Шах Бухарину и второй процесс

Расстрел Зиновьева и Каменева был тем более неожиданным и нецелесообразным, что на процессе они дали следствию не просто ниточку, а целый клубок: заявили, будто убийство Кирова готовили также Бухарин, Рыков и Томский. Вышинский заявил, что начато расследование в отношении Бухарина, Рыкова, Томского, Угланова, Радека и Пятакова, а Сокольников и Серебряков прямо привлекаются к ответственности. Узнав об этом, Томский застрелился. В предсмертном письме он писал: «Мне пришлось бы доказывать вздорность и всю несерьезность этих наговоров, оправдываться и убеждать, и при всем том мне могли бы не поверить. Перенести это все я не в состоянии… мне предстоит процедура, которую я порой не в состоянии вынести. Несмотря на все свои ошибки, я всю сознательную жизнь отдал делу коммунизма, делу нашей партии. Ясно только, что не дожил до решительной схватки на международной арене. А она недалека»[292]. И здесь ключевая для опальных политиков надежда на «мировые развязки». Томский также сообщил Сталину: «Если ты хочешь знать, кто те люди, которые толкали меня на путь правой оппозиции в мае 1928 года, — спроси мою жену лично, тогда она их назовет»[293]. В беседе с Ежовым жена Томского обвинила Ягоду в том, что он помогал «правым». Конечно, такое обвинение было голословным, но сигналы о симпатиях Ягоды «правым» поступали и раньше. Сталин еще при Менжинском не доверял Ягоде и в некоторых вопросах просил не передавать ему ту или иную информацию[294]. Но до расстрела Зиновьева и Каменева Сталин считал Ягоду вполне терпимым на посту наркома внутренних дел. Сообщение жены Томского легло на подготовленную почву.

В 1936 г. Бухарин, который в это время был фактически отстранен от руководства газетой, сосредоточился вместе с Радеком на писании конституции. Он связывал с ней большие надежды по переходу к демократии. Узнав об обвинениях в свой адрес, Бухарин немедленно выехал в Москву (он отдыхал на Памире). Прибыв домой, он выразил глубокое удовлетворение расстрелом Зиновьева и Каменева с присущим ему творческим подходом: «Это — осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого индюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую охранку»[295]. Речь идет о Троцком, но осиновый кол вонзен в расстрелянных. У Бухарина было основание вздохнуть свободно — с расстрелом, как казалось, обрывались нити следствия.

Призывая Сталина «выискать и выловить и уничтожить всю нечисть», Бухарин умоляет его: «Представьте себе человека, всей душой любящего великое дело, когда этому человеку бросается обвинение в его разрушении; когда он бесконечно любит партию, а на него тычут пальцем, как на врага»[296]. Бухарин любит не то, что нужно. Партию и сам Сталин уже не любит. Не доверяет он партии.

В этом же письме Бухарин пытается и скрыто шантажировать Сталина — ведь именно он, Бухарин, уговаривает западную интеллигенцию любить СССР. Казнь Бухарина плохо отразится на имидже СССР. Что же, Сталин будет взвешивать за и против. До него дошла информация о слишком откровенных разговорах Бухарина с меньшевиком Николаевым во время зарубежной поездки. Много лет спустя Николаев подтвердил, что Бухарин подумывал даже о встрече с Троцким, говоря: «Конечно, между нами были большие конфликты, но это не мешает мне относиться к нему с большим уважением»[297]. Сближение разных крыльев оппозиции не могло не беспокоить Сталина. До самого кануна расправы над «правыми» он отделял их от Троцкого. Выступая на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б), Сталин говорил: «Комиссия… считает, что нельзя валить в одну кучу Бухарина и Рыкова с троцкистами и зиновьевцами, так как между ними есть разница, причем разница эта говорит в пользу Бухарина и Рыкова»[298].

