Последний взгляд на остров слез
Двадцать второго ноября, в годовщину расстрела Петрашко, ударил мороз. Выпавший накануне снег твердо залег на зиму. Пароходы уже с трудом проходили по бухте Благополучия к Соловецкой пристани. Лагерная администрация торопилась закончить завоз продуктов и вывоз заключенных, подлежащих освобождению зимой.
В пушхозе настоящее столпотворение: готовятся к отправке на материк в новый, обширный лагерный питомник лисицы, соболя, кролики. Соловецкий питомник делится. Вместо Туомайнена остается заведовать питомником Каплан. Туомайнен ведет войну с административной частью из-за сотрудников, подлежащих в качестве незаменимых специалистов, вывозу на материк в новый питомник. Все это, конечно, контрреволюционеры высокой марки, и не в обычаях лагерной власти выпускать таких людей на материк. Меня и Михайловского отпустить категорически отказались. Туомайнен оказался в двусмысленном положении, приходилось начинать большое дело без специалистов. Наконец, в самый последний момент разрешили взять меня для сопровождения транспорта животных до нового питомника, с возвратом сейчас же на Соловки. Это было ошибкой со стороны лагерных чекистов. Попав на материк, да еще последним пароходом, я был оставлен в новом питомнике. Моя упорная работа в крольчатнике открыла мне дорогу на материк, в те места, откуда, за несколько месяцев перед тем, бежал в Финляндию топограф Ризабелли, вывезенный из Соловков для срочных работ по распланировке нового питомника и съемке окрестностей. Вместе со мною выезжали полковник К. Л. Гзель и А. Э. Серебряков.
Лодки, сломав забереги, подошли к пристани против крольчатника. Нужно перевезти транспортные ящики с животными морем до Варваринской часовни и оттуда на подводах отправить на морскую пристань.
Я, прощаюсь с остающимися. Выбираю минутку и забегаю к Найденову. Мы наскоро прощаемся. Найденов сообщает:
– Отсюда, из Соловков, на новый питомник отправляется большая партия плотников. Может быть, еще и увидимся.
Я крепко жму ему руку и иду в крольчатник. На моем месте остается в крольчатнике казак Абакумов с помощниками – китайцем Хейдеси и новым рабочим Петром Хвостенко, через год перекочевавшим также в новый питомник. Наскоро прощаюсь со всеми и сажусь в нагруженные лодки.
– Счастливого пути, – кричат с берега отплывающим на лодках.
– Скорого освобождения, – несется в ответ с лодок.
В стороне стоит и смотрит на отправку группа строительных рабочих и среди них в наполеоновской позе – стрелок-чекист Прорехин.
Я был рад, что в последний раз вижу ненавистного мне человека и исчезающий за поворотами лодок между островами питомник.
На пароход «Глеб Бокий» мы грузились уже в темноте. Мне не пришлось, как весной, ходить к дежурному чекисту: командировочные бумаги были у меня в кармане. Новое веяние чувствовалось во всем. Грузчики не молчали, а весело разговаривали и даже шутили. На штампе моего документа стояло не УСЛОН, а УСИКМИТЛ (управление Соловецкими и Карело-Мурманскими исправительно-трудовыми лагерями). Я с восхищением свернул бумажку с этим замысловатым штампом и бережно спрятал в карман: это пропуск на первые шаги свободы, ожидающей меня впереди.
СОЦИАЛИЗМ СТРОИТСЯ
ОБЩИЙ ВЗГЛЯД
Большевицкий государственный корабль путешествует все двадцать лет коммунистического владычества по двум путям: государственному (нэп) и антигосударственному (мировая революция). Держа путь на мировую революцию, кормчий расшатывает и разрушает государственное хозяйство, морит голодом население, ибо действует только во имя и для целей мировой революции, но не на благо граждан. Дойдя до какой-то точки народного терпения, кормчий поворачивает корабль на фарватер нэпа, к «проклятому буржуазному режиму». Государственное хозяйство начинает лечить свои бесчисленные раны, народ перестает умирать с голоду. Наступает передышка. Во время хода по фарватеру «мировой революции» кормчий является безусловным вредителем по отношению к старому курсу, ибо разрушает все и вся. При повороте на фарватер нэповский – кормчий уже является вредителем идеи «мировой революции». Если, например, взять советские газеты 1924-28 годов (курс на нэп), то для теперешнего курса на «мировую революцию» они являются неприкрытой контрреволюцией, ибо горели энтузиазмом строительства государственности для блага граждан, для их лучшей жизни, совершенно умалчивая о мировой революции. Всех деятелей того периода можно посадить на Лубянку по обвинению во вредительстве делу мировой революции (замаскированная земельная собственность в деревне, торговля в городах и проч.). Таков в жизни «принцип коммунистической целесообразности».
