Балладу о галопе муссоре-маффике 45 страница

Мшистая Тварь шевелится. Она подползла гораздо ближе с тех пор, как Павел смотрел в последний раз, — это тревожит. Внезапный разлив гладкого вишневого вниз по склону горы справа (а там были горы? Откуда горы -то взялись?) и он незамедлительно понимает — это не обман и надежды нет, — что соскользнул в Север, что вдохнул дыханье первопредка — и оказался в этой ужасной земле, а он ведь наверняка знал, что так все и будет, шаг за шагом эти последние годы, отвернуть невозможно (что есть отвернуть? даже не знаю, куда и поворачивать… не знаю, как вообще двигаться…) слишком поздно, опоздал на много миль и перемен.

И вот голова его в стальной прорези Кристиана в 300 ярдах. Как вдруг — кошмарное ветвленье: две возможности уже разлетаются со скоростью мысли — во всяком случае, новая Зона, вот она, будет стрелять Кристиан или же воздержится — прыгай, выбирай…

Энциан старается как может — сбивает ствол в сторону, речет пару неприятных слов юному мстителю. Но оба увидели эти новые ветви. Зона — снова, только что переменилась, и они уже переметнулись — в эту новую…

Они подъезжают туда, где Павел нюхает синтетический бензин на склоне безлампового бежевого холма, под танками, что бело всползают улитками к небесам, — вот он, один из самых довольных клиентов «ИГ»…

Знает ли Павел такое, чего не знаем все остальные мы? Если «ИГ» хотело, чтобы это стало прикрытием для чего-то иного, то почему не для дыханья Мукуру?

Энциан может спроецировать себя обратно в Эрдшвайнхёле, где заводит новое дело на «ИГ», — увидеть, как папка все пухнет и пухнет по мере развития сцепок, аудита книг, выходят свидетели — не вперед, но хотя бы вбок, вечно в тенях… А если окажется, что это не Ракета, не «ИГ»? Ну что ж, тогда придется идти дальше, ведь правда же, к чему-то иному — заводу «Фольксваген», фармацевтическим компаниям… а если они даже не в Германии, придется начинать в Америке или в России, а если он умрет до того, как они отыщут Истинный Текст, дабы его изучить, тогда должна быть машинерия, чтобы продолжали другие… Скажи-ка, роскошная же мысль — созвать все Эрдшвайнхёле, встать и сказать Народ мой, мне было виденье … нет нет но придется завести штат побольше, если поиск окажется таким масштабным, втихушку перенаправить ресурсы прочь от Ракеты, диверсифицировать, но так, чтобы походило на органический рост… и кого привлечь? Кристиана — можно ли теперь взять мальчишку, гнев Кристиана, использует ли Оно Кристиана, все презрев, чтобы помог в подавлении Омбинди… потому что если миссия Шварцкоммандо в Зоне поистине явлена только сейчас, с Омбинди, с Пустыми, с доктриной Окончательного Нуля что-то нужно будет делать. Больше штат — это значит больше зонгереро, не меньше — больше информации, поступающей о неприятеле, больше связей — значит, большая угроза народу, значит, племенная численность должна возрасти. Есть ли альтернатива? нет… он бы предпочел Омбинди игнорировать, однако нужды этого нового Поиска не дозволят ему такой роскоши… поиск превыше всего…

Где-то среди пустошей Мира — ключ, что вернет всех нас, возвратит нас к Земле и к нашей свободе.

Андреас уже некоторое время разговаривает с Павлом, который по-прежнему где-то не здесь со своими причудливо подсвеченными компаньонами, играет в то и это. Сколько-то спустя любовью и уловками Андреас раздобывает адрес медицинского контактера Омбинди.

Энциан знает, кто это.

— Санкт-Паули. Поехали. У тебя машина не барахлит, Кристиан?

— Не умасливай, — взрывается тот, — тебе на меня наплевать, наплевать на мою сестру, она там умирает, а ты, как и раньше, просто суешь ее в свои уравнения — ты — лепишь тут святого отца, а внутри этого своего эго ты нас даже не ненавидишь, тебе плевать, ты ведь уже даже не связан… — Он впечатывает кулак Энциану в лицо. Плачет.

