Институционные коллизии и социальный хаос
Для голодного человека демократия - пустой звук. Он пойдет за тем, кто поманит его куском хлеба. Как ни странно, увести его "подальше" может тот, кто ухитрится подсказать, где можно взять самим, а приучив к дармовщине, прельстит запредельными райскими кущами. Вождь масс - это всего лишь узурпатор власти, признанный ими в надежде на обещанное. При рассмотрении действий послефевральской власти поражает, что новые лидеры не умели ни накормить, ни даже пообещать достаток в будущем. Они словно были убеждены, что можно навсегда стать сытым от сладкого слова свобода и требовали от масс не только жертвы, но и подвига.
Впрочем, иной раз кажется, что новые лидеры вообще ничего не умели делать практически и в глубине души сознавали собственную недееспособность. Положение вечной оппозиции режиму и сочинительство "самых лучших" законов - вот то, для чего они, казалось, были созданы.
Иногда кажется, что лидеров Февраля погубило другое: непонимание, что Россия вступила в некий иной темп и ритм исторического развития; это особенно заметно на фоне фигуры мгновенно встрепенувшегося в Швейцарии Ленина. После падения самодержавия либеральные политики Временного комитета Государственной думы явно тянули с формированием Временного правительства (1) - одного этого достаточно, чтобы усомниться в "масонско-заговорщическом" характере Февраля. Петроградский Совет, в свою очередь, формировался бестолковейшим образом: знакомые зазывали туда знакомых, порой курьезные предложения получали даже не социалисты (2). Российские сторонники демократии намеревались действовать на манер монархов, что не укрылось от некоторых представителей общественности: "В их представлении революция протекает так: акт первый - свалили старую власть, посадили новую, она издала ряд неизбежных декретов... и затем сказала: стоп машина!.. И политическое, тем более социальное творчество прекращается... Акт второй: Учредительное собрание... И так представляют себе жизнь историки, экономисты, психологи -цвет нашей науки, европейские имена! Они забывают, что революция - непрерывный процесс разрушения старых форм и творчество новых, что этот процесс разворачивается одновременно в тысячах пунктов, в центре и на периферии, что главная задача власти - координировать все отдельные его элементы, ...что новое правосознание вырабатывается всей массой в непрерывном процессе, а Учредительному собранию остается только санкционировать, юридически оформить, связать в одно целое..." (3). Это было написано 35-летним человеком, в 1907 г. приговоренного в качестве "техника" эсеров-максималистов к смертной казни, замененной бессрочной каторгой. Освобожденный в феврале 1917 г. В.О. Лихтенштадт безоговорочно поддержал новую власть, после Октября примкнул к "Союзу защиты Учредительного собрания и только осенью 1918 г. стал на сторону большевиков. Все это более чем показательно.
Можно утверждать, что и либералов, и социалистов заставили стать властью массы - опосредованно, через давление самоназначенных лидеров Петроградского Совета, в силу марксистского доктринерства посчитавших, что в правительстве должна утвердиться "буржуазия", которой непременно (как по учебнику) должен противостоять "пролетариат".
И тут возник парадокс: сначала законодательный орган (Государственная дума в лице своего Временного комитета, а затем и его правопреемник - Временное правительство) оказался на месте исполнительной власти. Легитимной законодательной власти не стало вообще (ее стало странным образом подменять Юридическое совещание Временного правительства, занявшееся недопущением того, что не полагалось делать до Учредительного собрания). Кому же оставалось законодательствовать? Только массе. Неудивительно, что власть на местах (в том числе и фактически законодательная) оказалась в руках различного рода общественных организаций, начиная с губернских (комитеты общественной безопасности, которые часто выступали и под другими названиями). Произошла невольная легитимизация захватного права, что при властной центра грозило превратить трансформацию власти в ее распад.
