Балладу о галопе муссоре-маффике 35 страница
На квартиру к себе он вернулся где-то на закате — слишком устал или заморочился, на него уже не действовала вагранка красок в цветниках, каждодневные перемены в горизонте Станции, даже сегодняшнее отсутствие шума с испытательных стендов. Он чуял океан и почти воображал, что круглый год живет на морском курорте, только редко выходит на пляж. Время от времени в Пенемюнде-Вест взлетал или приземлялся истребитель, моторы гасились расстоянием до безмятежного мурлыканья. Мерцал поздний бриз. Ничто не подготовило Пёклера, кроме улыбки от коллеги, жившего в нескольких каморках от него: тот спускался навстречу по лестнице казармы. Пёклер вошел к себе и увидел, как она сидит у него на кровати, носочки внутрь подле цветастого портпледа, юбка натянута на коленки, а взгляд встревоженно, фатально устремлен ему в глаза.
— Герр Пёклер? Я ваша…
— Ильзе. Ильзе…
Должно быть, он сграбастал ее в объятья, поцеловал, задернул шторы. Некий рефлекс. Волосы у нее перехвачены лентой из коричневого бархата. Он помнил, что раньше волосы были светлее, короче — но они же растут, темнеют. Пёклер косовато глянул ей в лицо, и вся пустота его отозвалась эхом. Вакууму его жизни грозил вторжением один сильный натиск любви. Он попробовал сдержать его пломбами подозрения, ища сходства с тем лицом, что видел много лет назад над плечом ее матери, глаза, еще припухшие после сна, скошены вниз поперек спины Лени в дождевике, обе выходят в двери, которые, думалось ему, закрылись навсегда, — и делая вид, что никакого сходства не отыскивает. Быть может — делая вид. А то ли это лицо в самом деле? за годы он так сильно его порастерял, это пухлое детское личико без особых примет… Теперь он боялся даже обнять ее, боялся, что лопнет сердце. Он спросил:
— Ты сколько ждала?
— С обеда. — Она поела в столовой. Майор Вайссман привез ее на поезде из Штеттина, по дороге они играли в шахматы. Майор Вайссман играл медленно, и партию они так и не закончили. Майор Вайссман купил ей сластей, просил передать привет и извинялся, что дождаться Пёклера не может…
Вайссман? Что такое? В Пёклере восстала моргающая умозрительная ярость. Видимо, они все знали — все это время. Никаких нет в его жизни секретов, как в мерзкой каморке с койкой, стульчаком и лампочкой для чтения.
И вот, стало быть, между ним и этим невозможным возвращением стоял его гнев — дабы предохранить его от любви, на которую он вообще-то не мог решиться. Значит, удовольствуемся допросом дочери. Стыд его приемлем, стыд и холодность. Но она, должно быть, почуяла, потому что сидела теперь очень тихо, только ноги нервные, а голос такой приглушенный, что ответы он разбирал лишь отчасти.
Сюда ее отправили из какого-то места в горах, где зябко даже летом, — там вокруг колючая проволока и яркие фонари под козырьками, там свет не гас всю ночь. Мальчиков не было — только девочки, мамы, старушки, жили в бараках, спали на нарах в несколько этажей, часто вдвоем на одном тюфяке. У Лени все хорошо. Иногда в барак заглядывал человек в черном мундире, и Мутти уходила с ним, и несколько дней ее не было. А когда возвращалась, разговаривать ей не хотелось, не хотелось даже обнимать, как обычно, Ильзе. Иногда плакала и просила, чтобы Ильзе оставила ее в покое. Ильзе уходила играть с Йоганной и Лилли под соседним бараком. Они там в земле выкопали тайник, натаскали кукол, шляпок, платьев, туфель, пустых бутылок, журналов с картинками — все это нашли у колючего забора, в куче сокровищ, как они ее называли, на огромной мусорке, которая вечно тлела, и днем и ночью: ее красное зарево видно было из окошка в бараке с верхних нар, где она спала вместе с Лилли, когда Лени ночью не было…
Но Пёклер еле слушал — он уже получил то единственное данное, что обладало какой-то величиной: она — в некоем определенном месте, с положением на карте и властями, к которым можно обратиться. Сможет ли он снова ее найти? Дурак. Сможет ли он как-то выторговать ее освобождение? Должно быть, кто-то ее во все это втянул, какой-то Красный…
Доверять можно лишь Курту Монтаугену, хотя не успели они поговорить, а Пёклер уже понимал: избранная Монтаугеном роль помочь не дозволит.