8 сентября 1936 г. состоялась очная ставка Рыкова и Бухарина с обвиняемым Сокольниковым. Тот признал, что Каменев говорил ему в 1932–1933 г., что к будущему правительству надо привлечь Рыкова. В этом не было ничего невероятного, но и вины Рыкова в этом тоже не было. Стране сообщили о прекращении дела против «правых». Но для Сталина показания Сокольникова были еще одним подтверждением потенциальной опасности правых. Если Каменев готов работать с Рыковым, то тем более на это будут готовы Шеболдаев и другие партбоссы, если решатся сместить Сталина и Молотова. Так что дело не закрыли, а вынесли его на обсуждение декабрьского Пленума ЦК. Там Сталин заявил, что доказательств против Бухарина и Рыкова маловато, и нужно еще разобраться, дать возможность им оправдаться. Вопрос перенесли на февральский пленум.

Однако пока Сталин не был настроен форсировать дело «правых» после гибели главных обвинителей. Аресты «правых» могли раньше времени вызвать конфликт с умеренной частью партии, для которой эти репрессии могли стать сигналом к более активным действиям.

Интеллектуальные штабы противника Сталин предпочитал уничтожать по очереди. 23–30 января 1937 г. прошел процесс «Параллельного антисоветского троцкистского центра» (Ю. Пятаков, Г. Сокольников, К. Радек, Л. Серебряков, Н. Муралов, Я. Дробнис и др.). По справедливому замечанию О. В. Хлевнюка, «фактически это был суд над НКТП» (Наркоматом тяжелой промышленности), то есть ведомством члена Политбюро С. Орджоникидзе[299]. Но не только.

Выступая с обвинительной речью на процессе Зиновьева и Каменева, Вышинский заявил: «Без масс, против масс, но за власть, власть во что бы то ни стало, жажда личной власти — вот вся идеология этой компании, сидящей на скамье подсудимых»[300]. Это не так уж и неверно — различие в стратегии левой оппозиции и публично провозглашаемой линии Сталина было невелико. А вот различие с правыми коммунистами было серьезнее, идея возвращения к НЭПу была популярнее в массах. И когда острие террора стало разворачиваться против Бухарина и Рыкова, следовало дискредитировать их идеологию.

Исследователь чистки в НКВД Л. Наумов уже о процессе Пятакова-Радека пишет: «Так или иначе, удар теперь наносился по правым»[301]. Однако пока обвиняемые принадлежат к левым. Так что процесс носит переходный характер. Он призван скомпрометировать обвиняемых не просто как революционеров-ниспровергателей, а как сторонников фашизма. Но в этот период правых коммунистов еще не считают фашистами. Более того, с 1934 г. в фашизме перестали обвинять и более правых социал-демократов. Мы увидим, что и перед арестом Бухарину и Рыкову будут предъявляться более реалистичные обвинения. Даже в 1938 г. третий московский процесс будет объединенным, направленным не только против правых, но и против левых коммунистов. Таким образом, все более фантастическая «тенденция следствия» вызвана не переносом огня слева направо, а стремлением бесповоротно скомпрометировать любую оппозицию независимо от идеологической окраски.

Пятаков на процессе так излагал планы левой оппозиции: «Что касается войны, то и об этом Троцкий сообщил весьма отчетливо… В этой войне неминуемо поражение „сталинского государства“… Поражение в войне означает крушение сталинского режима, и именно поэтому Троцкий настаивает на создании ячеек, на расширении связей среди командного состава»[302]. В своих показаниях Пятаков так реконструирует взгляды Троцкого (как бы цитируя его письмо): «отступать к капитализму настолько далеко, в каком размере, сейчас трудно сказать, конкретизировать это можно после прихода к власти». Следствие делает из этой цитаты более решительный вывод, чем содержится в ней: «программа параллельного троцкистского центра была программой восстановления капитализма в СССР…»[303]Это разночтение свидетельствует в пользу цитаты. Г. Сокольников признает, что оппозиция считала необходимым отказаться от политики индустриализации и коллективизации, что могло развиться «в капиталистическую реставрацию в СССР». «Могло развиться» — не значит «хотели, чтобы развилось». Однако мотивировка этих планов оппозиции тоже не соответствует тенденции следствия — оппозиция, которую обвиняют в стремлении подорвать советское хозяйство, стремится к «подъему в деревне»[304].