Обычно выход из подобных ситуаций находится - временное революционное правительство присваивает себе диктаторские полномочия. Действительно, некоторое время подобные функции осуществляли правительственные комиссары, большая часть которых, преимущественно кадетов, была направлена в старые правительственные учреждения (4). Но в целом, новые властные круги пугливо сторонились диктаторства. И либералы, и социалисты были поражены "властебоязнью" - неуловимому производному от привычки к деятельности в тени существующей власти. Новых правителей губило непонимание того, как опасно для революции отсутствие способности к концентрации власти, особенно в сочетании с псевдорадикальной суетностью. Впечатляющую картину бестолковейшего революционного ажиотажа среди лидеров нарисовал П. Сорокин (5). Из других воспоминаний можно вынести впечатление, что наэлектризованные толпой и очумевшие от груза ответственности "герои Февраля" первое время действовали, как сомнамбулы (6).
Примечателен еще один момент. Первоначально Петроградский Совет оказался безвластным: он не имел ни аппарата, ни финансовых средств - ничего, кроме некоторого авторитета, использованного, главным образом, на то, чтобы убедить массы в легитимности решений, исходящих от Временного комитета Государственной думы. Положение изменилось только с появлением знаменитого - навязанного солдатами - Приказа № 1 Петроградского Совета, ставящего столичный гарнизон - единственную реальную силу Февраля - под свой политический контроль. Именно тогда Совет получил важнейший и единственный рычаг власти (но не управления). Но и это было целиком использовано на поддержание Временного правительства, которому фактически и была сдана вся полнота управления.
Главным препятствием на пути укрепления власти стало демонстративное доктринерство лидеров Временного правительства - прежде всего П.Н. Милюкова.
Некогда идеологи самодержавия доказывали, что в силу своего органичного единения с народом власть в России может явить миру самобытный государственный строй управления и довести его до такого совершенства, которое уже недоступно европейским государствам, разъедаемым "язвами социализма, еврейства и масонства" и, конечно, капитализма и созданного им формального правового порядка. Предполагалось, что только отрицая "буржуазное" право, можно достичь "царства закона, правды и справедливости". Изумляющий парадокс Февраля состоял в том, что новым правителям России даже не пришло в голову, что инерцию подобных представлений в низах можно использовать для утверждения диктатуры закона, которую следует постепенно трансформировать в "нормальный" парламентаризм. На рационалистичные западные институты смотрели, как на механизм магического властвования сверху, включение которого происходит одномоментно - волей Учредительного собрания.
Американский историк У. Розенберг показал, что демократической трансформации обычно препятствует существующее в европеизированных умах жесткое понятийное разграничение государства и общества (народа). В патерналистских системах интеллигенция наиболее старательно склонна проводить логическое отделение власти от народа - вопреки тому, что именно в них примитивные отношения власти-подчинения неуклонно воспроизводятся на всех этажах социально-государственной пирамиды. Как апофеоз подобной слепоты и возникли представления, что Временное правительство оказалось в безысходной ситуации. На деле эпоха сосуществования Временного правительства со всевозможными "общественно-государственными" органами обнаруживает необычайно широкий спектр возможностей по демократизации всей системы управления.
Почему эти возможности оказались нереализованными? Основным препятствием стали опасения, что любые отклонения от существующих стандартов демократии - есть путь движения от нее. Так считали не только либералы. Социалисты взирали на различного рода общественные организации, включая Советы, как на своего рода строительные леса, которые следует демонтировать сразу же по возведении здания парламентаризма. Правовой институт становился не только фетишем демократии. Им подменялась ее суть. Не приходится удивляться, что в такой атмосфере настойчивые ленинские призывы строить демократию снизу рано или поздно должны были получить отклик (на деле это был путь к воссозданию архаичнейших отношений власти-подчинения).
Основные страхи для поклонников демократии формы были связаны с так называемым двоевластием. Считалось, что Временное правительство и Советы упорно не дают работать друг другу. У. Розенберг, напротив, показывает, что двоевластие, используя "демократию участия", давало невиданный шанс на осуществление динамичнейших преобразований, в которых были заинтересованы буквально все (7). Это не абстрактное допущение, а документально подтвержденная реальность.