— У них это называется «лагеря перевоспитания». Эсэсовские. Я, конечно, поговорю с Вайссманом, но может и не выйти.
Вайссмана Монтауген знал еще по Зюдвесту. Они вместе просидели те месяцы осады на вилле Фоппля: Вайссман, среди прочих, в конце концов и вынудил Монтаугена уйти в буш. Но уже тут, среди ракет, они нашли общий язык — то ли потому, что Монтауген солнцепалимый святой, чего не Пёклеру постигать, то ли из некоей связи поглубже, что всегда между ними была…
Они стояли на крыше монтажного корпуса, в шесте милях через пролив ясно виден островок, а значит, завтра погода переменится. Где-то на солнышке колотили молотом по стали, каденциями колотили, рафинированными, словно птичья песенка. Куда ни кинешь взгляд, в мареве дрожало голубое Пенемюнде, греза бетонных и стальных масс, отражавших полуденную жару. Воздух рябил, точно камуфляж. За ним, казалось, втайне происходит что-то еще. В любое мгновенье мираж у них под ногами рассосется — и они рухнут наземь. Пёклер глядел вдаль поверх болот, беспомощный.
— Я должен что-то сделать. Разве нет?
— Нет. Нужно выждать.
— Это неправильно, Монтауген.
— Да.
— А как же Ильзе? Ей надо будет вернуться?
— Не знаю. Но сейчас она здесь.
Посему Пёклер, как обычно, избрал молчание. Избери он что-нибудь другое — раньше, когда еще было время, — они бы все, наверное, спаслись. Даже из страны бы уехали. А теперь он опоздал: наконец захотелось дела, а делать уже нечего.
Ну, честно говоря, он не слишком-то долго и раздумывал о былых ней-тралитетах. Он не был так уж уверен, что вообще их перерос.
Они гуляли вместе с Ильзе по бурному берегу: кормили уток, разведывали сосновые рощи. Ей даже разрешили посмотреть запуск. Этим ему что-то хотели сказать, но смысл он понял гораздо позже. Значило это, что нет никаких режимных нарушений безопасности: далее если она кому и сообщит, это совершенно неважно. В них вонзился рев Ракеты. Ильзе впервые придвинулась к нему поближе, обняла. Ему же показалось что это он за нее цепляется. Отсечка двигателя произошла слишком рано, и Ракета грохнулась где-то в Пенемюнде-Вест, на участке люфтваффе. Грязный столб дыма повлек к себе дикий парад воющих пожарных машин и грузовиков с рабочими. Ильзе поглубже вздохнула и сжала руку Пёклера.
— Это ты ее научил, Папи?
— Нет, так не должно было. Ей полагалось лететь большой дугой, — очертив рукою: парабола тянется за ней, охватывая испытательные стенды, монтажные корпуса, стягивая их воедино, как кресты, что священники рисуют в воздухе, четвертуя и деля паству…
— А куда она летит?
— Куда мы ей велим.
— А мне можно когда-нибудь полетать? Я же вовнутрь помещусь?
Она задавала невозможные вопросы.
— Когда-нибудь, — ответил Пёклер. — Может, когда-нибудь — на Луну.
