ин­версия, романа-трактата Руссо «Эмиль» была позже навязана милли­онам людей, в особенности преподавателям и студентам педагогичес­ких институтов; можно только догадываться о том, какое влияние она оказала на их взгляды и преподавательскую работу. Научное изуче­ние общественного мнения остается в СССР в зачаточном состоянии (еще недавно оно было покрыто завесой секретности), и критическое обсуждение такого священного писания, как работы Макаренко, все еще является табу [44].

Тем не менее, в громкой кампании по замене педологии культом Макаренко явно прослеживались и черты нового менталитета. Идеи Макаренко были приняты советскими властями не потому, что они эффективно способствовали социальному продвижению детей пред­ставителей низших классов или перевоспитанию несовершеннолетних преступников. Так, не было опубликовано никаких сравнительных статистических данных - ни данных об уровне освобождения из зак­лючения или рецидивизма среди подопечных Макаренко в сравнении с конкурирующими исправительными учреждениями, ни данных о результатах применения методов Макаренко менее яркими, чем он сам, личностями. Подобные исследования не просто остаются неопубли­кованными: скорее всего, их просто не существует. Когда советским руководителям советуют при выборе той или иной политики в соци­альной сфере и в сфере морали опираться на статистические данные, они, как правило, не только игнорируют подобные советы, но и обру­шивают на непрошеных советчиков свой гнев. Достаточно вспомнить их реакцию на измерение «психотехнологами» степени человеческой усталости.

Макаренко расположил к себе таких чиновников тем апостольским Рвением, с которым он проповедовал свои ключевые ценности, - ценности яростного культуртрегера, ведущего борьбу за преобразование созна­ния «некультурных» - «обделенных культурой» - масс: «Я позволил себе усомниться, - писал он, - в правильности общепринятых в то вре­мя положений, утверждавших, что наказание воспитывает раба, что необходимо дать полный простор творчеству ребенка, нужно больше всего полагаться на самоорганизацию и самодисциплину. Я позво­лил себе выставить несомненное для меня утверждение, что пока не создан коллектив и органы коллектива, пока нет традиций и не вос­питаны первичные трудовые и бытовые навыки, воспитатель имеет право и должен не отказываться от принуждения. Я утверждал также что нельзя основывать все воспитание на интересе, что воспитание чувства долга часто становится в противоречие с интересом ребенка, в особенности так, как он его понимает. Я требовал воспитания зака­ленного, крепкого человека, могущего проделывать и неприятную работу и скучную работу, если она вызывается интересами коллекти­ва. В итоге я отстаивал линию создания сильного, если нужно, и суро­вого, воодушевленного коллектива, и только на коллектив возлагал все надежды; мои противники тыкали мне в нос аксиомами педагоги­ки и танцевали только от "ребенка"» [45].

Очевидно, что Макаренко и его оппоненты вели спор отнюдь не о технических вопросах. Они серьезно расходились в фундаментальных оценках состояния современной культуры и положения низших клас­сов в отсталой стране, которой управляет «авангард» низших клас­сов. В ретроспективе сторонний наблюдатель волен придавать более четкую форму тем их мыслям, которые они не могли выразить прямо, - не говоря уже об открытой и непредвзятой дискуссии. Вниматель­ный читатель, возможно, уже заметил двусмысленность, кроющуюся в утверждении Макаренко, что «не создан коллектив..., нет традиций и не воспитаны первичные трудовые и бытовые навыки»... Педагог имел в виду своих подопечных, малолетних правонарушителей, но понять его утверждение можно и так, что речь идет о советских детях в целом, а может быть, и о самых широких слоях взрослого населения. Те места в «Педагогической поэме», где говорится о крестьянах, сви­детельствуют о невыразимом недоверии к ним со стороны тех, кто осуществлял коллективизацию сельского хозяйства.

Во время коллективизации табу было наложено даже на мягкую снисходительность традиционных культуртрегеров, таких как старые земские специалисты, занимавшиеся изучением крестьянства [46]. Те немногие психологи и антропологи, которые пытались продолжать научные исследования «уровней культуры», получили гневную отпо­ведь [47]. По сей день такие антропологические изыскания ограничи­ваются изучением этнических групп, которые открыто можно назвать примитивными, и к которым, следовательно, можно относиться от­кровенно снисходительно, - советских аналогов американских индей­цев. Партийная идеология недвусмысленно гласила, что «авангард» возглавляя движение «трудящихся масс» более развитых националь­ностей к современной культуре, должен организовывать и развивать уже имеющиеся у «масс» культурные ценности. Авангард не должен был насильно «поднимать» массы с более низкого на более высокий уровень, что считали своей миссией империалисты по отношению к населению колоний.

