Робеспьер вспоминает последний год 3 страница
…В революции был момент, когда тираны торжествовали: французский народ был поставлен между голодом и атеизмом, еще более гнусным, чем голод. Народ мог переносить голод, но только не преступления; народ мог пожертвовать всем, за исключением добродетели. Атеизм, сопровождаемый всеми преступлениями, нес народу скорбь и отчаяние и навлекал на национальные представительства подозрения, презрение и позор. Справедливое негодование, подавляемое террором, тайно волновало сердца. Грозное, неминуемое извержение зрело в недрах вулкана, в то время как недалекие философы беспечно забавлялись на его вершине с мелкими злодеями.
Кто же возложил на Шомета, Клоотса, Фуше и им подобных миссию возвестить народу, что божества нет? Какая выгода убеждать человека, будто его судьбами руководит слепая сила, карающая наобум и преступление и добродетель, и будто душа человека есть лишь легкое дуновение, исчезающее у края могилы? Разве мысль о его ничтожестве внушит человеку более чистые, возвышенные чувства, чем мысль о его бессмертии? Внушит ли она ему больше уважения к ему подобным, больше готовности к противодействию тиранам, больше презрения к смерти и изнеженности? Утешит ли вас, плачущих над гробом сына или жены, человек, говорящий, что от них остался только прах?
Вот почему Робеспьер отправил на гильотину Шомета и Клоотса, людей, у которых были заслуги перед революцией. Хотели они того или нет, но их воинствующий атеизм подрывал основы государства, которое закладывал Робеспьер, мешал народу поверить в спасительное Евангелие.
Пусть ради самого торжества разума будет уважаема свобода вероисповедания; но пусть она не нарушает общественного порядка и не становится средством для заговора.
Атеизм надо рассматривать как учение, связанное с посягательством на республику. Какое дело Конвенту до различных гипотез, при помощи которых те или другие философы объясняли явления природы? Разрешение этих вечных споров надо предоставить им; не следует смотреть на них ни глазами метафизиков, ни глазами богословов. В глазах законодателя истина есть все то, что полезно миру и хорошо для его обихода. Идея о Верховном Существе и бессмертии души является непрерывным призывом к справедливости: значит, эта идея социальная и республиканская.
Истинный жрец Верховного Существа – природа. Его храм – вселенная. Его культ – добродетель. Его праздники – радость великого народа.
Конечно, есть еще (да и будут) некоторые люди, которые по эгоистическим соображениям хотят выделиться из общего ряда, которые, благодаря своим порочным способностям, ловкости, думают возвыситься над остальными, нажить себе богатство, купаться в неге и в роскоши. Но какой пример они подадут другим? Поэтому на площади Революции не отдыхая стучит нож гильотины. И пока жив Робеспьер, он будет стоять на страже всеобщего равенства, добра и справедливости. Все развращенные люди – враги республики.
Как всполошились они, когда Конвент провозгласил культ Верховного Существа! На Робеспьера сразу было организовано покушение. Питт через своих агентов и свое золото пытался насаждать во Франции атеизм. Даже в Конвенте многие недалекие депутаты (а может и скрытые враги) втихомолку злословили над Робеспьером. Робеспьер все слышал.
Время лишь подтвердило необходимость и важность введения гражданской религии. Культ Верховного Существа сразу потушил религиозные распри и восстановил единство страны. Он доказал всему миру, что французский народ сплотился вокруг революционного правительства, что теперь Франция стала сильной, как никогда.
И конечно, праздник в честь Верховного Существа был самым счастливым днем в жизни Робеспьера.
…Он помнил Париж своей юности, когда он, бедный, застенчивый студент, сгоравший от честолюбивых надежд и идей великого Жан-Жака, пробирался по узким улицам, стараясь держаться поближе к стенам, а мимо в роскошных каретах проносились красивые светские кокотки, смущавшие его воображение.
Он помнил Париж дождливый, пустынный, когда он, неизвестный депутат Учредительного собрания, возвращался с заседаний и вспоминал насмешки врагов, и завидовал славе признанных ораторов, – а парижане из своих окон смотрели мимо него, и он был просто одиноким прохожим, частью осеннего пейзажа.
Он помнил Париж, вздрагивавший от топота сапог лафайетовских гвардейцев, когда его, члена Якобинского клуба, уводили задними дворами, спасая от ярости солдат.