— На Луну … — так, будто сейчас он расскажет ей сказку. А когда сказки не последовало, Ильзе сочинила свою. У инженера в соседней каморке к фибролитовой стене была прикноплена карта Луны, и по многу часов Ильзе разглядывала ее, прикидывая, где хочет поселиться. Миновав яркие лучи Кеплера, суровую уединенность Южных Возвышенностей, потрясающие виды Коперника и Эратосфена, она предпочла маленький симпатичный кратер в море Спокойствия, называется «Маскелайн Б». Они построят себе домик на самом краю — Мутти, она и Пёклер: золотые горы в одном окне, широкое море — в другом. А в небе — Земля, вся голубая и зеленая…
Надо ли было ей сказать, что на самом деле такое эти лунные «моря»? Что там нечем дышать? Собственное невежество его пугало, его отцовское недотепство… По ночам в каморке, где в паре шагов Ильзе сворачивалась калачиком на армейской раскладушке, серенькая белочка под одеялом, он задавался вопросом, не лучше ль и впрямь ей будет под опекой Рейха. Про лагеря он слыхал, но ничего зловещего в них не видел: Правительству он верил на слово — «перевоспитание». Я так все испортил… таму них люди с квалификацией… обученный персонал… знают, что нужно ребенку… пялился в электрическое рассеяние этой части Пенемюнде, что по его участку потолка вычерчивало карту приоритетов, отвергнутых грез, благосклонности в глазах берлинских мастеров фантазии, а Ильзе иногда нашептывала ему сказки на ночь о Луне, где она будет жить, пока он безмолвно не переносился в тот мир, который все-таки был миром иным: на карту без национальных границ, ненадежную и бодрящую, где летать — нормально, как дышать, — но я упаду… нет, подымаемся, вниз посмотри, тут нечего бояться, на этот раз — хорошо… да, прочно в полете, получается… да…
Может, Пёклер сегодня вечером лишь свидетельствует — а может, на самом деле участвует. Точно ему не показали. Погляди-ка. Тут сейчас поспособствуют Фридриху Августу Кекуле фон Штрадоницу в его грезе 1865 года — великой Грезе, что революционизировала химию и сделала возможной «ИГ». Чтобы нужный материал добрался до нужного сновидца, все и всё, что имеет касательство, должны в схеме располагаться на своих местах. Мило, конечно, что Юнг дал нам представление о наследственном фонде, в котором все пользуются одним сновидческим материалом. Но как же так выходит, что является нам всем индивидуально, каждому — именно и только то, что ему потребно? Не означает ли это некоего коммутационного маршрута? бюрократии? Почему бы «ИГ» не ходить на сеансы? Наверняка у них вполне свойские отношения с бюрократией другой стороны? Греза Кекуле маршрутизирована мимо точек, кои могут изгибаться дугой сквозь безмолвие в ярком нежелании существовать в движущемся моменте, несовершенный, человеческий свет, что интерферирует с серьезными бинарными решениями этих агентов, нынче дозволяющих космическому Змею в темно-лиловом великолепьи чешуи, в сияньи совершенно точно не человеческом, пройти — не чувствуя, не изумляясь (как отсидишь чуток в — что бы тут это ни значило, — один такой архетип начинает довольно-таки смахивать на любой другой, да нет, слышится голос кого-нибудь из новых наймитов, из той лоховатой кодлы туристов в сирсакере, что привалила в первый же день: «Ого! Эй — да э-это ж Арево Творенья! А? Ну точно же! Че-ерти червивые!» — но они сравнительно быстро успокаиваются, одергивают свои рефлексы за Намерение Пялиться, самокритика, знаете ли, — поразительная методика, действовать не должна бы, но действует… Вот — вот вам вкратце проблема Кекуле. Начал с учебы на архитектора, но обернулся одним из атлантов химии, и на голове у него теперь навсегда бремя большей части органического крыла этого полезного оплота — в аспекте не просто «ИГ», но Мира, при условии, что вы способны наблюдать сие различие, хе хе… Опять-таки, Либих повлиял, великий профессор химии, чьим именем назвали ту улицу в Мюнхене, где жил Пёклер, пока ходил в Политех. Когда Кекуле только поступил, Либих преподавал в