Армия и духовенство против республики
На первый взгляд не затронутой всеми подобными процессами, не подверженной коррупции осталась армия — наследие Второй империи. Республика никогда не осмеливалась установить над ней свое верховенство, даже когда во время буланжистского кризиса ее монархистские симпатии и интриги выплеснулись на поверхность. Офицерское сословие, как и прежде, состояло из тех отпрысков старых аристократических фамилий, чьи предки, отправившись в эмиграцию, сражались со своим отечеством в период революционных войн. Эти офицеры находились под сильным влиянием духовенства, которое после революции всегда ставило своей целью поддержку реакционных и антиреспубликанских движений. Вполне возможно, что столь же сильным было его влияние на тех офицеров, которые были несколько более низкого происхождения, но надеялись, что благодаря традиционной практике церкви поддерживать таланты безотносительно к родословной они смогут продвинуться с помощью духовенства.
Подчеркнутая замкнутость армии, столь характерная для кастовых систем, выступала контрастом по отношению к меняющимся и подвижным кликам в обществе и парламенте, куда доступ был легким и где царила не верность, а непостоянство. Не боевой образ жизни, не профессиональная честь, не esprit de corps сплачивали ее офицеров в реакционный оплот против республики и вообще всех демократических веяний, а просто их кастовая повязанность друг с другом.[203]Отказ государства демократизировать армию и подчинить ее гражданским властям влек за собой примечательные последствия. Он превратил армию в организм, стоящий вне нации, и создал вооруженную силу, чья лояльность могла быть повернута в направлении, предсказать которое не мог никто. О том, что эта проникнутая кастовым духом сила, если ее предоставить себе самой, была ни за, ни против кого бы то ни было, достаточно ясно говорит история почти бурлескного coups d'etat, в котором, несмотря на заявления противоположного свойства, ей на самом деле не хотелось принимать участия. Даже ее пресловутый монархизм был при тщательном рассмотрении не чем иным, как предлогом для сохранения себя в качестве независимой группы, существующей ради защиты собственных интересов, готовой отстаивать свои привилегии, «не считаясь с республикой, вопреки ей и даже против нее».[204]Журналисты того времени и более поздние историки предпринимали доблестные усилия, чтобы объяснить конфликт между гражданской и военной властями во время дела Дрейфуса антагонизмом между «бизнесменами и военными».[205]Однако теперь мы знаем, сколь необоснованным является это косвенным образом антисемитское толкование. Сотрудники разведывательного отдела разведки Генерального штаба сами могли выступать в качестве экспертов в области бизнеса. Разве не они почти открыто торговали поддельными bordereaux, не продавали их иностранным военным атташе так же небрежно, как небрежно продает свои товар купец-кожевник и тогда, когда он уже стал президентом Республики, или как зять этого президента торгует орденами и званиями?[206]В самом деле рвение немецкого атташе Шварцкоппена, жаждавшего добыть больше военных секретов, чем все, которыми располагала Франция, положительно должно было служить источником смущения для джентльменов из службы контрразведки, которые, в конце концов, не могли продать больше того, что они производили.
Великая ошибка католических политиков состояла в том, что они вообразили себе возможность использовать в своей европейской политике французскую армию только потому, что та представлялась антиреспубликанской. Фактически церковь была обречена заплатить за эту ошибку полной потерей своего политического влияния во Франции.[207]Когда разведывательное управление в конечном итоге предстало перед всеми как обыкновенная фабрика подделок, а именно так назвал второе бюро Эстергази,[208]никто во Франции, даже армия, не был так сильно скомпрометирован, как церковь. К концу прошлого века католическое духовенство старалось восстановить свое прежнее политическое могущество как раз в тех местах, где по тем или иным причинам светские власти стали утрачивать в глазах людей свой авторитет. Так обстояло дело в Испании, где находящаяся в упадке феодальная аристократия привела страну к экономической и культурной катастрофе, и в Австро-Венгрии, в которой национальные конфликты ежечасно угрожали взорвать государство. То же самое происходило и во Франции, где нация, похоже, стремительно погружалась в трясину конфликтующих интересов.[209]Армия, оставленная Третьей республикой в политическом вакууме, с радостью приняла направляющую роль католического духовенства, которое все-таки предоставляло ей что-то наподобие гражданского руководства, без чего военные, по выражению Клемансо, теряют «rasion d'etre, (состоящий) в защите принципа, воплощенного в гражданском обществе».