Энциан стоит себе и не противится. Больно. Пусть болит. И кротость его — не вполне политика. В том, что сказал Кристиан, он чует довольно костяка правды — может, и не весь, не все сразу, но довольно.

— Ты только что связался. А теперь можно мы за ней поедем?

□□□□□□□

Вот добрая фрау склоняется над Ленитропом издалека у изножья кровати: глаз ее ярок и нагл, как у попугая, большая белая и выпуклая округлость этого глаза утверждена на консоли старых шипастых ручек и ножек, черный платок над валиком помпадура — траур по всем ее ганзейским покойникам, что под вспученными железными флотами, под волнами Балтики, килеострыми и серыми, мертвы под флотами волн, прериями моря…

Дальше — нога Герхардта фон Гёлля тычет Ленитропа отнюдь не любовно. Солнце взошло, а все девчонки пропали. Отто ворчливо грохочет на палубе ведром и шваброй — удаляет вчерашнее шимпанзючное говно. Свинемюнде.

Скакун — в своем обычном бодром «я»:

— Яйца и кофе в рубке — приступайте. Мы отходим через 15 минут.

— Ну вот только не надо этого «мы», ас.

— Но мне нужна ваша помощь. — На Шпрингере нынче костюм из тонкого твида, очень Сэвил-роу, сидит идеально…

— А Нэрришу требовалась ваша.

— Вы сами не понимаете, что говорите. — Глаза его — стальные шарики, стеклянным никогда не проигрывают. Смех с субтитром Потакаем дуракам — Mitteleuropäisch[314] и безрадостный. — Ладно, ладно. Сколько вы хотите?

— У всего есть цена, верно? — Но он тут не в благородство играет, нет, дело в том, что ему в голову только что пришла его собственная цена, и беседе нужна прокладка, нужно дать беседе мгновенье на вздох и развитие.

— У всего.

— О чем толкуем?

— Мелкое пиратство. Заберете для меня один пакет, а я вас прикрою. — Смотрит на часы, комедь ломает.

— Хорошо, раздобудьте мне отставку — тогда я с вами.

— Чего? Отставку? Вам? Ха! Ха! Ха!

— Надо чаще смеяться, Шпрингер. Вы становитесь такой милашка.

— Какую отставку, Ленитроп? Почетную , быть может? А-а-ха! Ха! Ха! — Как и Адольфа Гитлера, Шпрингера легко щекочет то, что немцы называют Schadenfreude — радость от чужой неудачи.

— Харэ юлить. Я серьезно.

— Ну еще бы, Ленитроп! — Опять хи-хи.

Ленитроп ждет, наблюдает, яйцо сырое посасывает, хоть сегодня по утрянке коварство его оставило.

— Видите ли, сегодня со мною должен был отправиться Нэрриш. Теперь же у меня только вы. Ха! Ха! Где же вы хотите получите эту — ха — эту отставку?

— В Куксхафене. — Ленитропу в последнее время взбредала эта смутная фантазия: попробовать войти в контакт с людьми из Операции «Обратная вспышка» в Куксхафене — вдруг помогут ему выбраться. Они, видимо, — единственные из англичан, кто по-прежнему занимается Ракетой. Он уже знает, что ничего не выйдет. Но все равно они со Шпрингером условливаются о свиданке.

— Приходите в одно место, называется «У Путци». Это по Дорумскому шоссе. Местные дельцы вам скажут, где это.

Значит, опять в море — мимо мокрых объятий молов, в Балтику, с гребня на гребень, в ореол, что громоздится за валом вал, скачет веселый пиратский барк, навстречу дню, уже шквалистому и обозленному, а чем дальше, тем хуже. Шпрингер стоит у рубки, вопит внутрь, перекрикивая рев бурного моря и перехлесты волн через бак и по палубам.

— Куда, по-вашему, идет?