Стоит отметить своеобразный факт: в марте 1917 г. в Таврический дворец приходило немало посланий, адресуемых более чем нелепым образом - "Исполнительному комитету рабочих и солдатских депутатов Государственной думы" (8). И позднее масса оставалась безразлична к институтам, ее волновали результаты, а не формы властвования. Народ готов был принять любой образ правления, но ушибленная российским централизмом интеллигенция сразу же суеверно шарахнулась от тени двоевластия.
Страшный жупел двоевластия был рожден в умах российских политиков, при всей своей показной любви к парламентаризму мысливших как бюрократы-централисты, суеверно боявшиеся, однако, диктатуры. Отсюда и страхи двоевластия.
Доктринеры обычно принимают за беспорядок отсутствие хрестоматийных представлений о порядке. Народ, напротив, решил, что наконец-то воцарился желанный ему порядок (справедливость). В февральско-мартовские дни масса обывателей потянулась наверх за всевозможными разрешениями, при этом люди готовы были переарестовать друг друга по подозрению в нелояльности к пока непонятной, но власти (9). Понятно, что любой администратор не может быть доволен ситуацией "власть без силы"; но нельзя забывать, что противоположную сторону вполне могла устраивать роль "силы без власти". А.И. Гучкова, первый военный министр, много позднее заметил: официальная власть держалась иллюзией, что ей есть на какие силы опереться, Совет считал, что за правительством "стоят какие-то силы" (10). Привычное представление о власти действовало, важно было применить верную технологию реформаторства. Но в России сочинители проектов реформ почему-то всегда считали, что их практической реализацией должен заниматься кто-то другой. Отсюда и ситуация, когда масса остается наедине с демагогами.
Следовало бы добавить, что череда тогдашних всевозможных съездов корпоративного характера (пик пришелся на апрель-июнь) обнаружила, что пылкая говорливость их делегатов ничуть не была направлена против правительства. Разумеется, страхи двоевластия усугублялись обычной постреволюционной неразберихой. К примеру, один из левых эсеров от лица Исполкома Петроградского Совета рассылал крестьянам мандаты на "социализацию" помещичьих имений, а "Известия" порой проводили собственные, а не официальные взгляды (11). Но и такое двоевластие могло завершиться благополучно, не перерасти оно в политический психоз.
Как долго может быть переносимо ощущение двоевластия, многовластия, т.е. властной неопределенности? В принципе, это зависит от политической культуры народа и его способности к самоуправлению - в широком смысле умения полагаться на себя, не разыскивая виновных за пределами своего социального опыта. Есть на этот счет и кое-какие подсказки из опыта мировой истории - своевременный созыв конституанты. О том, что "буржуазия" затягивала созыв Учредительного собрания, написано слишком много. Как это делалось и почему, известно меньше. Оказывается, что подоплеку самоубийственной неторопливости составляла жажда наисовершенного избирательного закона. Вот это и было тем абсурдом сочетания доктринального упрямства, демократического прекраснодушия и практической неискушенности, который подстегивает правовой беспредел.
Само по себе нежданное равенство таит угрозу деспотии - через господство человеческой массы. Демократизм предполагает своеобразную презумпцию достоинства каждого. Если люди и вправду считают всех господами, то у новорожденной республики есть шанс на выживание, если они видят во всех прежде всего неимущих плебеев, ситуация будет тяготеть к диктатуре.
Введение всеобщего избирательного права по списочно-пропорциональной системе при минимальном возрастном и имущественном цензе в стране с традициями авторитаризма, патриархальности, сословности, размытыми отношениями собственности, минимумом политической грамотности (не говоря уже о грамотности элементарной) было шагом к партийно-олигархическому правлению. Закон эпохи должен соответствовать уровню правосознания населения. Принципы демократии, примененные к среде, чуждой уважению к достоинству личности и ее правам, ведут к охлократии. Этого не понимали. В среде интеллигенции господствовало убеждение, что достаточно довести страну до Учредительного собрания, как остальное приложится само собой (12). Увы, русский человек не любит брать на себя рутинную обузу, слишком напоминающую тягловое состояние.