Своей популярностью в то время католическая церковь была обязана широко распространившемуся в народе скептицизму по отношению к республике и демократии, в которых стали видеть причину утраты всяческого порядка, безопасности и политической воли. Для многих иерархическое устройство церкви стало казаться единственной возможностью избежать хаоса. По сути, именно этим, а не религиозным возрождением объяснялось уважение, питаемое к духовенству.[210]На самом деле наиболее твердыми сторонниками церкви в тот период были выразители так называемого «головного» католицизма, «католики без веры», которым предстояло подчинить себе все монархистское и крайнее националистическое движение. Не питая веры в его потусторонние основы, эти «католики» требовали большей власти для всех авторитарных институтов. Именно таковой была линия, намеченная Дрюмоном и позднее продолженная Моррасом.[211]
Огромное большинство католического духовенства, глубоко вовлеченного в политические маневры, следовало политике приспособленчества. В этом, как показывает История Дрейфуса, оно заметно преуспело. Так, когда Виктор Бах принял дело к пересмотру, его дом в Ренне был подвергнут нападению, которое возглавили три священника,[212]а такая выдающаяся личность, как доминиканский патер Дидон, призвала студентов коллегии в Арейле «извлечь меч, устрашать, рубить головы и неистовствовать».[213]Подобных же взглядов придерживались три сотни священников меньшего калибра, которые обессмертили себя в качестве «Мемориала Анри», как был назван опубликованный в «Libre Parole» список пожертвователей в фонд поддержки мадам Анри (вдовы покончившего с собой в тюрьме полковника),[214]мемориала, который конечно же стал на все времена памятником потрясающей коррупции верхних классов французского народа в рассматриваемое время. В период вызванного делом Дрейфуса кризиса политическая линия католической церкви складывалась не под влиянием ее рядового духовенства и не под влиянием ее обычных религиозных орденов и уж точно не под воздействием ее homines religiosi. В том, что касается Европы, реакционная политика церкви во Франции, Австрии и Испании, равно как и ее поддержка антисемитских веяний в Вене, Париже и Алжире, была, вероятно, непосредственным следствием иезуитского влияния. Именно иезуиты всегда наилучшим образом представляли и в письменном и в устном виде антисемитское направление в католическом духовенстве.[215]В большей мере это было последствием их устава, согласно которому каждый послушник должен был доказать, что у него нет еврейской крови в четырех поколениях.[216]А с начала XIX в. руководство международной политикой церкви перешло в их руки.[217]
Мы уже наблюдали, как распад государственной машины облегчил Ротшильдам вхождение в круги антисемитской аристократии. Светское общество Сен-Жерменского предместья распахнуло свои двери не только немногим аристократизированным евреям, туда дозволено было просочиться и их принявшим крещение прихлебателям, евреям-антисемитам, а также и совершенным новичкам из вновь прибывших.[218]
Достаточно любопытно то, что евреи из Эльзаса, подобно семье Дрейфуса попавшие в Париж после утраты данной территории, заняли особо видное место в этом социальном движении наверх. Их преувеличенный патриотизм наиболее наглядно проявлялся в рвении, с каким они старались отмежеваться от еврейских иммигрантов. Семья Дрейфусов принадлежала к той части французского еврейства, которая стремилась к ассимиляции и с этой целью практиковала свою собственную разновидность антисемитизма.[219]Такое подлаживание к французской аристократии имело один неизбежный результат: евреи пытались обеспечить своим сыновьям столь же высокую военную карьеру, как и у сыновей их вновь обретенных друзей. И первой причиной возникших трений было именно это. Допуск евреев в высшее общество осуществился сравнительно мирно. Высшие классы, несмотря на их мечты о реставрации монархии, были политически бесхребетной компанией и не слишком утруждали себя заботами о выборе тех или иных путей. Но когда евреи начали добиваться равенства в армии, они столкнулись с решительной оппозицией иезуитов, не желающих терпеть существование офицеров, не подверженных влиянию исповедальни.[220]Более того им противостоял закоренелый дух касты, о котором легко было позабыть в легкой атмосфере салонов, тот самый кастовый дух, что и так был силен благодаря традиции и призванию, но еще больше укреплялся из-за бескомпромиссной враждебности к Третьей республике и к гражданской администрации.