Гиссенском университете. Он-то и вдохновил юношу на смену области. Так Кекуле обратил архитекторский внутренний взор на химию. То был критический перемык. Сам Либих, похоже, сыграл роль шлюза либо того демона сортировки, которого некогда предложил его молодой современник Клерк Максвелл, дабы помочь сосредоточить энергию в одной излюбленной комнате Творенья в ущерб всему остальному (позднейшие свидетели выдвигали догадку, что Клерк Максвелл предполагал Демона своего не столько условностью в толковании идеи термодинамики, сколько иносказанием по поводу действительного существования таких работников, как Либих… нам может открыться, до чего выросло к этому времени вытеснение, если оценить, до какой степени Клерк Максвелл принужден был кодировать свои предупреждения… некоторые теоретики — как правило, те, кто выискивает зловещий смысл даже в печально известной фразе миссис Клерк Максвелл «Пора домой, Джеймс, тебе это начинает нравиться», — и впрямь высказывали крайнюю догадку — дескать, сами Уравнения Поля содержат грозные предостережения: в виде улики они приводят тревожную близость Уравнений к поведению схем двойного интегрирования в системе наведения ракеты A4, то же двойное суммирование плотности токов, что привело архитектора Этцеля Ёльша к постройке для архитектора Альберта Шпеера подземной фабрики в Нордхаузене именно с такой символической формой…). Молодой экс-архитектор Кекуле отправился шарить среди молекул времени в поисках скрытых форм, что наверняка были там, — тех форм, которые он предпочитал рассматривать не как реальные физические структуры, а как «рациональные формулы», являющие те отношения, что имеют место в «метаморфозах» — так затейливо, в духе XIX века он называл «химические реакции». Но визуализировать он мог. Он видел четыре химические связи углерода, лежащие тетраэдром, — он показал , как атомы углерода могут соединяться друг с другом в длинные цепи… Но, дойдя до бензола, уткнулся в тупик. Он знал, что там шесть атомов углерода и к каждому присоединен водород, — но не мог разглядеть формы. Пока не приснилась — пока его не заставили ее разглядеть, чтобы и других соблазнила ее физическая красота, чтобы другие сочли ее чертежом, основой для новых соединений, новых комбинаций, дабы открылась новая область ароматической химии и вступила в союз со светской властью и нашлись новые методы синтеза, дабы возникла германская красочная промышленность и стала «ИГ»…
Кекуле пригрезился Великий Змей, держащий во рту собственный хвост, грезящий Змей, окружающий собою Мир. Но подлость, но цинизм, с какими грезу эту следует применить. Змея, объявляющего: «Мир — закрытая штука, циклическая, резонансная, вечно-возвращающаяся», — следует ввести в систему, чья единственная цель — попрать Цикл. Беря и ничего не отдавая взамен, требуя, чтобы со временем «производительность» и «доходы» лишь возрастали, Система отнимает у остального Мира громадные количества энергии, чтобы ее собственная крохотная отчаянная доля давала прибыль: и не только большая часть человечества — большая часть Мира, животного, растительного и неорганического, по ходу дела опустошается. Система может понимать, что лишь выторговывает себе время, а может и не понимать. А время это — изначально ресурс искусственный, не имеет никакой ценности ни для кого и ни для чего, кроме самой Системы, которой рано или поздно придется наебнуться так, что с концами, когда ее привычка получать энергию превысит то, что способен ей поставлять Мир, и она утащит с собою невинные души по всей жизненной цепи. Жить внутри Системы — это как ехать по стране в автобусе, которым рулит суицидальный маньяк… хотя он такой вполне себе дружелюбный, все время шуточки в громкоговоритель отпускает: «Доброе утро, народец, мы вот в Гейдельберг въезжаем, знаете же старую песенку — „Я сердце в Гейдельберге потерял“, — ну так вот у меня один дружок потерял тут оба уха! Не поймите меня превратно, вообще-то милый городок, люди душевные и