Этот официальный оптимизм вовсе не был вопиющим ханжеством. В конце концов, коммунисты пришли в 1917 году к власти, опираясь на поддержку значительной части населения. Терпимость, которую они демонстрировали в 20-е годы по отношению к старым земским специалистам по крестьяноведению, а также по отношению к «педо­логам» в сфере педагогической психологии и «психотехнологам» в сфере психологии индустриальной, основывалась на благожелатель­ном допущении, вынесенном из бурного опыта 1917 года. Согласно этому допущению, видение мира с позиций Коммунистической партии должно было в общих чертах совпадать с той картиной социальных реалий «как они есть», которую создают в своих трудах профессиональ­ные ученые. Сталинская «революция сверху», осуществленная в 1929-1932 годах, повлекла за собой и резкий отказ от этой благожелатель­ной политики. Ученых, вскрывавших жизненные реалии, как они есть, теперь в лучшем случае обвиняли в узости взглядов, в отсутствии пано­рамного видения мира. В худшем случае их обвиняли, но уже в служеб­ном порядке, в тяжком преступлении, квалифицируемом как «вреди­тельство» (этимология этого слова может указывать на то, что их при­равнивали к вредным насекомым и животным). Мелочное понимание «практической жизни» этих ученых шло вразрез с тем грандиозным видением «практики», на котором строилась официальная политика.

Кажется, что с 30-х по 50-е годы советские вожди почти полностью Полагались на собственную интуицию, совершенно отказавшись от Использования услуг независимых экспертов в сфере общественных наук и наук о человеке. Однако слишком далеко они не зашли (по крайней мере, не так далеко, как это произошло в 60-70-е годы с ки­тайскими коммунистами): в конце концов, им снова пришлось при­знать необходимость привлечения экспертных знаний. Очевидно, что в их сумасбродно-волюнтаристском варианте прагматизма был зало­жен и некий механизм саморегулирования. (Причем нельзя сказать, что механизм этот сработал лишь после разрыва кровеносных сосу­дов в сталинской голове). Сталин достиг высшей власти в 20-е годы, когда возглавляемая им партия еще лелеяла мечты о сотрудничестве с Независимыми специалистами в сфере наук о человеке. Он был инициатором того резкого изменения позиции в этом вопросе, которое произошло в 30-е годы; но он также руководил и первыми шагами в процессе последующего возрождения этой мечты - процессе, который даже после его смерти еще долго нес на себе печать сталинизма. Оче­видно, что мы имеем здесь дело с эволюцией менталитета целой пра­вящей группы, а не просто с черными мыслишками коротышки-дик­татора.

Вот конкретный пример того, как возрождалась старая мечта: в 1944 году Сталин вызвал к себе ряд ведущих экономистов и отчитал их за то, что они отрицали существование земельной ренты в услови­ях обобществленного сельского хозяйства [48]. Земля, - утверждал он, -принадлежала всему народу; но по-прежнему оставались реальностью различия районов по степени плодородия и удаленности от рынков сбыта, что приводило к возникновению разницы в доходах различ­ных колхозов и совхозов. Экономисты должны были выработать наи­более эффективный способ, посредством которого государство могло бы исчислять, извлекать и распределять ту часть доходов, которую хозяйства получают в результате существования дифференцирован­ной земельной ренты. Конечно же, Сталин спокойно игнорировал гот факт, что он сам внес значительный вклад в отрицание существова­ния земельной ренты в социалистическом обществе. То, что он так откровенно переложил ответственность на подчиненных, которые проповедовали то, что приказал им проповедовать главный практик, было и остается одним из характерных изъянов советской системы. Изъян этот до сих пор искажает поток советов, поступающих от уче­ных-экспертов к политическим вождям, но не останавливает этот по­ток совсем.