— Если курсом на Копенгаген, — обветренное лицо фрау Гнабх, въевшиеся морщинки улыбок вокруг глаз и рта, сияет солнышком, — у них фора не больше часа…

Видимость утром плохая, берега Узедома не разглядеть. Шпрингер подходит к Ленитропу у лееров — тот смотрит в никуда, вдыхает смыкающийся аромат серой погоды.

— Все в порядке у него, Ленитроп. Бывал в переделках и похуже. Два месяца назад в Берлине мы попали в засаду у самого «Чикаго». Он прошел под перекрестным огнем трех «шмайссеров» и предложил нашим конкурентам сделку. Ни царапины.

— Шпрингер, он же там отбивался от половины советской армии.

— Они его убивать не станут. Они знают, кто он такой. Работал с наведением, у Шиллинга был лучшим, про интегрирующие цепи знает больше всех, кто еще не в Гармише. Русские предлагают фантастические оклады — лучше, чем у американцев, — они позволят ему остаться в Германии, работать в Пенемюнде или в «Миттельверке», как и раньше. Он сможет даже сбежать, если захочется, у нас в этом смысле очень хорошие связи…

— А если сто уже застрелили?

— Нет. Не должны были.

— Шпрингер, блядь, хватит — это вам не кино.

— Пока не кино. Ну, может, не вполне. Наслаждайтесь, пока можете. Настанет день, когда пленка научится поспевать, техника станет карманной и невесомой, а продаваться будет по доступным народу ценам, софиты и операторские краны уже не понадобятся, вот тогда… тогда… — По правой скуле мы приближаемся к мифическому острову Рюген. Меловые утесы его — ярче неба. В лиманах и средь зеленых дубрав висит дымка. Вдоль пляжей нанесло перламутровые гряды тумана.

Наш капитан, фрау Гнабх, держит курс к Грайфсвалъдер-Ъодден, прочесать длинные лиманы в поисках добычи. Через час (комические соло на фаготе сопровождают крупные планы старой отступницы, которая хлещет какую-то жуткую картофельную лоботомическую брагу из канистры, рот вытирает рукавом, рыгает) бесплодных поисков наши пираты нынешних дней вновь выходят в открытое море и двинутся вдоль восточного берега острова.

Начал сеяться мелкий дождик. Отто разворачивает зюйдвестки и достает термос с горячим бульоном. По небу несутся рваные тучи десятка оттенков серого. Огромные притуманенные кучи камня, отвесные утесы, ручьи в глубоких расщелинах, зеленых и серых, и шпили из белого мела под дождем — все это мимо, Stubbenkammer[315], Королевский Трон и, наконец, по левому борту — мыс Аркона, где о подножье утесов бьются волны, а сверху ветром рвет кроны белоствольных рощ… Древние славяне воздвигли здесь капище Световиду — их богу плодородия и войны. Старина Световид дела свои обделывал под целым сонмом псевдонимов! Трехглавый Триглав, пятиглавый Поревит, СЕМИликий Ругевит! Расскажите об этом своему начальству, когда оно в следующий раз упрекнет вас за то, что вы «сидите на двух стульях»! Итак, Аркона остается по левому борту за кормой…

— Вот они, — оповещает с крыши рулевой рубки Отто. Далеко-далече в море-окияне из-за Виссоу-Клинкена (белая известняковая отмычка, коей Провидение сегодня пытается отпереть палаты Ленитропова сердца), едва видимый под дождем, ныряя, держит курс крохотный белый призрак судна…

— Дай мне азимут, — фрау Гнабх хватается за штурвал и покрепче упирается ногами в палубу. — Нам нужен встречный курс! — Дрожа, Отто приседает у пелоруса.

— Держите, Ленитроп.

«Люгер»? Коробка патронов?

— Что за…

— Сегодня утром доставили вместе с яйцами.

— Вы не говорили…

— Он может несколько взволноваться. Но он реалист. Ваша подруга Грета и я знали его давным-давно еще по Варшаве.

— Шпрингер — скажите мне, Шпрингер, ну же, — что это за судно? — Шпрингер передает ему бинокль. Изящными золотыми буквами по призрачно белому носу — уже знакомое имя. — Ла… дно, — сквозь дождь стараясь вглядеться в глаза Шпрингеру, — вы знали, что я был на борту. Вы меня подставляете, правда?