Если очищать показания на процессе от самобичеваний и тем более публицистических прокурорских интерпретаций — это была всего лишь калька с истории 1917–1922 гг., включая путь большевиков к власти, Брестский мир, создание Дальневосточной республики, НЭП.

Впрочем, «директивы Троцкого» в показаниях обвиняемых не являются его подлинными словами. Там употребляется совсем нехарактерная для Троцкого лексика, например — слово «троцкисты»[305]. Однако зачем Радеку директивы Троцкого — он сам может такие писать, как, впрочем, и другие лидеры левой оппозиции. Что невероятного, например, в таких выводах оппозиционеров, которые Радек приписывает Троцкому и которые могут быть просто их общими взглядами: «Надо признать, что вопрос о власти реальнее всего станет перед блоком только в результате поражения СССР в войне»[306].

Еще в 1927 г. Троцкий упоминал, что в случае войны к власти в СССР может прийти более решительное руководство, чем Сталин, подобно Клемансо во Франции во время Первой мировой войны. Таких примеров много в истории — поражение союзников в 1940 г. приведет к власти Черчилля, но это не значит, что он готовил победы Гитлера.

Обсуждая перспективы своего прихода к власти в случае военного поражения Сталина, левые коммунисты могли упоминать свой революционный опыт Бреста, обсуждать возможные границы, уступок победителям в этом случае. Следствию, «выудившему» такие неосторожные упоминания, оставалось только поставить их в центр признаний «разоружившихся перед партией» оппозиционеров. Впрочем, архитекторы процесса «не дотянули» сценарий, и он получился полным противоречий. Оппозиционеры планируют помогать врагу в случае начала войны, но при этом выдают себя, устраивая диверсии во время мира. В одних местах они рискуют всем ради минутной встречи с «руководителями заговора», чтобы получить от них маловажную директиву или выслушать политические рассуждения, а в других работают под чуть ли не ежедневным контролем вредительского руководства. Была идея приплести к заговору еще и чиновника, обвиненного в коррупции, но Сталин этого фигуранта из обвинительного заключения вычеркнул[307].

Новые неприятности обрушились на Бухарина — подследственные Сосновский и Куликов в это время на очной ставке напоминали Бухарину разговор начала 30-х гг., где тот признавал правомерность терактов.

Процесс «параллельного центра» был призван скомпрометировать саму идею террора, который в 1934–1936 гг. вызывал не только возмущение, но и одобрение «озлобленных элементов». Нужно было показать оппозицию как действительно антинародную силу, острие подрывной деятельности которой направлено непосредственно против масс. Сенсацией процесса стали признания обвиняемых во вредительстве. Следствие соединило свои достижения 1928–1931 гг. (когда во вредительстве, да и то, как правило, плановом, признавались спецы) и 1936 г., когда лидеры левой оппозиции стали признаваться в уголовных преступлениях. Впервые обвинения строились буквально на голом месте — настолько нетипичный для коммунистов того времени метод борьбы был выдвинут на первый план. «Для того чтобы напакостить и навредить, — говорил Сталин, — для этого вовсе не требуется большое количество людей. Чтобы построить Днепрострой, надо пустить в ход десятки тысяч рабочих. А чтобы его взорвать. Для этого требуется, может быть, несколько десятков человек, не больше»[308]. Была еще одна причина сосредоточения внимания следствия на вредительстве: после расстрела Зиновьева и Каменева нужна была новая стартовая точка. Таковой стал взрыв на шахте в Кузбассе 23 сентября 1936 г. Такие аварии случались время от времени, и стало уже принято обвинять виновных не в халатности, а во вредительстве. Если раньше вредительство считалось арьергардными боями буржуазных специалистов, то теперь ответственность за технические провалы должна была взять на себя левая оппозиция. В ноябре 1936 г. в Новосибирске прошел первый процесс троцкистов-«вредителей». Перед расстрелом кузбасские «вредители» назвали имена известных троцкистов Пятакова и Муралова.