Неотъемлемо присущая советской системе склонность концентри­ровать власть, лишенную ответственности, на высших уровнях соци­альной пирамиды, а ответственность, лишенную власти, возлагать исключительно на уровни низшие, заставляет специалистов в облас­ти наук о человеке уклоняться от четких ответов на запросы со сторо­ны политических властей, путем догадок определять интуитивные склонности начальства и обеспечивать им научное обоснование. Нам не надо напрягать воображение, чтобы представить себе этот пороч­ный круг. То. что он существует, очевидно из той робости, которую постоянно демонстрируют авторы научных публикаций, и из непре­рывных упреков, которыми язвительные писатели и раздраженные чиновники осыпают научных работников за то, что последние ведут себя как бесхребетные подхалимы, а не как смелые правдолюбцы [49]. Политические вожди заинтересованы в независимой научной экспер­тизе - при условии, что она не противоречит их глубочайшим интуитивным стремлениям. Как любят саркастически острить боссы в анг­лоязычных странах, эксперты должны быть под рукой, а не над голо­вой («on tap, not on top»). Имеем ли мы дело с контуром обратной связи или с порочным кругом, с советской версией или советским из­вращением некой всемирной модели, факт остается фактом: незави­симая научная экспертиза в области наук о человеке, почти уничто­женная в 30-е годы. стала возрождаться в 50-е. Дискуссия вокруг воп­роса о земельной ренте, снова начатая Сталиным в 1944 году, являет­ся показательным примером. Дискуссия эта влилась в общий процесс возрождения экономической науки, которая постепенно приобретала все большую профессиональную автономию, хотя экономисты все еще не могли открыто подвергать сомнению важнейшие исходные посыл­ки своего начальства [50].

Из истории всех этих колебаний можно сделать три вывода.

1. Их зигзагообразная схема - броски от политической поддержки независимых научных исследований к резкому их неприятию, а затем вновь к политике ограниченной поддержки - варьировала в зависи­мости от степени близости данной науки к технической сфере (точнее, от расхожих представлений о степени этой близости). Чем более тех­нологичной представлялась та или иная научная дисциплина, тем мень­шей была амплитуда политических колебаний, тем менее резкой - сталинистская враждебность к независимым исследованиям. И наоборот: чем дальше отстояла та или иная дисциплина от сферы техники, чем ближе была она к сфере ценностных суждений, тем большее давление обрушивалось на нее и тем труднее становилось ее возрождать.

2. Следовательно, в этих условиях неизбежно должно было раз­виться страстное стремление преобразовать науки о человеке по образу и подобию технических дисциплин, «техницизировать» их. Это означает, что и политики, и научные работники были и остаются весь­ма склонны маскировать оценочные суждения под технический расчет объективных возможностей. Так, экономисты любят строить тео­рии «оптимизации». Очевидно, что выбор целей они предоставляют своим политическим хозяевам, с показным смирением оставляя за со­бой лишь расчет эффективных путей достижения этих целей. Не столь очевидно, что они тем самым превращают такую ограниченную форму исследований в некую моральную добродетель (если не в вершину Добродетелей, то в некий «оптимальный» выбор) и поэтому снова и снова набивают себе шишки, сталкиваясь с запретом на обсуждение Целей как таковых.

3. Когда же теоретические построения о человеке не поддаются подобной редукции или волшебным превращениям, то мы наблюдаем непреодолимое стремление поставить теорию выше аналитическо­го мышления, возвести очи горе, к тем заоблачным высям, где беспо­койные мысли уходят, уступая место ритуальному поклонению. Так или иначе конфликты вождей и образованных специалистов прекра­щаются. Воцаряется мир. Расчет, с одной стороны, и слепое поклоне­ние - с другой заставляют людей тщательно стерилизовать и проце­живать теоретическую рефлексию в отношении самих себя. Идейное мышление явно становится закамуфлированной идеологией, а неявно вообще теряет все признаки мышления.