— Когда это вы были на борту?

— Да будет вам…

— Слушайте… Сегодня за пакетом должен был отправиться Нэрриш. Не вы. Вас мы даже не знали. Вот вам нужно во всем видеть заговор? Я не контролирую русских, и я не сдал его…

— С невинностью вы сегодня переигрываете, а?

— Хватит собачиться, идиоты, — вопит им фрау Гнабх, — и к бою — товьсь!

«Анубис» продольно качает — лениво и призрачно, и яснее он по мере приближения не становится. Шпрингер достает из рубки мегафон и ревет:

— Добрый день, Прокаловски! Разрешите подняться на борт.

Ответом ему выстрел. Шпрингер рушится на палубу, зюйдвестка — трескучим желтым разливом, лежит на спине, а мегафон смотрит вверх и воронкой собирает дождевую воду прямо ему в рот:

— Тогда придется без разрешения… — Жестом подзывает Ленитропа: — Готовьтесь к сцепке. — Фрау Гнабх: — Идем на абордаж.

— Отлично, только, — один лишь взгляд на злобную ухмылку, осветившую лицо матушки Отто, и уже ясно, что сегодня она вышла в рейс не за деньги, — когда мне их — их таранить ?

В море наедине с «Анубисом». Лени тропа неприятно прошибает пот. Зеленое скалистое побережье Рюгена — задник их действа, вздымается и опадает под шквальный ветер. Цонннг — еще один выстрел гремучкой отпрядывает от корпуса.

— На таран, — командует Скакун. Буря треплет их по-серьезу. Ликуя, фрау Гнабх мурлычет сквозь зубы, вертит штурвал, спицы мелькают, нос разворачивается, целясь в мидель. Налетает бледный борт «Анубиса» — неужто фрау собирается прорвать его прямо насквозь, аки обруч, заклеенный бумагой? За иллюминаторами лица, у камбуза дневальная чистит картошку, на дождливой палубе спит бухой в сюртуке — и соскальзывает под качку судна… а — ja, ja, огромный сине-цветастый тазик с нарезанной картошкой у нее под локтем, иллюминатор, чугунные цветы на спирали лозы, все закрашенные белым, слабо пахнет капустой и ветошью из-под раковины, узел фартука бантиком туго и уютно поверху обхватывает ей почки и ягнятки у ног ее и ja малютка, о ja, вот идет малышка — ах — вот идет вотыдёт МАЛЫШ — КАXXХ…

ОТТО! шандарахает своим суденышком в «Анубис», богоужаснейшее ушераздирающее Отто…

— Товьсь. — Шпрингер на ногах. Прокаловски отворачивается и прибавляет ход. Фрау Гнабх опять догоняет яхту с кормы по правому борту, барахтается в ее кильватерной струе. Отто раздает абордажные крюки, что издревле на ганзейской службе, — железные, щербатые, на вид полезные, — Мутти же тем временем дает самый полный. На «Анубисе» под навесы выползли парочки — поглядеть на веселуху, тычут пальцами, смеются, весело машут. Девушки с нагими грудями, усыпанными бисером дождя, шлют воздушные поцелуи, а оркестр жарит Гай-Ломбардову аранжировку «Бегаем меж капель».

По скользкому трапу вверх карабкается просоленный флибустьер Ленитроп, волоча свой абордажный крюк, травит линь, глаз не спускает с этого Отто: раскрутить, метнуть, как лассо, уииии — блям. Шпрингер и Отто на баке и корме тоже одновременно забрасывают крюки, тянут на себя, пока суда бьются, отскакивают, бьются… только «Анубис», мягкобелый, сбросил ход, растянулся, дозволил… Отто накидывает линь на передние полуклюзы и вокруг резных поручней яхты, затем мчится на корму — кеды плюхают, за ним остаются ребристые следы, их смывает дождь, — и там повторяет абордажный маневр. Ревет новоустроенная река, белая и свирепая, течет вспять меж двумя судами. Шпрингер уже на главной палубе яхты. Ленитроп сует «люгер» за пояс штанов и высаживается следом.