Отвлеченно говоря, даже объявление выборов в 5-ю Государственную думу сразу после Февраля по старому избирательному закону для скорейшего принятия заведомо несовершенной конституции принесло бы стране меньше вреда, чем четырехмесячная работа комиссии по выработке избирательного закона, возглавляемой крупным знатоком права "сложных государств" кадетом Ф.Ф. Кокошкиным. Но по иронии истории первая российская конституция замысливалась на века. Обложившись томами новейших европейских законодательных актов, российские правоведы словно забыли об опыте Франции, менявшей свои правовые системы как галстуки. Кстати, комиссия Кокошкина в своей работе споткнулась на избирательных правах свергнутого Романова. Понадобилось вмешательство самого Керенского, чтобы отменить то, чего нельзя было принять - дарование активных избирательных прав экс-самодержцу (13). Революционная власть должна первое время хотя бы имитировать решительность насилия. А, между тем, сторонники юридической буквы демократии с треском провалили робкое предложение о временной отмене принципа несменяемости судей (14). Получалось, что стражам старого порядка вверялось юридическое обслуживание тех, кто его напрочь отверг.
Понятно, что в реальной жизни возобладал противоположный тип законотворчества. Революция - это торжество "захватного права", отождествляемого с насилием во имя справедливости и порядка. Послефевральская правовая система будто нарочно создавалась для того, чтобы народ перестал различать иные пути к справедливости, кроме силовых. Отсюда феномен "революционных княжеств" - этим термином петроградские "Известия" 27 мая характеризовали действия Кронштадтского Совета, объявившего себя 17 мая "независимой республикой". Данный конфликт символизировал не столько противостояние "рабоче-крестьянских" Советов "буржуазной" власти, как грядущий разрыв связей по линии центр-периферия: "низы" на местах легко оказывались недовольны любой центральной властью, не способной удовлетворить их ближайшие ожидания. Эта тенденция проявила себя еще до 1917 г. (15), теперь она соединилась с желанием участия во власти (корпоративного, профессионального, этнического - какого угодно, на земско-соборный манер), дабы сделать ее "своей".
Тысячекратно затвердившаяся (с подачи Ленина) альтернатива "Временное правительство или Советы" на поверку выглядит иллюзорной, если говорить о докорниловском этапе развития событий. Подавляющая масса телеграмм в адрес Временного правительства после каждого очередного политического кризиса содержала призывы к "дружной и плодотворной работе" правительства и Совета (16). Исследование Г.А. Герасименко (17) подтверждает, что куда основательнее, чем все Советы (за исключением разве что петроградского) после Февраля могли противостоять центральной власти так называемые комитеты общественной безопасности губернского уровня (часто выступающие под другими названиями). Они возникали стихийно, порой даже "вечевым" порядком, на митингах и собраниях. Между тем, конфликтов типа центр-регионы в России, как водится, никто не замечает. Наделе именно КОБы, которые на равных включали в себя наряду с массой профессиональных, кооперативных, партийных, национальных, конфессиональных, обывательских и иных организаций и Советы рабочих, солдатских и прочих депутатов, могли при желании продиктовать свои собственные условия столичной власти партийных доктринеров. В послефевральском хаосе, несмотря на его внешнюю классово-политическую окраску, стала стихийно (по принципу "никого не забыть") воссоздаваться снизу властная иерархия на квазисоборных, корпоративистских (под видом паритетных) началах. Разумеется, самыми влиятельными в них оказывались либо известные в прошлом общественные деятели, либо новоявленные демагоги, но важно другое - связь с низами. Трудно сказать, насколько уникален опыт Курской губернии (в прошлом исправно поставлявшей в Думу правых), где на базе самоуправлений (включая волостные) и в ходе бесчисленных кооптаций возник "Губернский народный Совет" -нечто вроде постоянно действующего конгресса численностью до 4 тыс. человек (18). С точки зрения парламентаризма, это выглядит абсурдом или экзотическим анахронизмом, но такой "Совет" поддерживал порядок даже некоторое время после Октября за счет недопущения в губернию солдат.