Современный историк описал борьбу между евреями и иезуитами как «борьбу между двумя соперниками», в которой «высшее иезуитское духовенство и еврейская плутократия стояли лицом к лицу посредине Франции, подобно двум невидимым боевым шеренгам».[221]Это описание соответствует истине, поскольку евреи встретили в иезуитах своих первых непримиримых врагов, а те быстро сообразили, каким мощным оружием может быть антисемитизм. Это была первая и единственная до Гитлера попытка использовать «крупную политическую концепцию»[222]антисемитизма в общеевропейском масштабе. Однако, если исходить из предположения, что это была борьба двух равных «соперников», картина получится заметно искаженной. Евреи не претендовали на сколько-нибудь большую степень власти, чем располагала любая другая из клик, на которые раскололась республика. Единственно, чего они хотели в то время, так это влияния, достаточного для обеспечения своих общественных и деловых интересов. Они не стремились получить долю в управлении государством. Единственной стремившейся к этому организованной группой были иезуиты. Процессу Дрейфуса предшествовал ряд инцидентов, показавших, насколько решительно и энергично евреи пытались обеспечить себе место в армии и каким распространенным, даже в то время, было враждебное отношение к ним. Постоянно подвергаясь грубым оскорблениям, немногие офицеры-евреи, что существовали тогда, были вынуждены отвечать вызовами на дуэль, а их товарищи неевреи неохотно шли к ним в секунданты. Фактически, именно в этой связи как исключение из данного правила появляется на сцене злополучный Эстергази.[223]
Всегда оставалось несколько непроясненным, были ли арест и осуждение Дрейфуса просто юридической ошибкой, случайно разжегшей политический пожар, или Генеральный штаб намеренно запустил поддельное bordereau с недвусмысленной целью наконец-то заклеймить еврея как предателя. В пользу последней гипотезы говорит тот факт, что Дрейфус был не первым евреем, получившим должность в Генеральном штабе, и при существующих условиях это не могло не вызвать уже не просто недовольство, а ужас и возмущение. В любом случае кампания ненависти к евреям развернулась еще до того, как приговор был направлен на пересмотр. Вопреки обычаю, требовавшему воздержания от передачи в прессу любой информации о деле относительно шпионажа, пока оно находится sub judice, офицеры Генерального штаба с радостью снабдили газету «Libre Parole» подробностями дела и сообщили имя обвиняемого. Похоже, что они боялись, как бы влияние евреев на правительство не привело к сворачиванию процесса и закрытию всей этой истории. Какие-то основания у этих страхов имелись, так как о некоторых кругах французского еврейства было известно в то время, что они серьезно озабочены непрочностью положения еврейских офицеров.
Нужно также помнить о том, что в общественном сознании еще свежи были воспоминания о панамском скандале и что после ротшильдовского займа России недоверие к евреям значительно возросло.[224]При каждом новом повороте процесса военного министра Мерсье возносила не только буржуазная пресса; даже газета Жореса, орган социалистов, поздравила его с тем, что «он противостоял внушительному давлению коррумпированных политиков и крупных финансистов».[225]Характерно, что эта похвала была встречена с безграничной благодарностью со стороны «Libre Parole», написавшей: «Браво, Жорес!» Два года спустя, когда Бернар Лазар опубликовал свою первую брошюру об имевших место нарушениях правосудия, газета Жореса осторожно уклонилась от обсуждения ее содержания, но обвинила автора-социалиста в том, что он — почитатель Ротшильда и, вероятно, платный агент.[226]Точно так же уже в 1897 г., после начала борьбы за реабилитацию Дрейфуса, Жорес не сумел увидеть в этом ничего, кроме борьбы двух групп буржуазии — оппортунистов и клерикалов. Наконец, даже после повторного суда в Ренне немецкий социал-демократ Вильгельм Либкнехт все еще верил в вину Дрейфуса потому, что не мог вообразить, как этот представитель высших классов мог быть жертвой ложного приговора.[227]
Скепсис радикальной и социалистической прессы, сильно окрашенный к тому же антисемитским душком, подогревался еще и избранной семейством Дрейфуса, добивавшимся пересмотра дела, невразумительной тактикой. Пытаясь спасти невинного человека, его родственники пользовались теми именно методами, которыми обычно пользуются в случаях, когда речь идет о действительно виновных. Они смертельно боялись гласности и полагались исключительно на закулисные маневры.[228]Они швыряли деньги и обращались с Лазаром, одним из своих самых незаменимых помощников и одним из самых выдающихся участников этого дела, так, как если бы он был их платным агентом.[229]Клемансо, Золя, Пикар и Лабори — если назвать только наиболее активных из дрейфусаров — смогли в конце концов спасти свои добрые имена, только с большим или меньшим скандалом и публичностью отмежевав свои действия от более конкретных сторон этой истории.[230]