Классическим гангстерским кивком Шпрингер отправляет его на мостик. Ленитроп пробирается сквозь цапающие руки, приветствия на ломаном русском, облачка алкогольного дыхания, к трапу с левого борта — лезет по нему, тихонько просачивается на мостик. Но Прокаловски сидит себе на капитанском табурете и курит Шпрингерову ami[316], сдвинув на затылок фуражку, а сам Шпрингер только подошел к соли немецкого сортирного анекдота из своего обширного репертуара.

— Какого черта, Герхардт, — Прокаловски помахивает большим пальцем. — Красная армия тоже на тебя работает?

— Ну здравствуйте еще раз, Антоний. — Три серебряные звезды на погонах мигают приветиком, но без толку.

— Я вас не знаю. — Скакуну: — Ладно. В машинном отделении. По правому борту, за генератором, — что Ленитропу служит сигналом на выход.

Внизу трапа он встречает Стефанию — та идет по коридору.

— Здрасьте. Жаль, что теперь встречаемся таким манером.

— Здравствуйте, я Стефания, — щелкнув затвором быстрой улыбки мимоходом, — выпивка палубой выше, приятно вам провести время, — уже отбыла, вышла под дождь. Чего?

Ленитроп спускается в люк, ползет вниз по трапу к машинным пространствам. Где-то над ним бьют три склянки, медленно, чуток глухо, с легким эхо. Уже поздно… поздно. Ленитроп вспоминает, где он.

Едва он ступает на палубу, гаснет весь свет. Воздуходувы, взвыв, замирают. Машинное отделение палубой ниже. Неужто ему придется это делать в темноте?

— Я не могу, — громко.

— Можете, — отвечает голос над самым ухом. На Ленитропа дышат. Со знанием дела его лупят по загривку. Сквозь смоль тьмы вьет петли свет. Левая рука Ленитропа немеет.

— Другую я вам оставлю, — шепчет голос, — чтобы спустились в машину.

— Постойте… — Это как будто острый носок танцевальной туфли — прилетел ниоткуда, завис на секунду и погладил мякоть его подбородья, — а затем щелчком бьет, схлопывая Ленитропу зубы на языке.

Боль адская. Рот наполняется кровью. Пот заливает глаза.

— Шевелитесь, ну. — Когда Ленитроп медлит, ему щиплют шею. Ох как больно… он держится за трап в ночной слепоте своей, начинает плакать… затем вспоминает про «люгер», но не успевает до него дотянуться, как его яростно пинают куда-то между бедром и промежностью. Пистолет грохочет по стальной палубе. Ленитроп стоит на одном колене, шарит, и тут ему на пальцы легко опускается туфля. — Вам этой рукой держаться за поручни, не забыли? Не забыли? — После чего туфля подымается — но лишь для того, чтобы пнуть его в подмышку. — Встать, встать.

Ленитроп на ощупь переползает к следующему трапу, мучительно и одноруко начинает спускаться. Чувствует, как вокруг вверх ползет стальное отверстие.

— Не пытайтесь возвращаться, пока не сделаете того, что должны.

— Танатц? — У Ленитропа болит язык. Имя выдавливается неуклюже. Молчание. — Моритури? — Нет ответа. Ленитроп переставляет ногу на ступеньку выше.

— Нет-нет. Я еще здесь.

Он по чуть-чуть продвигается вниз, весь трясясь, ступень за ступенью, и руку начинает покалывать. Как ему спуститься? Как подняться? Ленитроп старается сосредоточиться на боли. Наконец ноги его упираются в стальную плиту. Слепота. Он перемещается к правому борту, при каждом шаге втыкаясь в края на уровне лодыжки, с острыми выступами… Я не хочу… как я могу… дотянуться назад… голыми руками… что, если…

Вдруг справа — взвыв, какая-то механика, — он подскакивает, дыханье морозом всасывается сквозь зубы, нервы в спине и руках туда-сюда, дергаются… он достигает цилиндрической преграды… может, и генератор… нагибается и начинает… Рука его комкает жесткую тафту. Ленитроп отдергивает руку, пытается распрямиться, бьется головой обо что-то острое… ему хочется отползти обратно к трапу, но он уже потерял всякую ориентировку… он присаживается на корточки, оборачивается кругом, медленно… хоть бы закончилось, ходьбызаконч… Но руки его, лазая по палубе, возвращаются к скользкому атласу.