Вероятно, наиболее ярким примером веры в технологии является медицина. Ее практические суждения сводятся до уровня технических знаний о трубах и проводах внутри человеческого тела. Соответствен­но, медики пострадали от ущемления профессиональной автономии намного меньше, чем экономисты, которые, в свою очередь, постра­дали меньше, чем психологи; а те - меньше, чем философы в сфере «практического разума». Было время, с конца 30-х до 50-х годов, ког­да политические власти вмешивались в дела медицины, поддерживая причудливую теорию патологии, согласно которой все болезни сво­дятся к нарушениям работы нервной системы. Поэтому новокаино-вая блокада пораженных нервных центров считалась панацеей от всех бед. Зарождающаяся болезнь не могла распространяться из точки ее возникновения, если новокаин не давал нервной системе ее распрост­ранять. Но это эксцентричное ответвление павловского «нервизма» (и притом любопытная аналогия тех западных «психосоматических» теорий, которые официально осуждались в СССР) никогда активно не навязывалось советским врачам; ему позволили уйти в небытие вместе с его основателем А.Д.Сперанским (1888-1961) [51].

Этот, на первый взгляд, незначительный эпизод крайне важен именно из-за своей исключительности. Отношение политических чиновников к медицине наиболее ярко проявилось в 1962 году, когда непрофессиональ­ные критики системы здравоохранения призвали к политическому вмеша­тельству в диспут о методах антираковой терапии. Центральный Комитет партии мог бы незаметно отклонить это обращение, но он предпочел со­вершить акт самоотречения. Он опубликовал постановление, которое фак­тически отвергало принцип партийности в медицине: «Центральный Ко­митет КПСС не считает возможным брать на себя роль арбитра в апроба­ции методов лечения. Только ученые-медики могут определять правиль­ность применения тех или других методов лечения болезней. Попытки ад­министрирования в науке не могут принести пользы» [52]...

В отличие от медицины, судьба таких жестоко униженных дисцип­лин, как психология, по-прежнему служит напоминанием, что пресловутое вмешательство партии в дела науки, практиковавшееся в ста­линскую эпоху, было по сути своей нужным и правильным примене­нием принципа партийности, хотя, возможно, и не без извращений со стороны «догматиков».

Этот контраст невозможно объяснить расплывчатыми рассуждениями о «практичности» медицины и «идеологичности» психологии. Вряд ли можно утверждать, что специалистам по лечению онкологических заболе­ваний удалось статистически доказать практическую пользу своих иссле­дований в большей степени, чем это удалось представителям педагогичес­кой психологии. Вера в техническую полезность специалистов-онкологов была большей, чем вера в специалистов-педагогов. Говоря иными слова­ми, в сфере образования остро осознавалась роль ценностных суждений, в то время как в медицине это осознание было страшно притуплено. В цар­стве ценностей, среди тех идеологических убеждений, которые направля­ют нашу жизнь и служат ей оправданием или осуждением и угрозой наше­му образу жизни, вопросы технологии (в широком смысле слова) являют­ся для современных людей чем-то вроде психологического убежища, где они прячутся от мучительной необходимости вынесения оценок. Нам ка­жется, что наши тела - объекты воздействия медицинских технологий - тоже относятся к таким естественным убежищам от ценностного выбора.

«Человек из подполья» Достоевского кажется нелепым эксцентри­ком, когда он утверждает, что его больная печень - это проверка его свободной воли, а не просто техническая поломка, для исправления которой надо обратиться к механикам от медицины. Смертельно боль­ные люди часто приходят к такому же выводу, который сделал в сво­ем несчастном одиночестве «человек из подполья», - к ужасу и отвра­щению здорового большинства, желающего, чтобы умирающий до­верился механикам и до самого конца соглашался с предписанным «лечением». Окружающие ждут, что пораженные недугом люди будут поддерживать их веру в то, что наши недуги - даже недуги смертель­ные - представляют собой технические проблемы, связанные со зна­нием того, как достичь желаемого, а не повод для трудного мораль­ного выбора, для принятия решения о том, что считать желательным, или хотя бы для признания отсутствия выбора: признания, сделанно­го разумом, природа которого состоит именно в способности судить и выбирать. Вопрос, который задавал себе на смертном одре герой Толстого - «Можно, можно сделать "то". Что "то"?» - получает глупо­вато-самодовольный «неответ» в популярной книге «О смерти как явлении и процессе» («On Death and Dying»): «Вот диаграмма "того"; вот совет, как сделать "то" счастливо». Таким образом, современный врач превращает «Смерть Ивана Ильича» из метафизического поиска в руководство на тему «Как лучше умереть» [53] так же, как сотни руко­водств по сексу свели литературные толкования романтической любви к глупым диаграммам, наглядно демонстрирующим технологию спа­ривания. Советский Союз все еще значительно отстает в деле выпуска подобных практических руководств. В этой развивающейся стране культ медицинских технологий еще не достиг столь передового уровня.