Существовала только одна основа, на которой мог быть или должен был быть спасен Дрейфус. Интригам коррумпированного парламента, моральному разложению рушащегося общества и вожделенному стремлению духовенства к власти должен был быть решительно противопоставлен жесткий якобинский принцип нации, основанный на правах человека, тот самый республиканский взгляд на общественную жизнь, согласно которому (пользуясь словами Клемансо) покушение на права одного является покушением на права всех. Полагаться на парламент или на общество значило проиграть битву, не начав ее. Во-первых, финансовые средства еврейства ничуть не превосходили те, что были в распоряжении богатой католической буржуазии; во-вторых, все высшие слои общества — от клерикальных и аристократических семейств Сен-Жерменского предместья до радикальной и антиклерикальной мелкой буржуазии — только и жаждали официального удаления евреев из политических структур. Таким путем, полагали они, им удалось бы смыть возможное пятно с себя самих. За это они готовы были заплатить потерей социальных и коммерческих контактов с евреями. Точно так же, как показывают высказывания Жореса, и парламент увидел в деле Дрейфуса золотой шанс поправить или, скорее, вновь обрести свою прежнюю репутацию неподкупности. И последним, но не по важности, было то, что в поддержке таких лозунгов, как «Смерть евреям!» или «Франция для французов», была найдена почти магическая формула примирения масс с существующим в правительстве и обществе положением.
Народ и толпа
Если в наше время распространенной ошибкой является представление о том, что пропаганда всесильна и что человека можно уговорить на все что угодно, если только делать это достаточно ловко и громко, то в тот период общераспространенной была вера, что «глас народа — глас Божий» и что задачей лидера, как горестно сказал об этом Клемансо,[231]является разумное следование этому голосу. Оба эти взгляда отправляются от одной фундаментальной ошибки — от отношения к толпе не как к карикатуре на народ, а как к самому народу.
Толпа — это прежде всего группа, в которой представлены осколки всех классов. Поэтому так легко принять толпу за народ, также объемлющий все слои общества. В то время как народ во всех революциях борется за настоящее представительство, толпа всегда ратует за «сильную личность», «великого вождя». Толпа ненавидит общество, ибо из него она исключена, и парламент, ибо в нем она не представлена. Поэтому плебисциты, с помощью которых современные лидеры толпы добивались столь отличных результатов, представляют собой старую идею политиков, полагающихся на толпу. Один из самых умных лидеров антидрейфусаров — Дерулед требовал «республики посредством плебисцита».
Высшее общество и политики Третьей республики своим публичным мошенничеством и серией скандалов породили французскую толпу. Теперь они испытывали теплое чувство близости к своему отпрыску, смешанное с восхищением и страхом. Самое меньшее, что общество могло сделать для своего детища, — это защищать его словесно. Пока толпа громила еврейские лавки и нападала на евреев на улицах, на языке высшего общества это реальное зверское насилие выдавалось за невинное детское развлечение.[232]Самым важным в этом отношении документом той эпохи является «Мемориал Анри» с предлагавшимися в нем различными способами решения еврейского вопроса: евреев следовало разорвать на куски, подобно Марсию из греческого мифа; Рейнаха необходимо было сварить живьем; евреев надо было тушить в масле или закалывать до смерти иголками; им нужно было «сделать обрезание по самую шею». Одна группа офицеров с великим нетерпением предлагала испытать на 100 тысячах живущих в стране евреев новую модель орудия. Среди подписчиков было более тысячи офицеров, включая четырех находящихся на действительной службе генералов и военного министра Мерсье. Поражает наличие в списке сравнительно большого числа интеллектуалов[233]и даже евреев. Высшие классы знали, что толпа — это плоть от их плоти и кровь от их крови. Даже один из еврейских историков того времени, видевший своими собственными глазами, что, когда толпа правит улицей, евреи больше не находятся в безопасности, с затаенным восхищением писал о «великом коллективном движении».[234]Одно это показывает, как глубоко евреи были укоренены в обществе, которое пыталось от них избавиться. Когда Бернанос, имея в виду Историю Дрейфуса, описывает антисемитизм как крупную политическую доктрину, он, несомненно, прав в том, что касается толпы. До этого ее использовали в Берлине и Вене Альвардт и Штекер, Шёнерер и Люгер, но нигде ее эффективность не была так ясно доказана, как во Франции. Нет сомнения в том, что в глазах толпы евреи стали служить объективным примером всего, что было ей не по нутру. Если она ненавидела общество, то можно было указать на то, как это общество проявляет терпимость к евреям, а если предметом ненависти было правительство, указывалось на его покровительство евреям или на их срастание с государством. И хотя ошибкой было бы полагать, что толпа охотится только на евреев, все же евреям следует отвести первое место среди излюбленных ее жертв.