— Нет. — Да: крючки и петли. Он ломает ноготь, стараясь потерять их, но они не отстают… кружево шевелится по-змеиному уверенно, запутывая, связывая каждый палец… — Нет… — Ленитроп подымается до полуприседа, утыкается во что-то, свисающее с подволока. Ледяные худенькие бедра во влажном шелке, качаясь, шелестят по его лицу. Пахнут морем. Он отворачивается, но тут его по щеке хлещут длинные мокрые волосы. Куда бы он теперь ни повернулся… холодные соски… глубокая расселина меж ее ягодиц, духи и говно и вонь рассола… и вонь чего… чего…

Когда зажигается свет, Ленитроп стоит на коленях, осторожно дышит. Он знает, что придется открыть глаза. Теперь отсек смердит подавленным светом — смертными возможностями света, — как тело во времена великой грусти ощутит свои подлинные шансы на боль: подлинную и ужасную, и лишь в нескольких дюймах под порогом… Бурый бумажный кулек — в двух дюймах от его колена, засунут за генератор. Но дело в том, что танцует, смертельно-белое и алое, на самых краях его зрения… и впрямь ли трапы обратно, наверх и наружу, так пусты, как кажутся?

Шпрингер, снова на судне фрау, на открытой палубе с бутылкой шампанского — спасибо «Анубису», — раскручивает блестящие проволочки и пуляет пробкой в прощальном салюте. Руки у Ленитропа трясутся, и он почти все проливает. Антоний и Стефания смотрят с мостика, как расходятся два судна, сквозь их глазницы виднеется балтийское небо. Ее белые волосы — в прядях пены, скулы ее — лепной туман… облако-муж, тумано-жена, оба они убывают, отчужденные, безмолвные, обратно в сердце бури.

Фрау берет курс зюйд, вдоль другого берега Рюгена, в проливы мимо Буга. Буря не отстает, а ночь меж тем спускается.

— Зайдем в Штральзунд, — ее исчерканное каракулями лицо все течет смазочно-зеленой тенью, желтым светом, потому что в рубке покачивается масляная лампа.

Там-то и выйду, прикидывает Ленитроп. Двину в этот Куксхафен.

— Шпрингер, как считаете — успеете мне вовремя бумаги раздобыть?

— Ничего не могу гарантировать, — грит Герхардт фон Гёлль.

В. Штральзунде на набережной под фонарями и дождем они прощаются.

Фрау Гнабх целует Ленитропа, а Отто дарит ему пачку «Нежданной удачи». Скакун отрывает взгляд от зеленой книжицы и поверх пенсне кивает: auf Wiedersehen. Ленитроп отчаливает — по сходням на мокрый Hafenplatz[317], морской походочкой пытаясь компенсировать ту качку, что оставил позади, мимо бонов и мачт, и натянутого такелажа дерриков, мимо докеров ночной смены, что разгружают скрипучие лихтера на деревянные платформы, мимо горбатых лошадок, целующих бестравные камни… прощанья в карманах греют ему пустые руки…

□□□□□□□

Где Папа тот, чей посох расцветет?

Ее гора в шелках влечет меня,

Рабами, ароматами дразня,

Пресуществляя муки в небосвод,

К заре пречистой, к узам, что поют,

Хлыстам, что метят призраками плоть.

На милости стихий, я зов ее алкать Готов всегда, как сумерек уют.

Удел Лизауры не стонет мне вослед.