Вне медицины, в рамках тех дисциплин, которые претендуют на обладание знаниями о человеке не только как о теле, но и как об обла­дающем разумом общественном существе, наиболее распространен­ным вариантом культа технологий является утилитаристская зачаро-ванность фактом, достойная диккенсовского Грэдграйнда [54]. Уче­ный избегает опасной роли пророка и надеется избежать унизитель­ной роли церковного служки, копаясь в фактах, подобно мелкому клерку. В коммунистических странах этот процесс доведен до край­ней степени из-за того неистового ужаса, который питают их прави­тели по отношению к пророческому теоретизированию, и из-за упор­ных требований следовать окаменелому «учению», которое оправды­вает их власть. Возможно, у них есть реальные основания бояться того, что живая теория может подорвать их систему правления. Возможно, их навязчивый страх в значительной степени иррационален, будучи не более чем пережитком той ушедшей в прошлое эпохи, когда идео­логическое теоретизирование получало массовый резонанс.

Как бы то ни было, советские вожди крайне медленно осваивают искусство, выработанное современными политиками в качестве заши­ты: равнодушное отношение к негромкому жужжанию теоретических споров, звучащему из маленьких неряшливых ульев современных ин­теллектуалов. Многие ученые сами способствуют тому, чтобы успоко­ить страхи своих правителей, низведя опасное теоретизирование до уровня технических расчетов и простого копания в фактах и возведя на недосягаемую высоту то. что нельзя подвергнуть низведению. Щелкая на счетах или перебирая четки, советский ученый пытается уберечь свой ум от сатанинских мыслей. Но необходимость практических суждений как в техническом, так и в этическом и эстетическом смысле постоянно мешает мирным играм в бисер. Живая теоретическая дискуссия обре­тает голос в «диссидентстве», и вульгарный сталинизм тут же реагиру­ет, воспроизводя внутри научного сообщества экстремистский мента­литет советских политиков - менталитет, основанный на истерически раздраженном и нелепом восприятии мышления как выбора между гран­диозным беспорядком и насильственным порядком [55].

Пер. с англ. С.Каптерева

Примечания

1. См. Alexander Vucinich, «Soviet Physicists and Philosophers in the 1930s: Dynamics of a Conflict», Isis, June 1980; а также главу 18 книги: D.Joravsky, Soviet Marxism and Natural Science, 1917-1932 (New York, 1961).

2. Под знаменем марксизма. 1937. № 7. С.43.

3. См. номера газеты Московского государственного университета «За пролетарские кадры» за 9 января и 11 апреля 1937 года.

4. См. G.A.Wetter, Dialectical Materialism: A Historical and Systematic Survey of Philosophy in the Soviet Union (New York, 1958). P.405-432; Loren Graham, Science and Philosophy in the Soviet Union (New York, 1972), главы З и 4. Резкие различия между этими двумя интерпретациями отчасти объясняются тем, что авторы данных работ обращаются к двум совершенно различным периодам советской истории: Веттер - к сталинской эпохе, Грэм - к времени после смер­ти Сталина. О призыве Сталина к свободе мысли в 1950 году см. ниже.

5. Сталин И.В. Марксизм и языкознание // Правда. 20 июня 1950 г. Дан­ная работа Сталина была как нельзя кстати опубликована на страницах аме­риканского издания, продолжившего прерванное издание собрания его сочи­нений: Сталин И.В. Сочинения. Vol.3 (XVI). Stanford, California, 1967.

6. При всем моем уважении к Лорен Грэм я не могу согласиться с ее по­пытками доказать, что существует особая по своей сущности советская марк­систская позиция в сфере философской интерпретации физики. Здесь я под­держиваю возражения Пола Фейерабенда (Paul Feyerabend) на аргументы Грэм. См.: Slavic Review, 25, № 3 (September 1966). P.381-420.

7. См. Loren Graham, «A Soviet Marxist View of Structural Chemistry»,Isis,55 (March 1964). P.20-31.