Исключенная, по сути дела, из общества и из политического представительства, толпа по необходимости обращается к экстрапарламентарным действиям. Более того, она склонна искать истинные силы политической жизни в тех движениях и влияниях, которые спрятаны от наблюдения и действуют за сценой. Нет сомнения в том, что в XIX в. евреи попали в эту категорию, как и франкмасоны (особенно в латинских странах) и иезуиты.[235]Конечно, совершенно неверно, что любая из этих групп действительно являла собой стремящееся прийти к мировому господству посредством гигантского заговора тайное общество. Тем не менее верно и то, что их влияние, каким бы открытым оно ни было, осуществлялось в широких масштабах за пределами официальной политики — через лобби, ложи и исповедальни. Со времени Французской революции эти три группы всегда делили сомнительную честь быть в глазах европейской черни осью мировой политики. Во время дрейфусовского кризиса каждая из них могла эксплуатировать это распространенное представление и швырять в других обвинения в заговоре с целью достижения мирового господства. Лозунг «тайный Иуда» появился несомненно, благодаря изобретательности отдельных иезуитов, пожелавших увидеть в Первом сионистском конгрессе (1897 г.) сердцевину всемирного еврейского заговора.[236]Точно так же понятие «тайного Рима» появилось благодаря антиклерикальным франкмасонам и, возможно, не без неразборчивых клеветнических выдумок кого-то из евреев.
Непостоянство толпы вошло в поговорку, как смогли убедиться себе на горе противники Дрейфуса, когда в 1899 г. ветер переменился и небольшая группа настоящих республиканцев во главе с Клемансо внезапно обнаружила, хотя и со смешанным чувством, что часть черни переметнулась на их сторону.[237]В чьих-то глазах две стороны этого великого противостояния выглядели теперь как «две враждующие шайки шарлатанов, ссорящихся за признание их всяческим сбродом»,[238]в то время как на самом деле голос якобинца Клемансо преуспел в том, чтобы вернуть часть французского народа к его самой великой традиции. Так что великий ученый Эмиль Дюкло смог в итоге написать: «В этой драме, разыгранной перед всем народом и настолько подогретой прессой, что в конце концов в ней приняла участие вся нация, мы видим, как обрушиваются друг на друга хор и антихор греческой трагедии. Сцена — это Франция, театр — весь мир».
Ведомая иезуитами и поддерживаемая толпой армия наконец вмешалась в драку, уверенная в своей победе. Контратака со стороны гражданских была действенным образом предупреждена. Антисемитская пресса заткнула противникам рты, опубликовав рейнаховские списки депутатов, замешанных в панамском скандале.[239]Все предвещало легкий триумф. Общество и политики Третьей республики, с их скандалами и аферами, создали новый класс declasses; от них нельзя было ожидать борьбы против своего собственного создания; напротив, им пришлось заимствовать у черни ее язык и образ мысли. С помощью армии иезуиты должны были возобладать над гражданской властью и таким образом проложить путь к бескровному coup d'etat.