Оказавшись под подозрением, Пятаков и Радек пытались убедить Сталина и других лидеров партии в своей невиновности и готовности «умереть за Сталина». Что же, это как раз то, что нужно. Нужны люди, которые помогут убедительно скомпрометировать Троцкого. Чтобы «уломать» старых троцкистов, понадобилось от 2 до 7 месяцев. И снова встает вопрос: почему они согласились клеветать на себя?

Особенно тяжкие преступления брали на себя «пешки», которые могли быть привлечены за шпионаж или уголовные преступления и согласиться сыграть в «политиков». Эти люди могли «взять на себя» признания в непосредственной организации вредительства, оставив политикам политическое руководство. Но все равно признания на втором процессе были чудовищны даже для троцкистов. Даже если в основе лежали прежние разговоры, признаться в реальном совершении диверсий и планах раздела СССР, которые ты якобы поддерживал еще до каких бы то ни было поражений, — это слишком.

«Заочный обвиняемый» Троцкий полагал: «Все это капитулянты, люди, каявшиеся по несколько раз… утратившие в этих покаяниях цель, смысл жизни, уважение к себе… В течение лет этих внутренне опустошенных, деморализованных, издерганных экс-ревоюционеров держали между жизнью и смертью»[309]. В этой версии тоже не все клеится. Угроза жизни известных троцкистов возникла только с 1935 г., но «каялись» они в 1928–1933 гг. Они каялись не потому, что боялись за жизнь, а потому что не видели себя вне партии, вне осуществления коммунистического проекта, которому посвятили жизнь. Но из раскаявшихся (причем не искренно) оппозиционеров далеко не все согласились участвовать в открытых процессах. Вспомним А. Смирнова, С. Сырцова, А. Шляпникова и др. Их «сломать» не удалось. Многие лица, упоминавшиеся на процессах, на скамью подсудимых не попали и были расстреляны «в рабочем порядке».

«Капитулянтство» перед Сталиным как предпосылка для признаний вины не объясняет и признаний военных, добытых следствием в короткий срок у людей, прежде не каявшихся в политических грехах.

Пытки? Но показания, данные под пытками, можно опровергнуть на процессе (в 1938 г. такой удар по сталинскому шоу нанес Крестинский). Шантаж судьбой родственников? Этот метод вообще не очень годится для политиков, для которых общественное важнее семейного. Пятаков, например, обличал собственную жену, заподозренную в троцкизме. Важнейшая ставка политика в условиях жесткой борьбы, быстро меняющейся политической ситуации — сохранить саму возможность возвращения в политику, что с 1936 г. значило — сохранить жизнь.

После дела Зиновьева и Каменева верить в сохранение жизни подсудимых было трудно. Но у Сталина были аргументы, чтобы доказать: ситуация изменилась. Ягода отстранен. Пятаков не знал, что Зиновьев не виновен в убийстве Кирова, так же, как Зиновьев не знал, что в этом не виновен Котолынов. Но Пятаков и Радек знали, что они не виновны в диверсиях. И они знали, что это знает Сталин. Так зачем их расстреливать?

Сталин уничтожал тех противников, кого считал «не разоружившимися перед партией», то есть готовыми в случае чего интеллектуально поддержать после-сталинский режим.

Соревнование за жизнь Радек и Сокольников выиграли. Правда, до «решающих событий» все равно не дожили. Но если бы Сталин был отстранен от власти в середине 1937 г., то Сокольников пригодился бы как опытный финансист, а Радек — как публицист, готовый прославить новый режим и разоблачить сталинский. Уж он бы нашел слова. А вот Пятаков работал на следствие неаккуратно. Ставкой была жизнь, но не мучительная жизнь и смерть в лагере, а возможность вернуться в политику.

Дольше всех сопротивлялся Муралов, но и он в конце концов убедил себя: «да подчинится мой личный интерес интересам того государства, за которое я боролся в течение двадцати трех лет»[310], и согласился действовать по плану следствия. А сам этот план, схему троцкистского подполья и его политические цели, разработал Радек. Человек, склонный к авантюре, к большой игре (сколь бы аморальной и опасной она ни была), он увлекся этим важным делом. Возможно, он был вполне искренен, когда писал за три дня до процесса: «Я никогда не чувствовал себя так связанным с делом пролетариата, как теперь»[311].