чудесные — когда на дуэлях не дерутся. А если по серьезу, вас они отлично примут, только ключей от города не поднесут — дадут молоток, пробки из бочек вышибать!» и. s. w. И вы катите себе по стране, где свет вечно меняется — приходят и уходят замки, кучи камня, луны разных форм и окрасов. В небожеские утренние часы — остановки, причины коих не объявляются: выходите поразмяться во дворах под друммондовым светом, где за столом под огромными эвкалиптами, которые обоняешь в ночи, сидят старики, тасуют древние колоды, замасленные и обтрепанные, шлепают мечами, кубками и старшими козырями в треморе света, а за ними урчит вхолостую автобус, ждет — пассажирам занять места, и как бы вам ни хотелось остаться вот прямо тут, научиться игре, за этим спокойным столом найти свою старость — бесполезно: он ждет за дверью автобуса в наглаженном своем мундирчике, Повелитель Ночи, проверяет билеты, удостоверения личности и командировочные предписания, и властвуют сегодня жезлы предпринимательства… кивком он пропускает вас, и вы мимоходом замечаете его лицо, его безумные упертые глаза и тогда на ужасную пару-другую сердечных взбрыков вспоминаете, что, разумеется, для всех вас все закончится кровью, потрясеньем, лишенным достоинства, — однако путешествие тем временем должно продолжаться… над вашим же сиденьем, где должна быть рекламная табличка, висит цитата из Рильке: «Однажды, все только однажды…»[230]Один из любимейших лозунгов у Них. Без возврата, без спасения, без Цикла — не это значение Они и Их блистательный наймит Кекуле придали Змею. Нет: Змей означает — каково, а? — что шесть атомов углерода в бензоле на самом деле свернуты в замкнутое кольцо, в точности как этот змей с хвостом во рту, ЯСНО? «Ароматическое кольцо в известном нам сегодня виде, — старый препод Пёклера Ласло Ябоп в этот миг своей рацеи извлекает из кармашка для часов золотой шестиугольник с германским гнутым крестом посередке, почетную медаль от „ИГ Фарбен“, шуткует в этой своей милой манере старого пердуна, что ему нравится считать крест не столько германским, сколько изображением четы-рехвалентности углерода… — но кто, — с каждый тактом воздевая простертые руки, словно джазовый дирижер, — кто, наслал, Грезу? — Никогда не поймешь, насколько риторические у Ябопа вопросы. — Кто наслал этого нового змея на разваленный наш сад, уже слишком оскверненный, слишком переполненный, не могущий полагаться локусом невинности — если только невинность не есть равнодушная нейтраль нашей эпохи, наш безмолвный уход в машинерии безразличья, — и Змей Кекуле пришел — не уничтожить ее, но показать, что мы ее утратили… нам даны были некие молекулы, одни комбинации, а не другие… мы использовали то, что нашли в Природе, не сомневаясь, бесстыдно, быть может, — однако Змей прошепгал: „Их можно изменить и собрать из мусора данного новые молекулы…“ Может ли кто-нибудь сказать мне, что еще он нам прошептал? Ну же — кто знает? Вы. Скажите мне, Пёклер …»
Собственное имя обрушилось на него ударом грома, и то, разумеется, был никакой не проф. д-р Ябоп, а коллега, живущий чуть дальше по коридору, — нынче утром коллега этот тянул лямку побудки. Ильзе расчесывала волосы и улыбалась Пёклеру.
Дневная работа пошла на лад. Другие были неподалеку, чаще встречались с ним взглядом. Знакомились с Ильзе — и очаровывались. Если Пёклер читал в их лицах что-то еще, он не обращал внимания.
Затем как-то вечером он вернулся с Ойе, чуть подшофе, чуть возбужденный тревогой за пуск назавтра, — и обнаружил, что каморка пуста. Ильзе, ее цветастый портплед, одежда, которую она обычно разбрасывала по раскладушке, — все исчезло. Не осталось ничего, кроме жалкого листка логарифмической бумаги (которая, как убедился Пёклер, очень полезна для укрощения ужаса экспоненциальных кривых до линейного, до безопасного), такой же, на какой она рисовала свой Лунный домик. «Папи, они хотят, чтобы я вернулась. Может, разрешат снова тебя увидеть. Я надеюсь. Я тебя люблю. Ильзе».