Пока речь шла лишь о семье Дрейфуса, пытавшейся своими дурацкими методами вызволить родственника с Чертова острова, и о евреях, озабоченных своим местом в антисемитских салонах и в еще более антисемитской армии, все определенно указывало в этом направлении. Никому в голову не приходило ожидать нападения на армию или на общество с этой стороны. Разве не было единственным желанием евреев оставаться принятыми в общество и продолжать свои страдания в вооруженных силах? Ни в военных, ни в гражданских кругах никто не проводил бессонных ночей по их поводу.[240]Поэтому возникло замешательство, когда в Генеральном штабе объявился высокого ранга офицер с хорошим католическим происхождением, отличными служебными перспективами и «должной» степенью антипатии к евреям и который отказался, однако, следовать принципу «цель оправдывает средства». Таким человеком, полностью свободным от чувства клановой принадлежности и профессиональных амбиций, был Пикар, но Генеральному штабу вскоре пришлось хлебнуть горя от этого простого, тихого, политически бескорыстного человека. Пикар не был героем и ни в коем случае не был мучеником. Это был просто представитель того типа гражданина, со средним интересом к общественным проблемам, который в час опасности (но ни минутой раньше) встает на защиту страны с такой же беспрекословностью, с какой он выполняет свои повседневные обязанности.[241]Тем не менее дело приняло серьезный оборот только тогда, когда после некоторых колебаний и проволочек Клемансо наконец пришел к убеждению, что Дрейфус невиновен и республика находится в опасности. В начале борьбы вокруг него сплотилась лишь горстка известных писателей и ученых: Золя, Анатоль Франс, Э. Дюкло, историк Габриэль Моно и хранитель библиотеки «Ecole Normale» Люсьен Эрр. К ним надо добавить небольшой и в то время мало заметный кружок молодых интеллектуалов, позднее ставших творцами истории, сплотившимися вокруг журнала «Cahiers de la quizaine».[242]Этим, однако, ограничивался список союзников Клемансо. Не было ни одной политической группы, ни единого видного политика, готовых выступить на его стороне. Величие позиции Клемансо состоит в том, что она не была направлена против какого-то частного нарушения правосудия, а основывалась на таких «абстрактных» идеях, как справедливость, свобода и гражданская добродетель. Короче, она основывалась на тех самых понятиях, которые образовывали суть старого якобинского патриотизма и на которые было вылито столько грязи и оскорблений. С течением времени и по мере того, как Клемансо, непоколебленный угрозами и разочарованиями, продолжал провозглашать все те же истины, более «конкретные» националисты стали терять почву под ногами. Последователи людей, подобных Барресу, обвинявшие сторонников Дрейфуса в том, что те погрязли в «трясине метафизики», осознали что абстракции «Тигра» на самом деле находятся ближе к политической реальности, чем ограниченный интеллект разорившихся деляг или бесплодный традиционализм фаталистичных интеллектуалов.[243]
Куда вел конкретный подход реалистичных националистов, хорошо видно из бесценной истории о том, как Шарль Моррас во время своего бегства на юг после поражения Франции имел «честь и удовольствие» влюбиться в астрологиню, которая растолковала ему политическое значение последних событий и посоветовала сотрудничать с нацистами.[244]
Хотя несомненно, антисемитизм усилил свое влияние за три года после ареста Дрейфуса и до начала кампании Клемансо и хотя тираж антисемитских изданий сравнялся с тиражом главных газет, улицы оставались спокойными. Только когда Клемансо начал публикацию своих статей в «l'Аurore», когда Золя написал свое «J'Accuse» и трибунал в Ренне затеял унылую череду слушаний и повторных рассмотрений, в действие вступила толпа. Каждый выпад дрейфусаров (о которых было известно, что их незначительное меньшинство) имел отклик в виде более или менее насильственных уличных беспорядков.[245]Генеральный штаб показал себя замечательным организатором черни. След вел непосредственно из армии в «Libre Parole», которая прямо или косвенно, с помощью статей или через личное вмешательство редакторов, мобилизовывала студентов, монархистов, авантюристов и просто уголовников и выталкивала их на улицы. Если Золя произносил слово, в его окна летели камни. Если Шерер-Кестнер писал министру колоний, его немедленно избивали на улице, а газеты выступали с грязными нападками на его личную жизнь. И все описания сходятся на том, что, если бы Золя, будучи обвиненным, оказался оправдан, ему не удалось бы живым покинуть зал суда.