Именно между КОБами и назначаемыми из Петрограда губернскими комиссарами после Февраля возникло было напряжение. К концу марта назначенные комиссары удержались только в 23 губернских центрах из 55, остальные были переизбраны. Что касается комиссаров уездного уровня, то здесь "правительственными" были только 177 из 439 (19). Произошло столкновение бюрократических начал и традиционистских самоуправленческих импульсов снизу, а также смещение функций управления и самоуправления в сторону перемещения власти на места. В таких условиях центру было разумнее изображать царствование, т. е. обозначать себя только в заведомо выигрышных ситуациях. Характерно, что в последующее время повсеместно (за исключением отдельных "национальных" районов) противостояние Временного правительства и КОБов сходило на нет. Механизм взаимной притирки оказался элементарен: утверждение наверху кандидатур правительственных комиссаров, предлагаемых самими комитетами.
Но возникла новая, более опасная для иерархии властвования зона конфликта: противоречие между КОБами губернского уровня (интеллигентскими по составу) и волостными. Первоначально волостные комитеты были всесословными, они могли стать подобием усиленно внедряемых сверху земских органов. Начиная с апреля, когда в деревню хлынули солдаты-отпускники, началось вытеснение из них представителей сельской интеллигенции. Волостным комитетам стала диктовать свою волю община. И, хотя низовые комитеты формально признавали вышестоящие органы, ослабление противоречий между ними в связи с ухудшением ситуации в продовольственной сфере делалось труднодостижимым без оперативного решения вопроса о земле. Попросту говоря, руками общины стало невозможно осуществлять продразверстку (хотя волне можно было наладить продовольственное снабжение в потребляющих губерниях). Именно в связи с этим система КОБов, вкупе с институтом правительственных комиссаров оказалась поражена изнутри. Революционный корпоративизм формировался как на традиционалистской (сословной), так и частично обновленной (профессиональной) базе, но он же при этом нелепо (с точки зрения решения управленческих задач) политизировался и идеологизировался изнутри. Источником его динамики теперь могло стать не "представительство интересов", а то, что У. Розенберг удачно назвал "демократизацией участия". В противном случае, взаимодействие интеллигентских доктрин с растущими ожиданиями населения давало взрывоподобный эффект. Увы, в основе революционной российской "политики" лежало все, что угодно, но не практицизм. Для России это обычно.
Удивительно, насколько поразительно долго местные Советы (имевшие свое представительство в КОБах) подпирали "буржуазную" власть. Вместе с тем, появление "советских республик" (не только Кронштадтской, но и Херсонской, Ревельской и Красноярской - уже в мае 1917 г.) подсказывает, что вытеснение "буржуазной" соборности могло идти без всяких большевиков, поскольку сами Советы представляли собой квазисоборную (на манер сельского схода) структуру. В любом случае, баланс внутри формирующейся пирамиды зависел от состояния вопросов о земле и мире.
В принципе, складывающаяся "общественно-государственная" система в любом случае противостояла привычной директивности центра. При известных условиях она могла похоронить монопольные (неизбежные в годы войны) позиции государства в продовольственной сфере. Но этого не произошло, более того, к августу губернские комиссары сами стали требовать от правительства большей директивности (20) (конфликты между центром и местными властями на продовольственной почве разгорелись только после Октября). Действовал незримый закон привычного понимания провинцией "высших" (имперских) задач. К тому же, уже летом 1917 г. КОБы оказались поражены абсентеизмом. Центральная власть осталась наедине с вялым местничеством.
Если говорить о действительно роковой институционной подвижке 1917 года, то она оказалась связана с заменой КОБов "правильно" избранными муниципалитетами (для столичных сторонников буквы демократии это была своеобразная апробация всеобщего избирательного права перед выборами в Учредительное собрание). Понятно, что к этому времени лидеры КОБов изрядно подустали от тяжести свалившихся на них непривычных задач, их деятельность в любом случае казалась малоэффективной. Но КОБы все же несли в себе идею согласия, тогда как любая политическая кампания ставила ее под сомнение.