А вот Пятаков работал не за совесть, а за страх. Пятаков признал, что летал к Троцкому из Берлина в Осло. Позднее выяснилось, что в это время на указанный Пятаковым аэродром иностранные самолеты не садились. Плохо сочинил Пятаков свои показания или уж во всяком случае не помог растяпам-следователям. Его версия была достаточно абсурдна, ее легко будет опровергнуть, чтобы потом добиться реабилитации.

Несмотря на то что коммунистическая элита была вынуждена признать итоги процесса, влияние группировки, стремившейся прекратить террор хотя бы на этой точке, становилось все сильнее. Ведь этот процесс был демонстративным ударом Сталина по принципу иммунитета.

Сокрушение иммунитета

Развертывая свою антитеррористическую операцию, Сталин дал понять партийным вождям, что их «феодальное право» иммунитета останется неприкосновенным. 17 июня 1935 г. СНК и ЦК приняли постановление, подтверждавшее — разрешения на аресты теперь могли даваться только по согласованию с руководителями наркоматов, в которых работают подозреваемые.

Сталин успокаивал партийные кланы — борьба с терроризмом не затрагивает ваши интересы, террор не выплеснется за ограниченные рамки действительных врагов. Но враги под прессингом НКВД сообщили о новых своих связях, и партийно-хозяйственным боссам приходилось выдавать на расправу все новых сотрудников.

Региональные парторганизации оказывали сопротивление действиям сталинских следователей. В июне 1935 г., например, бюро Азово-Черноморского крайкома во главе с Шеболдаевым постановило: «Считать, что установленные уполномоченным КПК факты об огульных и массовых репрессиях, примененных в течение последних трех месяцев к четверти всего состава районной организации, означают подмену партийной линии, направленной на сплочение актива, выращивание и воспитание людей, чуждым партии администрированием»[312]. Это сопротивление было сигналом для Сталина — не зря он волновался на съезде победителей.

С точки «умеренных», лица, «уличенные» в террористических намерениях, были надежно изолированы, и дальнейшие репрессии были нецелесообразны. Для сталинской группировки, напротив, «раскручивание» дела об убийстве Кирова было единственной возможностью разгромить известных и неизвестных противников.

В декабре 1936 г. на пленуме ЦК Н. Ежов сообщил, что в Ленинграде арестовано 400 троцкистов, в Грузии — около 300, в Азово-Черноморском крае — около 200. Это означало, что старые троцкистские кадры «вычерпаны». Теперь арестовывались работники, которые в оппозициях не состояли, но были более лояльны своему «сеньору», чем Сталину.

Сталин принялся перемещать кадры в наиболее «строптивых» кланах. После Москвы по количеству перемещенных высокопоставленных работников идет все тот же Азово-Черноморский край. В первой половине 1937 г. (до 20 июня) были сняты со своих постов председатель Новороссийского горсовета с 1935 г. П. Катенев, который, оказывается, был левым эсером (с 1919 г. — большевик), а в январе 1937 г. арестован как троцкист; председатель Таганрогского горсовета с 1934 г. К. Шульгов, большевик с 1919 г., в январе 1937 г. обвиненный в троцкизме за укрывательство настоящего троцкиста Варданьяна (вспомнили и то, что когда-то был в связи с Мураловым); прокурор края с 1934 г. И. Драгунский, бывший анархосиндикалист, с 1918 г. большевик, в январе 1937 г. обвиненный в засорении своего аппарата уже «разоблаченными» троцкистами; председатель крайисполкома с 1934 г. В. Ларин, большевик с 1914 г., в июне арестованный как враг народа; председатель ростовского горсовета с января 1937 г. Ф. Ляшенко, член партии с 1924 г., в июне объявленный врагом народа; начальник краевого управления связи с 1936 г. А. Аристов, в партии с 1918 г., «разоблаченный» как троцкист в апреле 1937 г.; зампред крайисполкома с 1934 г. Л. Ароцкер, член партии с 1922 г. (до этого — в еврейской партии Поалей Цион), обвиненный в «засорении»[313].