Пред светом его камня пал я ниц,

Как скептик, исповедь моя горька…

В последней буре, что занозой бьет, —

Ни песен, ни желаний, ни вины

И нет пентаклей, чаш и Дурака…

Бригадир Мудинг умер еще в середине июня от обширной инфекции E. coli, причем в конце беспрестанно хныкал: «У миня малютка Мэри бобо…» Случилось это перед самой зарей, как он и хотел. Катье подзадержалась в «Белом явлении» — бродила по дембельнутым коридорам, дымным и покойным по концам всех опустелых клеточных решеток в лаборатории, сама как принадлежность пепельной паутины, сгущающейся пыли и засиженных мухами окон.

Однажды она отыскала яуфы кинопленки, небрежно сложенные Уэбли Зилбернагелом в прежнем музыкальном салоне: теперь его занимал лишь рассыпающийся клавесин «Витшайер», на котором никто не играл, плектры и демпферы позорно сломаны, струны оставлены диезить, бемолить или корежиться под деловитыми кинжалами непогоды, что неумолимо совалась во все помещения. Так вышло, что Стрелман в тот день был в Лондоне — работал в Двенадцатом Доме, засиживался за алкогольными ланчами со всякими своими промышленниками. Он что, ее забыл? Освободится ли она? Освободилась ли?

Вроде бы из всего лишь пустоты «Белого явления» Катье раздобывает проектор, заправляет пленку и фокусирует изображение на стене в водяных потеках рядом с пейзажем какой-то северной ложбины, где резвятся полоумные аристократы. В челсийском домике Пирата Апереткина она видит белокурую девушку — лицо такое странное, что Катье признает средневековые комнаты раньше, чем самое себя.

Когда же они… а, в тот день, когда Осби Щипчон обрабатывал грибы Amanita… Катье зачарованно созерцает двадцать минут себя в до-Рыбьей фуге. На что им вообще сдалась эта съемка? И ответ есть в яуфе, и отыскивает она его очень скоро: Осьминог Григорий в бассейне смотрит Катье на экране. Ролик за роликом: мигающий экран и монтажными склейками Осьминог Г., пялится — на каждом отпечатанная на машинке дата, продемонстрировано, как у твари вырабатывается условный рефлекс.

К концу всего этого необъяснимо подклеена, судя по всему, кинопроба не кого-нибудь, а лично Осби Щипчона. Со звуком. Осби импровизирует написанный им сценарий к фильму под названием:

АЛЧНОСТЬ ТОРЧКА

«Начинаем с Нелсона Эдди, который фоном поет:

Алчность торчка,

О, алчность торчка!

Мерзости гаже нет наверняка!

Даже ложась на кроватку свою,

Ты превратишься в грязнулю-свинью,

Едва тебя торкнет АЛЧНОСТЬ ТОРЧКА!

Вот в городок въезжают два усталых с дороги ковбоя — Бэзил Ратбоун и С. 3. (он же «Лапуся») Сакалл. При въезде дорогу им преграждает путь Карлик, игравший главную роль в «Уродцах». У которого немецкий акцент. Он в городке шериф. На нем огромная золотая звезда, едва ли не полностью закрывающая грудь. Ратбоун и Сакалл с тревожными улыбками натягивают поводья.

РАТБОУН: Этого не может быть вообще, не так ли?

САКАЛЛ: Хуу, хуу! Канешьна, мошжет, шжялький ти наркоман, ти шже слишьком мноко шжьраль тот шжуткий кактус, какта ми ехаль по тропе. Нато пиль курить этот шляфний траф, што и я, я шже тепе кофорияь…

РАТБОУН (с нервной Тошнотной Улыбкой): Умоляю — мне только еврейской мамочки не хватало. Я-то знаю, что может быть, а чего не может.

(Карлик между тем принимает разнообразные позы крутого омбре и размахивает целой батареей гигантских кольтов.)

САКАЛЛ: Какта столько естишь по тропе — ты шже понимаешь, о какой тропе я кофорю, прафта, труслифы ти потонок, — сколько естиль по ней я, наутшишься отлитшять настояштшефо карликофого шерифа от каллют-синатсий.

РАТБОУН: Я не был осведомлен о существовании ни того класса, ни другого. Ты, очевидно, по всей этой Территории встречал карликовых шерифов — не мог же ты изобрести подобную категорию с ходу. И-или как? Знаешь, ты такой хитрец, что способен на что угодно.