В условиях разгула левого популизма успех на муниципальных выборах был гарантирован меньшевикам и эсерам с их принципиальным "анти-буржуйством", практическим соглашательством и "запасной" ориентацией на Советы. Примечательно, что на выборах в провинции часто фигурировали не партийные, не социалистические, а просто "советские" (вовсе не меньшевистско-эсеровские) списки. В этой ситуации победителями легче становились безответственные горлопаны, опирающиеся на наиболее нетерпимых. Действительно, кое-где после выборов городские думы оказались переполнены "чужаками" - солдатами. Это означало, что прежняя корпоративистская солидарность обрела элементы организационно-психологического раскола. Отсюда следовало, что будущее Учредительное собрание или окажется "красным", или расколет страну (как известно, оно оказалось недостаточно "красным", а потому бесславно ушло со сцены). На организационно-представительном уровне уже существовали элементы конфликта, но принять открытые формы он мог лишь при особых условиях.
Несомненно, до поры до времени ситуация на местах сглаживалась тем, что социалисты преобладали и в думах, и в Советах. Но успешно действовать одновременно в интересах всего населения и "классовых" организаций партийные функционеры не могли - на это не хватило бы никакого личного авторитета, не говоря о деловых качествах. В подобных обстоятельствах Советы могли по преимуществу радикализоваться, а муниципалитеты становиться политической ловушкой для людей, не искушенных в вопросах городского хозяйства. По дневниковым записям известного еврейского общественного деятеля С.М. Дубнова получается, что к сентябрю в "хвостах у лавок" поползли "зловещие разговоры о том, что все зло от жидов, богатеющих от войны..., что евреи захватили власть в городских думах и правительственных учреждениях" (21). Но это одно из тех свидетельств, в основе которых лежит заведомый испуг. Не исключено, что "соглашатели" могли бы держаться и в думах достаточно долго (обыватели начали скандалить как в них, так и в Советах ближе к октябрю), а тем временем могло идти плавное перемещение власти от официальных ее органов к Советам (что происходило в Закавказье), не случись психосоциального срыва, связанного с Корниловым.
Стоит отметить, что предшествующее корниловщине ситуационно запоздалое Государственное совещание в первопрестольной, вопреки традиционалистски-примиряющей соборной нагрузке, заранее обрело имидж раздражающего низы контрреволюционного сборища. Неслучайно после поражения Корнилова активизировался революционный корпоративизм, ставший теперь весьма управляемым большевистской демагогией. Призрак "генерала на белом коне" и открыл дорогу солдатчине, наплевавшей на все институты, кроме санкционирующих охлократический беспредел. Отсюда пресловутая "большевизация" Советов. Л. Троцкий на примере столичного Совета с присущей ему откровенностью "победителя от истории" пояснил, как принимались резолюции, предложенные большевиками: эмоциональная реакция возбужденных депутатов на пугающее политическое событие облекалась в последовательно-нарастающий ряд вопросов-ответов; в результате голосующие неожиданно для самих себя выступали как бы большевиками (22). Именно под давлением страстей с улицы, с одной стороны, демонстративной безапелляционности того же Троцкого, с другой, безнадежно запутались и делегаты Демократического совещания в вопросе о коалиции (для того, чтобы сбить их с толку, достаточно было ассоциаций типа Корнилов-кадеты-буржуазия). Страсти раскалились, полутонов никто уже не различал, сама хаотичная действительность требовала однозначности: либо да, либо нет, что могло быть легче всего использовано демагогами.
Поэтому связывать триумф большевизма с левением Советов (как правило, эмоционально-ситуационным) было бы упрощенчеством. Ленин, восхваляя "возрождение Советов", не случайно присовокуплял "и другие общественные организации", имея в виду то фабзавкомы, то отряды революционных солдат (прежде всего в Финляндии, где они демонстрировали образцы "классовой" нетерпимости в наиболее чистом виде). В данном случае Ленин проговорился: большевики развивали свой успех психологически, а потому готовы были использовать для его закрепления любой институт. В этом было их единственное и решающее преимущество перед политиками обычного типа, фетишизирующими парламентаризм.