2 января первый секретарь Азово-Черноморского крайкома Шеболдаев был в постановлении ЦК обвинен в неудовлетворительном руководстве крайкомом, прежде всего за близорукость в отношении троцкистов и вредителей. 13 января такой же удар был нанесен по первому секретарю Киевского обкома Постышеву.

По количеству снятых с постов работников Азово-Черноморский крайком опережал только столичный регион, что понятно — там было значительно больше руководителей. Из них были перемещены 42, причем один — как бывший троцкист (остальных троцкистов уже сняли раньше), один бывший меньшевик был снят за деловые недостатки, а вот «родственный» ему бундовец покончил с собой. Теперь снимали «чистопородных» коммунистов. Без обвинений, в связи с переменой места работы, ушли с постов 18 руководителей. Не справились, не получили нового назначения или были понижены в должности, но не «разоблачены» 13 руководителей. За «должностные преступления уголовного характера» был арестован Г. Ягода, а И. Фельдман был снят как его ставленник. 5 руководителей были арестованы[314].

Как видим, в первой половине 1937 г. Сталин еще не развернул избиения руководящих кадров. Он пробивал бреши в клановых крепостях, зондировал своих партийных «генералов» на лояльность и сопротивление.

Но и противники раскручивания террора не дремали. Их лидером в 1936–1937 гг. был нарком тяжелой промышленности Орджоникидзе. Помимо своего высокого авторитета в партийной элите Орджоникидзе представлял угрозу для планов Сталина, так как нашел слабое звено в его политике. «Дела» о вредительстве, сфабрикованные НКВД в 1936–1937 гг., не могли выдержать серьезной проверки. «Орджоникидзе пытался узаконить право НКТП на самостоятельную проверку материалов НКВД… Можно считать абсолютно доказанным, что Орджоникидзе активно готовился к пленуму и собирал данные, опровергающие утверждения НКВД. Организация независимой проверки дел о „вредительстве“ была самым сильным ходом, который мог предпринять в тех условиях Орджоникидзе», — считает О. В. Хлевнюк[315]. Нарком не верил в массовое вредительство: «Какие саботажники! За 19 лет существования Советской власти мы… выпустили 100 с лишним тысяч инженеров и такое же количество техников. Если все они, а также и старые инженеры, которых мы перевоспитали, оказались в 1936 г. саботажниками, то поздравьте себя с таким успехом. Какие там саботажники! Не саботажники, а хорошие люди — наши сыновья, братья, наши товарищи, которые целиком и полностью за Советскую власть», — заявил Орджоникидзе и был поддержан «бурными и продолжительными аплодисментами»[316]. Более того, ему удавалось добиваться реабилитации уже арестованных директоров.

Сталин был склонен до определенного рубежа идти на уступки Орджоникидзе. Так, 13 февраля 1937 г. на места от имени ЦК была направлена шифротелеграмма, в которой говорилось: «По имеющимся в ЦК материалам, некоторые секретари обкомов и крайкомов, видимо, желая освободиться от нареканий, очень охотно дают органам НКВД согласие на арест отдельных руководителей, директоров, технических директоров, инженеров и техников, конструкторов промышленности, транспорта и других отраслей». «ЦК» напоминал, что местные руководители не вправе давать согласие на аресты отраслевых сотрудников, и это — прерогатива наркомов[317]. Таким образом, подтверждался прежний порядок поддержания иммунитета.