Поворачиваясь, как ветряная мельница то «лицом к деревне», то «лицом к мировой революции», строители социализма, однако, тщательно скрывают и свое лицо и свои вихляния, маскируя все мероприятия по разрушению старых форм жизни под обыкновенные социально-политические мероприятия, обычные в правовых государствах. Между тем, эти мероприятия по введению «социализма в одной стране» проводились через заплечный аппарат ГПУ с применением великого кровопускания. Для постороннего наблюдателя в виде невинного перископа от тайных преступлений власти оставлялись только внешняя формы новой жизни, по виду почти не отличающиеся от форм старого. Однако, все эти старые формы оказываются наполненными «социалистическим содержанием», может быть, хорошим в теории, но отвратительным в жизни. Обманчивые внешние формы сохраняются только для одной цели – заявить всему миру: мы, мол, не восточные деспоты, не маккиавелисты, но стопроцентные социалисты.
В стопроцентности их, впрочем, сомневаться не приходится. Каждый внимательный наблюдатель узнает все черты социалистической доктрины в проводимых в жизнь в СССР социалистических мероприятиях. Иных черт, иного образа воплощенные в жизнь марксистские принципы иметь не могут, ибо все формы социализма для своего существования требуют не принуждения, но непременно насилия – так они чужды природе человека. И от того вся «социалистическая жизнь» является отвратительной гримасой. Укажу хотя бы на главный принцип – обычное государство печется о благе граждан и для этого блага, собственно, и создано. Советское социалистическое государство организовано и существует для совершенно чуждых государству целей – мировой революции. Впрочем, её осуществление означает только приход к некоему бгалу. Далее и мировая революция пойдет перманентно к проведению в жизнь принципов, чуждых всякому нормальному человеческому общежитию. Коммунизм ведь не высшая форма человеческого общежития, а самая низшая. Если у нас в Европе следы первобытного коммунизма исчезли, то у народов Южной Америки его можно проследить и исторически и географически [См. Ионин. По Южной Америке.].
Правительство социалистического государства является, собственно, инородным телом в народно-хозяйственном организме. Оно может быть только диктаторским, ибо всякая иная власть будет неизбежно сметена ни надлежаще сдавленными человеческими устремлениями граждан. Оно не может быть избираемо, как на западе, ибо тогда ни один коммунист не попадет в парламент. Гражданин, освобожденный от опеки ГПУ, наплюет на мировую революцию, а захочет быть только сытым и гарантированным от чекистской мясорубки.
Если теперь представить себе частную собственность в рамках такой государственности уничтоженной, какое значение тогда примут понятия «государственная власть, личность». Да, вот особенно – государственная власть. Схематически она воплощается в образ некоего гипотетического фермера, владеющего фермой величиною в целое государство, а население превращается в обыкновенных рабочих, существующих только своим заработком. Кроме этого фермера – работодателя и хозяина жизни рабочих, работу получить нигде нельзя. Средства к существованию дает только фермер и при том в размере, какой он, фермер, находит для себя выгодным и приемлемым. И если рабочая сила в социалистическом государстве голодает, мрет от голода, не есть ли это вина только одного этого фермера, обладателя всех жизненных ресурсов?
В 1933 году этот фермер вывозил из своей фермы за границу и продавал хлеб, предоставив восьми миллионам рабочих своей фермы просто умереть с голоду.