8. ОжеговС.И. Словарь русского языка. М., 1964. С.681. Слово «шаблон» (от немецкого Schablone) также приобретает в данном контексте пейоративный оттенок (Там же. С.874-875).

9. Этим ученым был Н.И.Семенов (1896-1986). Индекс биографических работ об этом человеке содержится в книге: История естествознания: Литера­тура, опубликованная вСССР. T.I. М., 1949, С.215; Т.4. 4.2. М., 1974. С.62; Т.5. М., 1977. С.260-262. Предостережения Н.И.Семенова о том, что партий­ный контроль в сфере науки ведет к удушению научной инициативы, можно найти в журнале «Природа» за 1969 год. № 3. С.52.

10. См. Zhores A. Medvedev, Soviet Science (New York, 1978). P.8, 30, 57, 67, 79, где дается вдумчивый анализ официальной статистики, утверждавшей, что в период с 1914 по 1976 годы число ученых выросло с 11 000 до 1 254 000. Среди многочисленных оценок смущающего контраста между количеством и качеством - анализ, дающийся на протяжении всей вышеупомянутой работы Медведева; Thane Gustafson, «Why Doesn't Soviet Science Do Better Than It Does?», Linda Lubrano and Susan Solomon, eds., The Social Context of Soviet Science (Boulder, Colorado and Folkestone, England, 1980); работы различных йвторов в сборнике: John R. Thomas and U.M.Kruse-Vaucienne. eds., Soviet Science and Technology (Washington, D.C., 1977); и OECD, Science Policy in the USSR (Paris, 1969). Особого внимания заслуживают публикации Центра русских и восточноевропейских исследований Бирмингемского университета (Centre for Russian and East European Studies at the University of Birmingham) - организации. активно и детально исследующей вопросы, связанные с техникой.

11. См. литературу, упомянутую в предыдущей сноске, а также: K.E.Bailes. Technology and Society under Lenin and Stalin (Princeton, 1978).

12. См., например, трехтомный труд «Развитие химии в СССР» (М., 1967). Почти полный список ученых и их трудов содержится в «Истории естествоз­нания», обширном библиографическом справочнике по истории науки. Вы­ражение «почти полный» здесь употребляется не только в обычном смысле (из-за наличия неумышленных пропусков), но и в специфически советском смысле: некоторые историки науки и некоторые концепции были намеренно преданы забвению. Так, систематически исключались из списков Борис Гес-сен и другие жертвы террора.

13. Цитаты даны по «Толковому словарю русского языка» С.И.Ожегова (4-е изд. М., 1961), а также по более подробному четырехтомному «Толково­му словарю русского языка» под редакцией Д.Н.Ушакова (М., 1935-1940; пе­реиздано - М., 1994).

14. Там же.

15. Знаменитое эссе, посвященное этой проблеме, содержится в пятом томе «Собрания сочинений» Н.А.Добролюбова (М., 1962) на С.7-140. На С.560-562 того же тома можно найти сделанное советским редактором издания опи­сание полемики, возникшей вокруг эзопова определения, предложенного Доб­ролюбовым. Особенно заслуживает внимания попытка советского коммен­татора предложить наиболее радикальную интерпретацию добролюбовско-го выражения - включить «народные массы» в состав жителей «темного цар­ства» и одновременно настаивать на том, что они к этому царству не принад­лежат, что они обладают революционным потенциалом, позволяющим пре­одолеть культурную отсталость.

16. Публикация романа В.Д.Дудинцева «Не хлебом единым» (М., 1957) стала сенсацией. Автор даже получил публичный выговор от Хрущева. Тем не менее, книга получила официальное одобрение и была представлена к пуб­ликации; позже она была переиздана (М., 1968). Д.А.Гранин рисовал в своих романах гораздо менее спорные картины из жизни ученых и инженерных ра­ботников, но и его волновала проблема систематической неэффективности их деятельности. Особого внимания здесь заслуживает его роман «Иду на грозу» (М., 1963), а также следующее исследование: Keith Armes, «Daniil Granin and the World of Soviet Science». Survey 20, № 1 (90).

17. См.: David Joravsky, The Lysenko Affair (Cambridge, Mass., 1970). P. 174-176, 290-291 и т.д. См. также: Nancy Heer. Politics and History in the Soviet Union (Cambridge, Mass., 1971). P.151, о выступлении Хрущева перед Цент­ральным Комитетом, где он требовал усилить контроль над научной работой с целью снижения процента халтуры.