Орджоникидзе начал собирать материалы о «диверсиях», в которых обвинялся его заместитель Пятаков и его подельники. Эти материалы могли быть использованы для разоблачения Ежова на ближайшем пленуме ЦК в феврале 1937 г., что позволило бы разрушить всю «антитеррористическую» (то есть террористическую в отношении партийной элиты) стратегию Сталина. Конфликт Орджоникидзе и Сталина нарастал. Готовясь к пленуму, Орджоникидзе носил тезисы своего доклада к Сталину. По свидетельству жены Орджоникидзе Зинаиды Гавриловны: «Тот забраковал. На полях были надписи вроде „Ха-ха…“. Серго писал и переписывал на листках из блокнота, ссорился со Сталиным по телефону, потом опять писал, опять ходил и относил, дважды возвращался под утро»[318]. 19 февраля, накануне пленума, Орджоникидзе погиб от пулевого ранения. Версия убийства Орджоникидзе не получила достаточных доказательств, однако его гибель произошла внезапно, причем неожиданно для него самого. Весьма вероятна высказанная Р. Конквестом версия самоубийства под давлением Сталина, например под угрозой ареста[319]. Орджоникидзе был человеком эмоционально неуравновешенным, разрыв со старым другом Сталиным был для него глубокой личной трагедией, так же как и начавшееся уничтожение других старых товарищей. Выстрел прогремел после разговора со Сталиным на высоких тонах.

Накануне пленума был арестован брат Орджоникидзе Пачулия. Явный шантаж, который стал еще одним ударом, выводившим Орджоникидзе из равновесия.

Незадолго до гибели Орджоникидзе долго беседовал с Микояном, который так вспоминает об этой встрече: «За 3–4 дня до самоубийства мы с ним вдвоем ходили вокруг Кремля ночью перед сном и разговаривали. Мы не понимали, что со Сталиным происходит, как можно честных людей под флагом вредительства сажать в тюрьму и расстреливать. Серго говорил, что у него нет сил дальше так работать. „Сталин плохое дело начал. Я всегда был близким другом Сталину, доверял ему, и он мне доверял. А теперь не могу с ним работать, я покончу с собой“.

Я был удивлен и встревожен его выводом, поскольку до этого его высказывания были иными. Я стал его уговаривать, что он неправильно рассуждает, что самоубийство никогда не было средством решения той или иной проблемы. Это не решение проблемы, а уход от нее. И другие аргументы приводил. Мне казалось, что я его убедил. Несколько успокоились и пошли спать»[320].

Это свидетельство подтверждает классическую версию гибели Орджоникидзе: он резко критически относился к курсу на террор, но не решился на открытое столкновение со Сталиным и покончил с собой. Важно, что воспоминания Микояна были написаны до начала открытой дискуссии об обстоятельствах смерти Орджоникидзе.

Еще интереснее этот фрагмент для характеристики позиции самого Микояна. В своих мемуарах он предстает чуть ли не более последовательным антисталинистом, чем Орджоникидзе. Он призывает его «не уходить от проблемы», а «найти ее решение». Какое «решение»?

Конечно, Микоян мог приукрасить свои слова, показать себя более смелым, чем он был тогда, в 1937 г. Однако факт остается фактом — Микоян выступил одним из инициаторов разоблачения «культа личности Сталина» в 1956 году. И это не была дань конъюнктуре — мемуары Микояна также выдержаны в антисталинском ключе. Можно сомневаться в точности передачи диалога с Орджоникидзе, но сама тема разговора в данном случае не могла стать жертвой аберрации памяти. Орджоникидзе считал Микояна тем человеком, с которым можно было вести антисталинские разговоры. Микоян поддерживал эти разговоры. Если это понимал Орджоникидзе, могли понимать и другие партийные деятели, которые научились отличать своих от чужих уже по намекам (других возможностей сталинский режим не предоставлял). А теперь вопрос: почему столь критически настроенный деятель пережил 1937 год? Был незаменим? У Сталина не было незаменимых. Был безусловно лоялен, как Каганович, Молотов и Ворошилов? Нет, это не про Микояна. Что было его охранной грамотой? Мы еще вернемся к этому вопросу.

Если беседа Микояна и Орджоникидзе передана сколько-нибудь верно, то «решением», за которое выступал Микоян, была борьба на пленуме ЦК (пусть не прямо против Сталина, но во всяком случае против Ежова как тактической цели). Гибель Орджоникидзе дезорганизовала партийное сопротивление сталинской «антитеррористической операции» накануне решающего пленума ЦК.

Наши рекомендации