Курт Монтауген застал Пёклера на раскладушке: тот лежал и дышал подушкой, ему казалось — запахом ее волос. После чего на некоторое время отчасти ополоумел: твердил, что убьет Вайссмана, саботирует ракетную программу, бросит работу и отправится искать убежища в Англию… Монтауген сидел и все это слушал, раз-другой дотрагивался до Пёклера, курил трубку, пока, наконец, в два или три часа ночи, изложив ряд нереальных вариантов, вволю наплакавшись, наматерившись, Пёклер не пробил в стенке дыру к соседу, из которой до них донесся блаженный храп неведенья. Остыв к сему времени до раздраженного инженерского элитизма: «Дураки, они даже не знают, что такое синус-косинус, а туда же, будут еще мне говорить…», — Пёклер согласился, что да, нужно подождать, пусть делают, что собираются делать…
— Если я устрою встречу с Вайссманом, — предложил, тем не менее, Монтауген, — ты поведешь себя красиво? будешь спокоен?
— Нет. С ним — нет… Пока.
— Когда поймешь, что готов, дай мне знать. Когда будешь готов, сам поймешь, как себя повести. — Это он себе командный тон позволил? Должно быть, увидел, как Пёклеру необходимо оказаться под чьей-то командой. Лени выучилась усмирять мужа лицом, знала, каких жестоких складок он ждет от ее рта, какие интонации ему потребны… оставив его, она покинула безработного слугу, который пойдет за любым хозяином, что его позовет, просто
ЖЕРТВА В ЖЕОДЕ!
Nur… ein… Op-fer!
Sehr ins Vakuum,
(«И кому я нужен сам-такой?»)
Wird niemand ausnut-zen mich, auch?
(«Просто раб — а на кого работать?»)
Nu rein Sklave, ohne Her-rin, (я-та та-та)
(«И-и свобода ваша мне на — кой?»)
Wer zит Teufel die Freiheit, braucht?
(И все вместе, мазохистики, особенно те, кому сегодня вечером не с кем, кто остался наедине со своими фантазиями — непохоже, чтоб они когда-нибудь сбылись; давайте-ка хором с этого места, подтяните братикам и сестренкам, пускай все вокруг знают, что вы живы и искренни, давайте-ка попробуем взломать тишину, дотянуться и сомкнуться…)
Свет натрия-тускл в Берлине опять
И пусто в пивных, коль пойдешь погулять.
Уж лучше запеть
Греческу-ю трагедь,
Чем ЖЕРТВОЙ В ЖЕОДЕ всю ночь прозябать!
Дни шли, и один сильно напоминал другой. Идентичное утро ныряет в рутину, унылую нынче, как зима. Он, по крайней мере, выучился напускать на себя спокойствие. Выучился ощущать сборы, движение к войне, что свойственно программам вооружения. Сначала симулируется депрессия или ненаправленная тревожность. Возможны спазмы пищевода и не восстановимые поутру сновидения. Ловишь себя на том, что с утра первым делом пишешь себе записки — спокойные, разумные заверения буйнопомешанному, заключенному внутри: 1. Это комбинация. 1.1. Это скалярная величина. 1.2. Ее отрицательные аспекты распределены изотропно. 2. Это не заговор. 2.1. Это не вектор. 2.11. Он ни на кого не направлен. 2.12. Он не направлен на меня… и. s. w. Кофе на вкус все явственнее отдает металлом. Каждое урочное задание ныне — кризис, и всякое критичнее предыдущего. За этим «работа-как-работа-ничем-не-хуже-других», похоже, таится нечто пустое, окончательное, нечто с каждым днем все ближе подбирается к — проявлению… («Новая планета Плутон, — шептала она давным-давно, лежа в зловонной темноте, и ее заметная, как у Асты Нильсен, верхняя туба в ту ночь горбилась, подобно луне, что ею правила, — сейчас в моем знаке Плутон, когти знака держат его крепко. Движется медленно — так медленно и так далеко… но он вырвется на волю. Это зловещий феникс, что творит свое особое всесожженье… намеренное воскрешение. Инсценировано. Под контролем. Без красоты милосердия, без Божьего вмешательства. Некоторые зовут его планетой Национал-Социализма, Брунхюбнер и вся эта компания, что нынче стараются подлизаться к Гитлеру. Они не знают, что говорят буквальную правду… Ты не спишь? Франц…»)