Он не думал, что доживет до того времени, когда весь город, как один человек, выйдет на улицу, ликуя, радуясь торжеству идей революции и Верховного Существа, и будет приветствовать Робеспьера как своего вождя, как совесть Франции.
Это произошло 20 прериаля. С раннего утра весь город был в движении. Дома были убраны ветками деревьев, а все улицы усыпаны цветами. Не было окна, из которого не развевался бы флаг, а на реке не было лодки, не украшенной лентами. В восемь часов при звуках пушечных выстрелов народ направился в сад Тюилърийского дворца. Женщины – с букетами цветов, мужчины – с дубовыми ветками в руках.
Сам Робеспьер держал в руке букет из цветов и колосьев. И настроение у него было такое же чистое и безоблачное, как небо над головой.
Голосом ясным и громким, явственно слышным в самых отдаленных уголках сада, он начал славить творца природы, который связал всех смертных громадной цепью счастья и любви.
Окончив свою речь, он сошел со ступеней амфитеатра и направился к группе скульптур, изображавших чудовища атеизма, эгоизма, раздора и честолюбия.
Он дал знак, чудовища загорелись, и из-за рухнувших обломков показалась величественная статуя мудрости.
Конвент двинулся к Марсову полю. Депутатов окружила трехцветная лента, которую несли дети, юноши и старики. Депутаты были в одеянии народных представителей, и каждый из них нес букет из колосьев, цветов и фруктов. За Конвентом следовал народ, а впереди депутатов, возглавляя шествие, шел председатель Конвента – Робеспьер.
Посреди Марсова поля была устроена деревянная гора – символ партии, символ монтаньяров. Депутаты разместились на вершине горы, а народ расположился кругом.
И тогда сто тысяч голосов исполнили сочиненный Мари Шенье гимн Верховному Существу.
Трубные звуки слились с восторженными криками толпы. Молодые девушки бросали в воздух цветы. Молодые люди склонялись под родительское благословение, а потом вставали и размахивали саблями, клянясь не бросать их впредь до спасения Франции. Незнакомые люди обнимались, целовались. Эта возвышенная трогательная церемония была как бы апофеозом революции.
…Вспоминая этот счастливый день, вспоминая свое ощущение солнца и радости, он помнит и другое: в его сознании независимо от его воли вставали другие картины, проходили парадом тени прошлого. Он словно опять присутствовал на открытии Генеральных штатов во дворце «Малых забав». Король и придворные, дворяне и духовенство, блистая великолепием одежд, важно восседали на местах, а депутаты третьего сословии, протискиваясь сквозь узкие двери, еще только входили в этот зал. Неужели луч сегодняшнего праздника уже тогда озарил лицо Робеспьера, затерявшегося среди одинаково одетых народных представителей? Неужели уже тогда Провидение выделило именно его и указало ему прямой путь? Робеспьер пошел этим путем мимо спесивых и озлобленных Мори и Казалеса, и Мирабо-Бочка напрасно кричал ему вслед обидные слова. Сейчас Робеспьер как бы видел устремленные на него из прошлого глаза Малуэ и Клермон-Тоннера, удивленные глаза слепых людей, ибо они не поняли, что из тысячи депутатов только один Робеспьер был отмечен светом будущего.
…Где-то в стороне, держась обособленно, стоят Барнав, Дюпор и Александр Ламет – могущественный триумвират, кичившийся своей славой и упорно пренебрегавший Робеспьером. О, Барнав-Нарцисс, ты всегда раздраженно пожимал плечами, когда на трибуну поднимался Робеспьер, ты всем своим видом показывал, что даже голос оратора тебе неприятен.