Насколько подобные подвижки были связаны с ситуацией в глубинке? Очень часто политическая обстановка не только в заштатных, но и губернских городах определялась поведением все более распалявшихся солдат непомерно многочисленных гарнизонов. Что касается крестьян, то, получив еще от 1-го Всероссийского крестьянского съезда фактическое напутствие на осуществление контроля за местными властями, они поняли его как признание своего исконного права на безраздельное владение землей. Существующая статистика их социальной активности, при всем ее несовершенстве, подсказывает, что уже в сентябре-октябре они были поглощены задачей сведения счетов с помещиками (23). Им было не до городской политики.
То же самое можно сказать о так называемых национальных организациях. Финляндские социал-демократы жили ожиданием выборов в сейм, проиграв их в условиях падения общеимперской власти, они оказались в ситуации внутренней гражданской войны; Центральная Рада, несмотря на показушные демарши, выжидала, рассчитывая, что смута среди "москалей" поможет ей с выгодой для себя разрешить спор с Временным правительством по поводу краевой автономии Украины; Особый Закавказский комитет Временного правительства спокойно сдал позиции краевым Советам (вполне антибольшевистским); Туркестанский комитет увяз в местных проблемах (голод из-за отсутствия привозного хлеба); общероссийское мусульманское движение занялось несвоевременной реализацией культурно-национальной автономии. Все эти силы оказались так или иначе выключены из непосредственной борьбы за общероссийскую власть, косвенно помогая большевикам. Символично, что после Октября они оказались лицом к лицу со своими собственными экстремистами.
Поражает, во-первых, неспособность властей предупредить восстание: единственным "решительным" шагом можно считать, пожалуй, развод мостов. Во-вторых, показательно, что февральские революционеры, словно сговорившись, пытались остановить большевиков одними лишь резолюциями о поддержке правительства, что могло лишь вдохновить их противников (24). В-третьих, стоило бы обратить особое внимание на то, как медленно и неуклюже реализовывались большевистские "заговорщические" планы. Наконец, примечательно, что победители, как будто, с трудом поверили в свершившееся, а обывательская масса отнеслась к происшедшему как к чему-то малозначительному.
При этом нет никаких оснований говорить, что судьбу революции решил II Всероссийский съезд Советов 25 октября 1917 г. Во-первых, о переходе власти к Советам заявил еще до его открытия Петроградский военно-революционный комитет, подчиненный верхушке большевиков и левых эсеров, а вовсе не какому-нибудь выборному органу (хотя, похоже, в серьезность его заявления мало кто поверил). Во-вторых, колеблющееся квазибольшевистское большинство съезда почувствовало себя революционным, лишь узнав, что Временного правительства уже нет - до этого оно, как и принято на Руси, "ждало барина" полночи. В-третьих, проблему выбора, сама того не желая, облегчила ему меньшевистско-эсеровская часть съезда, решив "умыть руки" и удалиться вместо того, чтобы продолжать воздействовать на массу делегатов. В сущности, все решила голая сила, точнее даже представление о ее победоносности. Ее видимым воплощением стал большевизм; он-то и был лениво вытолкнут массой на пустующее место власти и государства.
В современной литературе (в связи с редкостным непониманием природы "красной смуты") случаются порой вещи сверхнелепые. Иные авторы, решив, что нет иных забот, кроме бесконечного "разоблачения" большевизма, тужатся устроить шумиху вокруг того факта, что масса делегатов II Всероссийского съезда Советов не составляло кворум от 2/3 числа присутствовавших на предыдущем съезде, как это было предусмотрено. Если так - съезд "нелегитимен". Та простая истина, что любая революция означает перерыв существующей законности, во внимание не принимается. Но, во-первых, с представительством делегатов на предыдущем съезде Советов, вопреки всем учебникам и энциклопедиям, была изрядная неразбериха; вероятно, потому ВЦИК 1-го созыва не решился поставить вопрос об отсутствии на II съезде необходимого кворума. Во-вторых, не учитывается тот факт, что многие местные Советы или их фракции игнорировали съезд - иные большевики считали его ненужным, их противники - заведомо про-большевистским, т. е. как бы не имеющим обязательной силы. В-третьих, некоторые национальные социалистические партии и организации, также не приславшие делегатов, полагали, что любой самодеятельный общероссийский орган после Демократического совещания уже ничего не решает. Наконец, и это, возможно, главное, на фоне всеобщих ожиданий приближающихся выборов в Учредительное собрание средоточием всеобщих ожиданий съезд Советов уже не мог стать.