Война все ближе, и игра в приоритеты и политиканство все серьезнее: Сухопутные силы против люфтваффе, Управление вооружения против Министерства снабжения, СС, если учесть их амбиции, против всех остальных, — и даже подспудное недовольство, что за следующие несколько лет перерастет в дворцовый переворот против фон Брауна — из-за его молодости и нескольких неудач на испытаниях — хотя видит бог, такого всегда бывало предостаточно, это же сырье всей политики испытательных станций… Но, в общем, результаты испытаний внушали все больше надежд. Думая о Ракете, неизбежно думаешь о Schicksal[231], о росте и тяготении к форме предначертанной и, быть может, слегка потусторонней. Команды устроили запуски неуправляемой серии А5 — некоторые спускали на парашютах, и ракеты достигали высоты в пять миль и чуть ли не скорости звука. Разработчикам наведения еще киселять и киселять, но они к этому времени переключились на рули из графита, колебания рыскания снизили градусов до пяти и стали значительно довольнее стабильностью Ракеты.
Где-то среди зимы Пёклер ощутил, что встречу с Вайссманом переживет. Эсэсовца он застал настороже за стеклами очков, что как вагнеровские щиты, во всеоружии перед неприемлемыми максимами — гневом, обвинениями, минутой конторского насилия. Будто совсем чужого встречаешь. Они не разговаривали с Куммерсдорфа, со старой Ракетенфлюгплац. За эти четверть часа в Пенемюнде Пёклер улыбался больше, чем за весь минувший год: говорил, как восхищается работой Пёльмана над системой охлаждения для силовой установки.
— А перегретые места? — спросил Вайссман. То был законный вопрос, но также — интимный.
До Пёклера дошло, что Вайссману глубоко начхать на перегрев. То была игра, как и предупреждал Монтауген, ритуализованная, точно джиу-джитсу.
— Теплонапряженность у нас, — Пёклеру стало так, как бывало, когда он пел, — порядка трех миллионов ккал/м2 h°C. Сейчас лучшее промежуточное решение — регенеративное охлаждение, но у Пёльмана новый подход, — с мелком и грифельной доской показывает, стараясь держаться попрофессиональнее, — он полагает, что если на внутренней поверхности камеры мы используем спиртовую пленку, теплопередачу можно существенно снизить.
— Будете впрыскивать.
— Именно.
— Сколько топлива потребуется перенаправлять? Как это скажется на КПД двигателя?
Цифры у Пёклера были наготове.
— Пока впрыск — это кошмар трубопроводчика, но с теми планами поставок, что сейчас…
— А двухстадийное сгорание?
— Дает нам больше объема, лучше турбулентность, но там есть, к тому же, неизотропный перепад давлений, который подрубает нам КПД… Мы пробуем разные подходы. Еще бы финансировали получше…
— А. Не по моей части. Нам бы самим бюджет пощедрее не помешал. — И они оба посмеялись — благородные ученые под скупердяйской бюрократией, страдают вместе.
Пёклер понимал, что ведет переговоры насчет ребенка и Лени: вопросы и ответы — не вполне кодированные обозначения, но служат оценке Пёклера лично. Ожидалось, что он поведет себя неким образом — не просто сыграет роль, но проживет. Любые отклонения в зависть, метафизику, неопределенность немедленно засекут, и либо снова направят его на нужный курс, либо позволят пасть. За зиму и весну беседы с Вайссманом стали обычным делом. Пёклер нарастил себе новую личину — Преждевременно Состарившегося Гения-Подростка — и часто ловил себя на том, что она и впрямь завладевала им, вынуждала больше рыться в справочниках и данных запусков, произносить реплики, которые ни за что не спланировать заранее, на языке ракетного одержимца, мягком, ученом, что удивлял его самого.