…И появился еще тот, высокий и тучный, с лицом красным, изрытым оспой, с огромной пышной шевелюрой, с завораживающими большими глазами. Однажды в дверях он пропустил вперед Робеспьера, насмешливо и сухо поклонившись. Робеспьер помнит его не больным, издерганным человеком, запутавшимся в своем предательстве, а тем громовержцем, при появлении которого каждый из депутатов невольно хотел встать. Если бы сейчас можно было показать ему площадь, наполненную ликующим народом, и сказать: «Вот, Мирабо, что значит ясность цели и твердость принципов! Мелкие интриги и пустое честолюбие обрекли тебя на позор, а ведь ты был великим оратором, ведь, признаться, я тебе завидовал». Одна за другой исчезают тени вожаков Конституанты, вождей одного дня, героев одной минуты. Из бесформенного расплывчатого клубка воспоминаний выступают еще два человека. Один молодой и задорный, с лицом капризного ребенка… Старый друг Камилл, счастье твое я благословлял на твоей свадьбе, – как ты мог позволить злодеям и интриганам увлечь себя? Как мог ты усомниться в справедливой строгости твоего старого товарища? Верь мне, Камилл, я отдал бы полжизни, если бы ты как верный патриот мог сейчас стоять рядом со мной… Другой человек не приближается к Робеспьеру, он горд и непреклонен, и одежда его неряшлива, и от платка, повязанного на шее, пахнет уксусом, а на груди видна кровавая рана – след злодейского кинжала. Да, Марат, ты оказался прав, надо было пролить кровь врагов, чтобы потом не погибли тысячи верных революционеров. Теперь меч террора безжалостно карает заговорщиков и пособников аристократии. Но только ли благодаря террору победила революция? Надо было дать народу цель, надо было зажечь его идеей. Смог бы ты это сделать, Марат? Молчишь? Исчезаешь, даже не удостаивая ответом? И вот появляется еще одна фигура, неуклюжая, с широкими плечами, большой головою, а глаза горят насмешливым сатанинским огнем. О Дантон, человек, которого я любил, верь мне, не моя вина, что твой слабый характер и беспринципность поставили тебя поперек дороги революции. Я помню яростные слова, которые ты кричал мне с телеги, когда тебя везли на казнь. Клянусь, для меня самым страшным было потерять своих лучших друзей, с которыми я хотел дойти до победы. Господи, как ужасно остаться одному…
Теперь кажется, что меня окружают честные патриоты, верные соратники. Но разве это те люди? Равнодушные циники, честолюбивые террористы, политики, не видящие дальше собственного носа!
В праздничной церемонии они заметили только обгоревшую статую мудрости (результат спешки устроителей праздника), обратили внимание только на усталость женщин и детей (вполне естественную при такой жаре). Ничтожные бытовые подробности скрыли от них величие идеи.
И самое главное, в торжестве революции и Верховного Существа они (о мышиный масштаб мышления!) увидели только Робеспьера, идущего впереди Конвента. (Опять он поставил себя выше всех!) Завистники, в триумфе гражданской религии они усмотрели лишь личный триумф Робеспьера.
Он слышал их злобный шепот, он запомнил их слова: «Ему мало быть повелителем! Он хочет быть богом! Великий жрец, Тарапейская скала недалеко! Бруты еще не перевелись!»
Что ж, если они объявили ему войну, то он принял их вызов. Он ответил им законом 22 прериаля.
Неужели они верят, что Робеспьер хочет установить диктатуру? Если бы ему было нужно это, он бы давно стал диктатором. Может быть, так было бы проще – одним махом расправиться с врагами революции. Но нельзя, нельзя даже ради самых светлых идеалов подрывать основы республики.
Что за проклятье тяготеет над ним? Почему его действия вызывают подозрения? Почему его благие намерения всегда воспринимаются по-другому? Жалкие недоброжелатели! Нет у него больше сил бороться с низкой завистью!
И над всем этим ревом толпы повис женский крик. Высоко, на одном дыхании тянулось «А-а-а!». И было непонятно – то ли женщину задавили, то ли она пьяная, то ли сошла с ума.
Сзади еще поднажали, и Робеспьер оказался буквально втиснутым в широкую спину человека, идущего перед ним. Человек этот был огромен, и подняв глаза, Робеспьер видел только выбивающиеся из-под шляпы черные космы давно не стриженных волос. Плечи и верхняя часть спины были усыпаны перхотью, а слева, почти на уровне лица Робеспьера торчал порванный локоть сюртука. Робеспьер старался делать шаги помельче, чтобы его нога не попала под башмак гиганта. Пока это ему удавалось, но зато сзади все время наступали на пятки.
Он давно понял, что бессмысленно пытаться выбраться из этого людского потока, а теперь его куда-то тащило, куда – он даже не знал. Важно было не споткнуться и не упасть, ибо тогда по нему пройдут тысячи ног, и никто не сможет предотвратить этого, никто не сможет ему помочь, – ведь каждый в толпе чувствовал себя совершенно беспомощным и подчинялся только одной силе, тупой массе спрессованных тел – впрочем, и упасть было невозможно.