Над страной пронесся клич «Смерть евреям!». В Лионе, Ренне, Нанте, Туре, Бордо, Клермон-Ферране — по сути дела, всюду — вспыхнули антисемитские беспорядки, неизменно восходившие к одному источнику. Везде народное негодование проявилось в один и тот же день и в точно назначенное время.[246]Под водительством Герена толпа обрела военизированный вид. Антисемитские штурмовые отряды вышли на улицы и постарались, чтобы любой продрейфусовский митинг завершался кровопролитием. Соучастие полиции бросалось в глаза.[247]
Со стороны антидрейфусаров самой современной фигурой был, вероятно, Жюль Герен. Разорившийся бизнесмен, он начал свою политическую карьеру в качестве полицейского осведомителя и приобрел тот вкус к дисциплине и организации, который неизменно присущ подонкам общества. Его-то позже он и направил в политические каналы, став основателем и главой Антисемитской лиги. В его лице высшее общество обрело своего первого героя-уголовника. Своим низкопоклонством перед Гереном буржуазное общество ясно показало, что в области морали и этики оно отступило от своих собственных принципов. За спиной лиги стояли два члена аристократии — герцог Орлеанский и маркиз де Море. Последний потерял свое состояние в Америке и прославился тем, что организовал мясников Парижа в бригаду человекоубийц.
Самым ярким из этих проявлений современных тенденций был фарс с осадой так называемого форта Шаброль. Именно здесь, в этом первом из «коричневых домов», устраивали свои сходки сливки Антисемитской лиги, когда полиция наконец решила арестовать их руководителей. Здание представляло собой вершину технического совершенства. «Окна предохранялись железными ставнями. От подвала до чердака была оборудована система звонков и телефонов. В пяти ярдах или около того за массивными входными дверями, тоже всегда запертыми на замки и задвижки, была сделана высокая чугунная решетка. Справа, между решеткой и входными дверями, имелась небольшая дверь, также обшитая железом, за которой денно и нощно дежурили караульные, отобранные в легионах мясников». [248]Макс Режи, инициатор алжирских погромов, — еще один персонаж, задевающий современную струну. Это он, молодой Режи, призвал однажды ликующую парижскую чернь «полить древо свободы кровью евреев». Режи представлял ту часть движения, которая надеялась достичь власти легальными и парламентскими методами. В соответствии с этой программой он сам избрался мэром Алжира и использовал этот пост, чтобы учинить погромы, в которых было убито несколько евреев, совершались преступные нападения на еврейских женщин и подвергались разграблению еврейские лавки. Ему также был обязан местом в парламенте самый знаменитый французский антисемит — культурный и элегантный Эдуард Дрюмон.
Новым во всем этом были не действия толпы — тому бывали многочисленные прецеденты. Новым и удивительным в то время, хотя для нас теперь слишком хорошо известным, были организованность толпы и героический культ, которым пользовались ее вожди. Толпа стала прямым исполнителем «конкретного» национализма, исповедуемого Барресом, Моррасом и Доде, вместе образовавшим нечто вроде несомненной элиты молодых интеллектуалов. Эти люди, презиравшие народ и сами лишь недавно произросшие из гнилого и разрушительного культа эстетизма, видели в толпе живое выражение мужественной и примитивной «силы». Именно они в своих теориях первыми отождествили толпу с народом и превратили ее вождей в национальных героев. [249]Именно их философия пессимизма и радостное предвкушение конца всего были первым знаком неминуемого крушения европейской интеллигенции.
Даже Клемансо не был застрахован от соблазна отождествить толпу с народом. Что делало его особенно подверженным этой ошибке, так это постоянно двойственное отношение Рабочей партии к вопросам «абстрактной» справедливости. Ни одна из партий, включая социалистов, не решалась отстаивать справедливость как таковую, «стоять, что бы из этого ни вышло, за справедливость, эту единственную нерушимую связь, объединяющую цивилизованных людей».[250]Социалисты стояли за интересы рабочих, оппортунисты — за интересы либеральной буржуазии, коалиционисты — за интересы католических высших классов, а радикалы — за интересы антиклерикальной мелкой буржуазии. Огромным преимуществом социалистов было то, что они говорили от лица однородного и единого класса. В отличие от буржуазных партий, они не представляли общество, расколотое на множество клик и группировок. И все-таки в основном и главном они были озабочены интересами исключительно своего класса. Им не было дела до каких-либо высоких обязательств перед человеческой солидарностью, и у них не было представления о том, что собой действительно представляет общественная жизнь. Типичным для их позиции было замечание соратника Жореса по партии Жюля Геда о том, что «закон и честь — это просто слова».