В России всякий "судьбоносный" выбор предстает как некий магический акт, масса населения превращается при этом в сборище зевак - чаще апатичных. Никому не приходит в голову, что демократия - это постоянный референдум на всех уровнях.
Надо заметить, что "узурпаторы" распорядились легко доставшимся им престолом на редкость осторожно. Правительство было объявлено "временным" (т. е. существующим как бы ради Учредительного собрания) и "рабоче-крестьянским" (так легче было объявить кадетов партией врагов народа). Они назвали свой кабинет Советом народных комиссаров, сам Ленин стал во главе его - имидж анархиствующих разрушителей был отброшен. Большевики дали втянуть себя в переговоры осознании "однородного социалистического правительства" только для того, чтобы выиграть время. Наконец, страна была заполонена массой всевозможных декретов - власть обозначила себя, массы получили возможность делать то, что им хотелось.
Куда важнее вопрос о том, почему проходивший с 26 ноября по 10 декабря 1917 г. II Всероссийский крестьянский съезд (будучи более многочисленным, ничуть не менее радикальным, чем ставший "историческим" II Всероссийский съезд рабочих и солдатских Советов, собравший-таки к концу заседаний пресловутый кворум (25), т. е. легитимное представительство самого многочисленного социального слоя и даже большинства народа) даже не попробовал оттеснить "временный" большевистский СНК (не более легитимный чем свергнутое им правительство Керенского) от власти. Только ли дело в том, что одни делегаты съезда, как водилось, прибывали, другие разъезжались, а в конечном счете, благодаря левым эсерам, среди них произошел раскол? Абстрактно говоря, В.М. Чернов вполне мог перетянуть на свою сторону левых эсеров, ничуть не изменяя программным положениям своей партии и ожиданиям подавляющего большинства крестьянства (т. е. всего населения России). Очевидно, что воля эсеровского руководства была парализована ожиданиями Учредительного собрания.
Формально Октябрь отменил смертную казнь, но говорить в связи с этим о его "бескровном" характере - либо наивность, либо характерная для того времени аберрация зрения, обернувшаяся позднее наивным фальси-фикаторством. Понятно, что ни один хирург не любит "лишней" крови, но он понимает, что без нее не обойтись. По свидетельству Троцкого (возможно, это более поздняя инвектива), Ленин считал отказ от смертной казни нелепостью: "Как можно справиться со всеми врагами, обезоружив себя?" (26). Но дело было поначалу не в вооруженных контрреволюционерах. В послеоктябрьские дни поражает, как часто Ленин призывал "расстреливать на месте" спекулянтов, вероятно, понимая сколь важно упредить самосуд толпы. Другие об этом еще даже не задумывались.
Что касается низовых Советов, то, как показывает исследование Л.А. Обухова на Урале они оказались лишь фальшивым прикрытием чисто вооруженного самовластья большевиков и левых эсеров (27). По работам другого уральского историка прослеживается механика квазиинституционной трансформации власти: если "соглашательский" Совет нельзя было большевизировать изнутри, создавался "параллельный" ему истинно "советский" орган (на деле мини-хунта), который тут же призывал на подмогу красногвардейцев или "летучий отряд" матросов. Последние, запугав боязливых обывателей обысками, реквизициями, мародерством, а то и прицельной стрельбой, утверждали, наконец, "пролетарскую" власть (28). Нет оснований полагать, что в других частях российской глубинки ситуация была иной. В годы гражданской войны эта практика была отработана до совершенства: повсеместно от лица Советов выступали военизированные "ревкомы" (29).
При анализе институционных возможностей 1917 г., становится очевидным, что общая ситуация определялась тем, что происходило совсем на ином уровне - психологическом. Под углом зрения психологии масс и провоцирующих метаний власти уместно рассмотреть и значение собственно политических кризисов.