Его сосед справа, старик, с красным шрамом на щеке, больно упершись острым локтем в бок Робеспьеру, кричал негромко, но с какой-то фанатичной исступленностью: «На гильотину спекулянтов! На гильотину предателей!» С нескрываемой злобой он косился на Робеспьера, и Робеспьер подумал, что причиной этому его одежда, его напудренные волосы. Старик видел, что Робеспьер из иного, обеспеченного круга людей, а может, старик уверил себя, что Робеспьер, раз он одет чище, по-буржуазному, и есть тот спекулянт, и есть тот предатель, и крики старика, звучавшие как заклинание, предназначались именно ему.
Робеспьеру часто приходилось наблюдать бушующее людское море и с трибуны собрания, и из окон Конвента. Но сам он попал впервые в гущу народа. Здесь царил особый дух. Люди, гонимые на улицу голодом и отчаянием, собравшись вместе, ожесточались еще больше. Каждый возбуждал себя самыми свирепыми лозунгами. Теснота и давка озлобляли. Физическая скованность требовала энергичной разрядки. Люди чувствовали огромную силу общего движения. И эта сила должна была как-то проявиться. Пожалуй, теперь Робеспьера не удивишь рассказами о непонятной жестокости толпы.
Давили так, что нечем стало дышать. Казалось, что это никогда не кончится. Ощущение бесконечности и бессмысленности происходящего мучило его. Конечно, можно было попытаться обратить на себя внимание, громко крикнуть: «Граждане, я Робеспьер, мне срочно надо пройти в Конвент». Конечно, его бы узнали. Идущие сзади постарались бы несколько сдержать напор. Но и только. Не в силах человека, даже десяти, даже сотни, было помочь ему вырваться отсюда. И потом, со стороны Робеспьера это выглядело бы как проявление слабости. И потом, он никогда бы не позволил себе кричать. И потом, все же шли к Конвенту.
Старик справа уже не смотрел на Робеспьера, а лишь бормотал осипшим голосом: «Смерть спекулянтам!» По лицу старика текли ручейки пота. Снова, прорезая рев толпы, повис женский крик «А-а-а!».
Да, народ всегда прав. Но над ним тяготеет проклятие прошлого. Он темен, необразован, подвержен предрассудкам. К сожалению, пока нельзя ему выложить всю правду о взаимоотношениях лидеров революции. Это убьет революцию. Народ не поймет всех сложностей, он увидит лишь грязное белье. В конце концов, образование и прогресс сделают свое доброе дело, но это произойдет не скоро. А сейчас народ надо терпеливо воспитывать, ему нужен пастор.
Через своих верных людей Робеспьер знает, что раздаются голоса недовольных, считающих, что он зря навязал стране новое Евангелие, что не нужна эта проповедь добродетели для всех.
Разве люди не вправе жить так, как им заблагорассудится?
Когда власть была в руках тиранов, им было выгодно покровительствовать пороку и разврату, они играли на человеческих слабостях. Но если не уничтожить пороки в государстве будущего, они будут разъедать человеческое общежитие. Если не насаждать добродетельные принципы, вырастут посевы зла. И опять начнется вражда между гражданами, и опять будет литься кровь. Пример тому – судьба его бывших друзей, которые погибли из-за нетвердости своего характера, из-за того, что считали, будто учение о добродетели не для них.
Один человек, человек известный, много сделавший для революции, перед смертью сказал (верные люди поспешили передать его слова Робеспьеру – конечно, из-за своей преданности… А может, для того, чтобы отравить сердце Робеспьеру?):
– Робеспьер? Да я воткну его себе на кончик большого пальца и заставлю вертеться полчком… Все это братья Каина… Во время революции власть остается за теми, в ком больше злодейства… Сучьи дети, они будут кричать: «Да здравствует республика», – когда увидят, что меня ведут на казнь.
Чьи это слова? Аристократа, роялиста? Нет, так говорил Дантон.
Невозможно поверить, что это тот самый Дантон, который в 91-м году защищал Робеспьера от нападок Бриссо и Гаде; что это тот самый Дантон, который в 92-м году спас Францию; что это тот Дантон, который вместе с Маратом и Робеспьером прошлой весной разгромил жирондистов.
Еще в ноябре – декабре 93-го года Дантон и Робеспьер действовали в полном согласии. Вслед за Робеспьером Дантон заклеймил устраивавшиеся по совету «Отца Дюшена» антирелигиозные маскарады. Дантон говорил: «Если мы не чтили жреца заблуждения и фанатизма, то тем более не хотим чтить жреца неверия».