18. См. Grigorii Freiman, It Seems I Am a Jew: A Samizdat Essay on Soviet Mathematics (London and Amsterdam, 1980). Перевод и редакция Мелвина Натансона (Melvyn Nathanson), которого я благодарю за предоставление мне копии данного труда. О том, насколько типичен опыт Фреймана, можно про­читать на с.85-94.

19. Для сравнения см. Hamberg, «Invention in the Industrial Research

Laboratory», Journal of Political Economy, 71 (April 1963). P.95-115. Также см. работу Г.Н.Волкова «Социология науки» (М., 1968), С.206-207, где он цити-пует Норберта Винера, который в своей автобиографии высказывал жалость к новым поколениям ученых, работающих на «научных фабриках» и не обла­дающих той индивидуальной свободой, которой наслаждался он сам. Такие исходящие с Запада предостережения о надвигающейся бюрократизации на­уки обычно используются советскими социологами науки, чтобы показать, что трудности советской науки являются частью мировых процессов, или даже для оправдания такого явления, как перехода к коллективному творчеству. См., например: Добров Г.М. Наука о науке. Киев, 1970. С. 186 и далее; Ланге К.А. Организация управления научными исследованиями. Л., 1971. С. 188-241.

20. Примером здесь может являться случай, когда Сталин отверг советы специалистов по производству синтетического каучука. - R.A.Medvedev, Let History Judge: The Origins and Consequences ofStalinism (New York, 1971). P. 108; K.E.Bailes. Technology and Society under Lenin and Stalin. P.375-379: R.A.Lewis, «Innovation in the USSR: The Case of Synthetic Rubber», Slavic Review, 38. № 1 (March 1979). P.48-59.

21.0 ходе советских дискуссий 20-х годов в области экономики и истории см. следующие работы: Alexander Eriich, The Soviet Industrialization Debate, 1924-28 (Cambridge, Mass., 1960); Nicholas Spulber, ed.. Strategy for Economic Growth (Bloomington, Ind., 1964); Nicholas Spulber, Soviet Strategy for Economic Growth (Bloomington, Ind.. 1964); Cyril Black, ed., Rewriting Russian History (New York, 1962); Konstantin Shteppa, Russian Historians and the Soviet State (New Brunswick, N.J., 1962); George Enteen, The Soviet Scholar-Bureaucrat: M.N.Pokrovskii and the Society of Marxist Historians (University Park, Penn., 1978).

22. См. David Joravsky, Soviet Marxism and Natural Science. 1917-1934 (New York, 1961), Chap. 4. Газета «Правда» 31 августа 1922 года сообщила об арес­те и высылке ученых, не называя конкретное их число. С тех пор приводились различные цифры. Число 161 я привожу по книге: Чагин Б.А., Клушин В.И. Борьба за исторический материализм в СССР в 20-е годы. Л., 1975. С.73-74.

23. Фразу, эту ввел в обращение ведущий российский ученый в области экспериментальной психологии Г.И.Челпанов. Ее цитирует Н.И.Бухарин в Работе «Атака» (М., 1924). С.133.

24. См.: David Joravsky. The Lysenko Affair.

25. Лучше всего данный вопрос освещен в работе: W.Girke, H.Janow, Sowjetische Soziolinguistik: Probleme und Genese (Kronberg. Germany, 1974). См. также их антологию: Sprache und Gesellschaft in der Sowietunion (Miinchen, ^75); Lawrence Thomas, The Linguistic Theories ofN.Ja.Marr (Berkeley, 1957). Несколько скороспелая попытка оправдать теории Марра была сделана в ^атье «Langage et classes sociales: Ie marrisme», Langages, 46 (1977). Французские авторы данной работы не желают видеть суровой правды, содержащейся в следующих словах Гирке и Янова: «Обычное определение методики [шко­лы Н.Я.Марра - авт.] как «вульгарной социологии» неоправданно, ибо она в действительности не содержала в себе никаких социологических методов, а лишь механически соотносила языковые условия с социоэкономическими, что вряд ли является признаком какой-либо социологической методики» (С.50).

Наши рекомендации