В конце августа случился второй визит. Следовало бы сказать «Ильзе вернулась», но Пёклер сомневался. Как и прежде, появилась она одна, без уведомлений — подбежала к нему, поцеловала, назвала «Папи». Но…
Но, во-первых, волосы у нее стали определенно темно-русыми, и пострижены по-иному. Глаза удлинились, расположились иначе, кожа как-то потемнела. Похоже, и подросла на фут. Но в таком возрасте они вытягиваются за ночь, разве нет? Если это действительно «такой возраст»… Даже обнимая ее, Пёклер уже слышал извращенный шепот. Та же самая? Или тебе отправили другого ребенка? Ну почему ты в прошлый раз не присмотрелся, Пёклер?
На сей раз он спросил, на сколько ей разрешат тут остаться.
— Мне скажут. А я попробую сказать тебе. — И будет ли у него время перекалиброваться: сначала белочка, мечтавшая жить на Луне, теперь вот это темное, длинноногое южное существо, чья неуклюжесть и нужда в папе так трогательны, так ясны даже Пёклеру на этой их второй (или же первой — или третьей?) встрече?
О Лени почти нет новостей. Их разлучили, сказала Ильзе, где-то зимой. Ходили слухи, что мать перевели в другой лагерь. Так-так. Подставить пешку, увести королеву: Вайссман ждет, как отреагирует Пёклер. Только теперь он зашел слишком далеко: Пёклер зашнуровал ботинки и достаточно спокойно отправился искать эсэсовца, зажал его в углу кабинета, разоблачил перед комиссией любезных смутных фигур из правительства, речь его убедительно завершилась тем, что он швырнул и доску, и фигуры прямо в морду Вайссману, пока тот надменно моргал… Пёклер порывист, да, бунтарь — но, генералдиректор, нам нужен этот его пыл, нужна эта честность…
Дитя внезапно бросилось к нему в объятья — снова его поцеловать. Просто так. Пёклер забыл свои беды и прижал ее к сердцу надолго, не говоря ни слова…
Но той ночью в каморке, когда с ее раскладушки только дыханье — никаких лунных желаний в этом году, — он не спал и разбирался: одна дочь одна самозванка? та же самая дочь дважды? две самозванки? Начал решать задачку по комбинаторике для третьего визита, для четвертого… У Вай-ссмана, у тех, кто стоит за ним, наготове тысячи таких детишек. По ходу лет они будут все привлекательней — и не влюбится ли Пёклер в одну из них, не достигнет ли она королевской горизонтали, не заменит ли королеву, потерянную, забытую Лени? Противник знал, что подозрения Пёклера всегда пересилят любой страх подлинного инцеста… Они могут придумывать новые правила, усложнять игру до бесконечности. Откуда взять такой гибкости Пёклеру, с его-то пустотой в ту ночь?
Kot — смешно же: разве не видел он ее под любым углом в их прежних городских комнатушках? Ее носили, она спала, плакала, ползала, смеялась, хотела есть. Часто он возвращался домой таким уставшим, что и до кровати добраться не мог, растягивался на полу, головой под деревянный столик, сворачивался калачиком, сломленный, даже не зная, удастся ли заснуть. В первый раз это заметив, Ильзе подползла к нему, уселась и долго на него глядела. Никогда не видела его в неподвижности, горизонтальным, с зажмуренными глазами… Он медленно откочевывал в сон. Ильзе наклонилась и укусила его за ногу, как кусала хлебные корки, сигареты, ботинки — все, что могло оказаться пищей… Я твой папа… Ты инертный и съедобный. Пёклер завопил и откатился. Ильзе заплакала. Он слишком устал — не до дисциплины. Дочку в конце концов успокоила Лени.