Так же, как Робеспьер, Дантон утверждал, что «еще не время народу проявлять милосердие».
Робеспьер всегда пристально наблюдал за Дантоном. Многое ему не нравилось: и его чрезмерная доброта, и склонность к компромиссу, и желание угодить всем. Когда Дантон излишне колебался, Робеспьера охватывал гнев. Да, их мнения не всегда совпадали, но разве из этого можно сделать вывод, что Дантон предавал Родину? Нет, он усердно служил ей.
Так что же так резко изменило Дантона, что в конце концов погубило его?
Отсутствие твердых моральных устоев, несоблюдение принципов добродетели.
Всем известно, как тяжело переживал Робеспьер смерть первой жены Дантона. Он был готов облегчить горе друга. Однако еще и раньше Робеспьер со скрытым раздражением внимал слухам о развратной жизни Дантона. После ночей, проведенных в пьяных оргиях в кругу продажных женщин, разве останутся силы для революции? Разве человек, вкусивший сладость сомнительных удовольствий, будет непреклонен и тверд по отношению к своим идейным врагам? Робеспьер думал, что после смерти жены Дантон образумится. Но еще не успела просохнуть земля на ее могиле, как Дантон вторично женился на шестнадцатилетней Луизе Жели, девушке набожной, дочери родителей-роялистов. Чтобы добиться их согласия на брак, Дантону пришлось пройти через исповедальню и стоять на коленях под рукой отрекшегося от республики священника. Вот что сделали сладострастие и распущенная чувственность с вождем революции! И в тот момент, когда Франция задыхалась в тисках интервентов, когда казалось, что революция вот-вот сгорит в пожаре мятежей, когда народ напрягал последние силы, – Дантон отказался вступить в Комитет общественного спасения, – он, видите ли, устал. Он уехал к себе в поместье наслаждаться счастьем с молодой женой.
В своем уединении Дантон неплохо проводил время. Когда страна сражалась – он спокойно округлял свой капитал. Видимо, революция его уже не очень интересовала. Он хотел, чтобы она скорее кончилась, чтобы она не мешала его мирной жизни заурядного обывателя.
Дантон вернулся недовольный правительством. Оп был против процесса Кюстина, против отрешения от должности дворянских генералов (ему казалось, что так ослабляется армия), против суда над королевой (разрушившего, по его мнению, надежды договориться с Европой), он был против террора.
Теперь Робеспьеру известны тайные планы Дантона. Дантон думал, что ему удастся договориться с Робеспьером и Барером, и тогда переизбрать комитеты, заключить мир, открыть тюрьмы, пересмотреть конституцию, вернуть богачам (а он к этому временя стал богатым человеком) их привилегии и инициативу.
Но комитеты были в руках революционных людей, и взять у них власть Дантону не удалось. Более того, вернувшись в Париж, он вновь попал под влияние Робеспьера, под влияние революции, в нем заговорила гражданская совесть, и он опять, вероятно вполне искренне, стал служить стране.
Но это продолжалось недолго. Снова начались ночные оргии, снова пьянки и продажные женщины. Дантон компрометировал себя в глазах народа, компрометировал идеи революции. Вместе с пройдохой Эро де Сешелем он попадал в сомнительные компании, потянул за собой слабохарактерного доверчивого Демулена.
Кутежи не только ослабляли революционный пыл, кутежи требовали денег. Поэтому друг Дантона д'Эглантин пошел на грязные финансовые махинации. Не дремали и агенты Питта. Они мечтали подкупить английским золотом вождей революции. Вокруг Дантона и Эро де Сешеля начали крутиться темные спекулянты, иностранные банкиры и просто аферисты. Используя популярность Дантона и власть Эро де Сешеля, члена Комитета общественного спасения, они надеялись освободить из тюрем своих друзей, создать сильную оппозиционную партию. Закружившись в хмельном угаре, Дантон, вероятно, и сам не почувствовал, как был опутан хищными щупальцами заговора, как стал лидером оппозиции, надеждой врагов революции. И когда заговорщикам показалось, что настало время действовать открыто, «старый кордельер» Камилл Демулен вонзил нож в спину революции. Этот неожиданный удар был тем сильнее, что за Камиллом стояли не только заговорщики, за Камиллом стоял Дантон.