САКАЛЛ: Сапиль скасать: «Ах ти старый мерсафетс».

РАТБОУН: Ах ты старый мерзавец.

Они смеются, выхватывают револьверы и обмениваются парой-другой игривых выстрелов. Карлик в ярости мечется туда-сюда, издавая писклявые вестернизмы с немецким акцентом, например: «Этот городишко слишком тесен для нас двоих!»

САКАЛЛ: Ну што, ми опа ефо фидимь. Знатшить, настояштший.

РАТБОУН: В нашем мире, коллега, и совместные плановые галлюцинации не редкость.

САКАЛЛ: Кто скасаль, што это планофый каллютсинатсий? Хуу, хуу! Если каллютсинатсий — хоть я и не кофорю, што это он и есть, — то это от пейоти. Или, мошжет, фонютшефо турмана…

Эта интересная беседа длится полтора часа. Без монтажных склеек. Карлик все это время крайне активен, он реагирует на обильные, изысканные и зачастую блистательные доводы. Время от времени кони срут в пыль. Осознает ли сам Карлик, что обсуждают его реальность, — неясно. Такова одна из искусных двусмысленностей фильма. В конце концов Ратбоун и Сакалл приходят к согласию, что единственный способ разрешить спор — это пристрелить Карлика, который расчухивает их намерение и с воплями удирает по улице. Сакалл хохочет так безудержно, что падает с коня в ясли, и нам является последний крупный план: Ратбоун улыбается этим своим неизъяснимым манером. Песня под финальное затемнение:

Даже ложась на кроватку свою,

Ты превратишься в грязнулю-свинью,

Едва тебя торкнет АЛЧНОСТЬ ТОРЧКА!»

Имеется и краткий эпилог, в котором Осби пытается отметить, что, разумеется, в сюжет нужно будет как-то ввести элемент «Алчности», дабы оправдать название, но пленка обрывается на середине «э-э…».

Катье совершенно обалдела, но послание распознать способна. Кто-то — тайный друг в «Белом явлении», быть может, и сам Зилбернагел, не столь фанатически преданный Стрелману и его компании, — намеренно поместил кинопробу Осби Щипчона сюда, где Катье наверняка бы ее нашла. Катье перематывает и запускает пленку снова. Осби смотрит прямо в камеру — прямо на Катье, никакой праздной торчковой суеты, он играет. Ошибки нет. Это и есть послание, код, и через некоторое время она взламывает его следующим образом. Скажем, Бэзил Ратбоун олицетворяет самого Осби. С.З. Сакалл может быть мистером Стрелманом, а карликовый шериф — всей темной грандиозной Аферой, свернутой в один некрупный кулек, уменьшенной, ясной мишенью. Стрелман утверждает, что она нереальна, но Осби шарит, что к чему. Стрелман оказывается в вонючей лохани, а заговор/Карлик исчезает, перепуганный, в пыли. Пророчество. Любезность. Катье возвращается к себе в незапертую камеру, собирает кое-какие пожитки в сумку и выходит из «Белого явления» — мимо нестриженых фигурных изгородей, отрастающих к былой реальности, мимо возвратившихся безумцев мирного времени, что незлобиво посиживают на солнышке. Некогда под Схевенингеном она шла по дюнам мимо водопроводных сооружений, мимо кварталов новых многоквартирных домов, заменивших снесенные трущобы, в опалубках еще цемент не просох, и в сердце у нее была такая же надежда на побег — перемещалась уязвимой тенью так давно, — шла на рандеву с Пиратом у мельницы под названием «Ангел». Где он теперь? По-прежнему живет в Челси? Да и жив ли вообще?

Осби, во всяком случае, дома, жует специи, курит косяки и двигается кокаином. Остатки военной заначки. Один роскошный взрыв. Не спал уже три дня. Сияет Катье, солнышко ярких красок шипами лучится из головы, помахивает иглой, только что вынутой из вены, в зубах зажата трубка, здоровенная, как саксофон, Осби напяливает охотницкую войлочную шляпу, коя сияния его солнечной короны отнюдь не пригашает.

Наши рекомендации