Нигилизм, характерный для националистов, не был монополией антидрейфусаров. напротив, большая доля социалистов и многие из защитников Дрейфуса, подобно Геду, говорили на том же языке. Если католическая «La Croix» замечала, что «вопрос теперь не в том, виновен или невиновен Дрейфус, а только в том, кто выиграет — друзья армии или ее враги», то, mutatis mutandis, соответствующие чувствования могли быть выражены и сторонниками Дрейфуса.[251]
Не только чернь, но и значительная часть французского народа объявляла себя, в лучшем случае, совершенно безразличной к тому, будет или нет поставлена вне закона определенная группа населения. Начав свою кампанию террора против защитников Дрейфуса, толпа не встретила перед собой никаких препятствий. Как свидетельствует Клемансо, рабочих Парижа это дело мало занимало. Если различные буржуазные элементы ссорятся между собой, то это, думали они, мало задевает их интересы. «При открытом согласии народа, — писал Клемансо, — они провозгласили перед всем миром провал своей „демократии“. Благодаря им суверенный народ показал себя сброшенным со своего престола справедливости, лишенным своего непогрешимого величия. Ибо нельзя отрицать, что свалившееся на нас зло совершилось при полном соучастии самого народа… Народ не Бог. Всякий мог предвидеть, что в один прекрасный день это новое божество опрокинется. Коллективный тиран, распространивший свою власть на всю ширь земли, приемлем не более, чем единоличный тиран, восседающий на троне».[252]Наконец, Клемансо убедил Жореса в том, что нарушение прав одного человека является нарушением прав всех. Но удалось ему это только потому, что фрондерами оказались закоснелые со времен революции враги народа, а именно аристократия и церковь. Именно против богатых и против духовенства, не за республику, не за справедливость и свободу вышли в конце концов рабочие на улицы. Правда, и речи Жореса, и статьи Клемансо дышат прежней революционной страстью в защиту прав человека. Правда и то, что эта страсть была достаточно сильной, чтобы сплотить людей на борьбу, но вначале они должны были убедиться, что на карту поставлены не только справедливость и честь республики, но и их собственные классовые «интересы». В действительности огромное число социалистов и внутри страны, и за ее пределами все еще считали ошибкой вмешательство (так они это называли) в междоусобные свары буржуазии или беспокойство по поводу спасения республики.
Первым, кто вывел рабочих, по крайней мере частично, из этого состояния безразличия, был великий народолюбец Эмиль Золя. Однако в своем осуждении республики он был и первым, кто отклонился от точного представления политических фактов и поддался страстям толпы, извлекая на свет жупел «тайного Рима». Этот мотив Клемансо поддержал очень неохотно, а Жорес — с энтузиазмом. Настоящее достижение Золя, которое трудно усмотреть в его статьях, состояло в решительном и неустрашимом мужестве, с которым этот человек, чья жизнь и произведения приводили народ в восторг «на грани обожания», выступил, чтобы бросить вызов, биться и, наконец, победить массы, в которых он, подобно Клемансо, все время лишь с трудом мог различить народ и чернь. «Всегда находились люди, способные противостоять самым могущественным монархам и отказывавшиеся склонить перед ними главу, но лишь немногие были способны противостоять толпе, выступить в одиночку против введенных в заблуждение масс, безоружным выйти навстречу их жестокому бешенству и, скрестив руки, говорить „нет“, когда от тебя требуют „да“. Таким человеком был Золя!».[253]
Едва появилась «J'Accuse», как парижские социалисты созвали свой первый митинг и приняли резолюцию, призывавшую к пересмотру дела Дрейфуса. Но уже пять дней спустя некие 32 социалиста поспешили выступить с заявлением о том, что судьба «классового врага» Дрейфуса их не касается. За этим заявлением стояла значительная часть членов партии в Париже. Хотя раскол в ее рядах продолжался на протяжении всей Истории Дрейфуса, в партии насчитывалось достаточно дрейфусаров, чтобы с этого момент<