Робеспьер помнит последнюю встречу с Дантоном, состоявшуюся после казни эбертистов. Друзья захотели помирить их, Добиньи устроил званый обед.
Робеспьер пошел на эту встречу не только в память прежней дружбы, но, главное, потому, что хотел понять, осталась ли хоть искра гражданской совести и преданности революции в Дантоне, и если – да, то спасти его.
Увы, он увидел совсем не того добродушного человека, с которым так любил когда-то проводить свободные вечера. Перед ним был надменный, самодовольный циник. Дантон не щадил даже старых приятелей. Слово «добродетель» вызвало у него смех. Он сказал, что общественное мнение – это распутница, а потомство – глупость.
Робеспьер держался холодно и настороженно, и Дантон, знавший его, должен был понять всю глубину разделявшей их пропасти. Однако Дантон стал возводить клевету на Билло-Варена и Сен-Жюста, уверяя Робеспьера, что тот окружен глупцами и сплетниками, которые заняты только тем, что говорят о заговорах, яде и кинжалах. Он предложил Робеспьеру вступить в сделку. «Я знаю, – сказал Дантон, – каковы замыслы этих шарлатанов, но я знаю также и их трусость. Верь мне, стряхни интригу, соединись с патриотами, сплотимся…» Под патриотами он разумел гнусных заговорщиков.
– При твоей морали и твоих принципах никто не может быть виновен, – ответил Робеспьер.
Но Дантон, словно в опьянении, продолжал: «Надо прижать роялистов, но не смешивать невиновного с виновным».
– А кто вам сказал, что на смерть был послан хоть один невиновный? – тихо спросил Робеспьер. Ответом ему был циничный взгляд Дантона. Робеспьер понял, что Дантон не верит в справедливость революционного суда, что он уже полностью погиб для революции.
Тем не менее Робеспьер, помня заслуги Дантона и Демулена, не решался поднять руку на своих бывших друзей. Когда на заседании комитета Билло-Варен предложил арестовать Дантона, Робеспьер пришел в бешенство. Он закричал: «Значит, вы хотите погубить лучших патриотов!»
Как несправедливо обвинять теперь Робеспьера в том, что он жаждал крови Дантона и Демулена! Сколько раз он спасал их!
Впервые это произошло еще летом 93-го года, когда Дантон предложил, чтобы Комитет общественного спасения преобразовался во временное правительство.
Такая идея показалась Робеспьеру слишком радикальной, но ею воспользовались враги Дантона, чтобы обвинить последнего в посягательстве на верховластие народа. Венсан сделал донос на Дантона в клубе якобинцев.
Робеспьер тут же поднялся на трибуну. Он спросил, откуда у этих внезапно появившихся патриотов такое яростное стремление погубить в глазах народа одного из его самых давних друзей? Дискредитировать Дантона? Но доносителям следовало бы сперва доказать, что они превосходят его дарованиями, энергией и любовью к республике.
Признаться, он даже был счастлив, что теперь наступил момент, когда он может защитить Дантона, когда он может доказать другу свою любовь и преданность. Тут была еще одна тонкость. Робеспьер пока не вошел в правительство, не был избран в Комитет общественного спасения, но то, что старые вожди нуждались в его поддержке, ясно показывало всем, что Робеспьер выдвигается на первое место в революции.
Когда началась чистка Якобинского клуба, причем она не коснулась только одного Робеспьера, что тоже говорило о многом, наступила очередь и Дантона предстать в положении обвиняемого. Это произошло в конце зимы. Дантона упрекали в том, что он будто бы призывал отказаться от суровых мер революционного правительства. Вообще-то обвинение было близко к истине. Но нельзя было выдавать Дантона и тем самым усилить партию эбертистов, да и потом Дантон еще был дорог Робеспьеру. И Робеспьер протянул ему руку помощи, думая, что теперь Дантон станет его верным союзником:
– Чем больше у человека мужества и патриотизма, тем больше враги общественного дела домогаются его гибели. О, если б на защитника свободы не клеветали, это было бы доказательством того, что нам уже нет надобности бороться ни со священниками, ни с дворянами. Враги отечества осыпают похвалами только меня, но я отрекаюсь от них. Неужели они думают, что рядом с этими появляющимися в известных листках похвалами я не вижу ножа, которым хотят зарезать отечество?
13 фримера Робеспьер сделал попытку образовать Комитет справедливости и сделал это умело, не оставив повода крайним революционерам обвинить правительство в умеренности (кто мог возражать против пересмотра дел невинно осужденных?). Но этот ловкий маневр был сорван действиями Филиппо и Демулена. Первый яростно обрушился на Венсана и Ронсена, обвинив всех эбертистов в предательстве. Второй своей горячей поддержкой придал идее Комитета справедливости вид контрреволюции.
Филиппо сам поставил себя в положение человека, который или прав, или, если клевещет, то должен отправиться на эшафот. Напрасно Робеспьер пытался умерить пыл Филиппо, доказывая, всем, что Филиппо может ошибаться, и эти ошибки простительны из-за его горячности. Филиппо не принял спасительной поддержки.
Демулен же стал утверждать, что противниками революции являются слабые женщины, старики, больные и худосочные, а никаких заговорщиков нет и в помине. Создание Комитета милосердия (так Камилл называл Комитет справедливости) он громогласно возложил на Робеспьера, и тем самым поставил того в трудное положение. Признай Робеспьер правильность призывов Демулена, он сам, а за ним и правительство предстали бы в глазах крайних революционеров оплотом умеренных. Эбертистам нельзя было давать такой козырь, и от Комитета справедливости пришлось отказаться.
Камилл начал издавать газету «Старый кордельер». Робеспьер думал, что эта газета поможет ему сдерживать натиск ультрареволюционеров. Он предварительно просмотрел первые два номера, а просматривать третий отказался, чтобы не говорили, будто «Старый кордельер» – это рупор Робеспьера.
Чем же ответил Камилл на это доверие? Неожиданным страшным ударом! Камилл опубликовал якобы невинные переводы из Тацита, где каждая строчка высмеивала режим революционной диктатуры.
Робеспьер помнит этот текст!
«В тиране все вызывало подозрительность. Если гражданин пользовался популярностью, то считался соперником государя, могущим вызвать междоусобную войну. Такой человек признавался подозрительным…
Если, напротив, человек избегал популярности и сидел смирно за печкой, такая уединенная жизнь, привлекая к нему внимание, придавала ему известный вес. В подозрительные его.
Если вы были богаты, являлась неизбежная опасность, что вы щедростью своей подкупите парод. Вы человек подозрительный…
Если вы были бедны – помилуйте, да вы непобедимый властитель, за вами надо установить строгий надзор! Никто не бывает так предприимчив, как человек, у которого ничего нет. Подозрительный…
Доносчики рядились в самые лучшие одежды… Донос был единственным средством к преуспеянию».
Враги республики нашли в этом тексте прямую аналогию. Третий номер «Старого кордельера» вышел под ликующие крики роялистов.
Читая этот номер, Робеспьер ощущал почти физическую боль. Он прекрасно понимал, что стрела нацелена в него. Робеспьер, который всегда последовательно отстаивал верховластие народа, Робеспьер, который еще в 91-м году противился закону о смертной казни, Робеспьер, который и сейчас прилагал максимум усилий, чтобы не дать волне бешеного террора захлестнуть Францию, – был обвинен в злодейской тирании! В свое время ни Гаде, ни Бриссо – уж как они его ненавидели – и то не решились на это. И вот как бы подведен итог его деятельности, вот к чему пришел Робеспьер. И кто нанес вероломный удар? Ближайший друг, Камилл Демулен.
Этот номер ему стоил нескольких бессонных ночей. В одиночестве, когда не можешь заснуть, обида кажется еще острее.
Возмущенные якобинцы исключили Демулена из клуба, но Робеспьер выступил и защиту старого товарища и добился отмены этого решения. Он простил ему все. Робеспьер изобразил Демулена таким, каким тот и был: слабым, доверчивым, часто мужественным, всегда республиканцем, человеком, любящим свободу. Тем не менее он серьезно посоветовал Демулену остерегаться неустойчивости своего ума и чрезмерной поспешности в суждении о людях.
Но когда Робеспьер предложил ему забыть ошибки и сжечь номер, Камилл вдруг сорвался:
– Сжечь не значит ответить! С тех пор Демулен демонстративно поддерживал дружбу только с Дантоном. Но сам Дантон, в то время, когда Демулен вел в «Старом кордельере» войну с эбертистами, Дантон, всем известный как их злейший враг, добился того, что Ронсен и Венсан были освобождены из тюрьмы.