Так вот, всей экономией правит единый кулак, состоящий на верхах власти из изуверов от социализма, руководящийся принципами так называемой «коммунистической целесообразности». Содержание этой целесообразности меняется в зависимости от того, кто эту целесообразность применяет к делу: если бандит – целесообразность бандитская, если изувер – изуверская, но она, в тоже время есть всегда и коммунистическая, ибо и бандит, и изувер действуют в интересах коммунизма. Лживость такого дадаисского принципа изувечивает все государственное строительство коммунистов и накладывает свой дьявольский отпечаток на всю жизнь. Общественная деятельность граждан – рабочих фермы – заключается в участии в собраниях, возглавляемых часто совершенно им неизвестными людьми. Такие собрания обсуждают только вопросы, поставленные на обсуждение коммунистической ячейкой, то есть управляющим кулаком. Впрочем, и это обсуждение заключается только, главным образом, в изыскании средств выжимания пота из рабочих, под видом «социалистического энтузиазма». Голосование заранее составленных резолюций производится по формуле: «Возражений нет? (молчание). Принято». Кто же может голосовать против или возражать, если это возражение сейчас же отразится на его судьбе: возражающий или противодействующий будет уволен немедленно с работы, его семья, да и он сам могут умирать с голоду, ибо в стране нет частного капитала и частного труда – все в руках того же фермера. Даже такие вопросы как раскулачивание односельчан проводились через общие собрания граждан и списки подлежащих раскулачиванию принимались единогласно. Кто же будет голосовать против даже и раскулачивания близких и родственников, чья, дерзкая рука поднимется в знак протеста? Ничья. Ибо это ведь и не борьба. Каждый знает: судьба обреченных решена не здесь и никто не в силах ее изменить. Так вот, под бурю аплодисментов членов партии и активистов развертывалась широкая кампания по физическому истреблению крестьянства. Таков этот строй, созданный на принципах человеконенавистничества.
Не менее отвратителен и главный аппарат, поддерживающий этот строй – ГПУ. Все важные мероприятия правительства проводятся в жизнь, в конце концов, этим аппаратом, состоящим из палачей. Именно этим аппаратом целиком и полностью была проведена так называемая «коллективизация», стоившая крестьянству миллионов замученных мужчин, женщин и детей в подвалах, на спецпоселках, ссылке и каторге.
Деревня принесла огромные жертвы Молоху революции. Эти жертвы, в конечном счете, исчисляются десятками миллионов. А между тем, именно старая русская деревня должна почитаться самой социалистической из всех деревень мира. Вот что сообщает об этом Г. П. Сазонов:
«Когда однажды Крепу, организатор и душа Ролондской земледельческой кооперации, автор сочинения об умиротворении и упорядочении Ирландии и об утушении господствующих в ней революционных начал при помощи этих предприятий, услышал о характере русского землевладения и земледелия (о трехполье и чересполосице! М. Н.), у него засверкали глаза, и он воскликнул: «Нет страны в Европе, более, чем Россия, подготовленной к кооперативному земледелию. Русские должны этим воспользоваться. Рабочий вопрос грозным громом пронесется над Европой, но угроза не заденет России. В её земле, общине и артели – её великий громоотвод».
Беспощадное время вдребезги разбило эти бредни знатоков. Искусственно созданная после освобождения крестьян в 1861 году крестьянская земельная община и была, и осталась только ярмом на шее русского крестьянства, о чем свидетельствуют её общие черты.
I. Хозяином и распорядителем земли в русской деревне являлось общество, но не крестьянин, коллектив, но не единоличник.
II. Земля делилась между крестьянами уравнительно на срок (3612 лет). При каждом переделе участки земли попадали в другие руки, ибо мертвых выключали, народившихся вписывали в число разверсточных единиц. Для достижения справедливости в разверстке земли, каждый хозяин получал по полосе(участочку) в хорошей, в средней, в плохой, в ближней, в дальней и т. д. земле общественного надела. В результате вся земля была в чересполосном и при том временном пользовании. Мне пришлось в Тетюшском уезде Казанской губернии встретить село, где у каждого двора его земельный надел был в сорока семи местах.
III. Крестьяне были связаны общим севооборотом. Сей то, что сеют другие. Само хозяйство общины было организовано так, что если не будешь следовать этому правилу – не соберешь урожая... Общий севооборот (обычно трехпольный) и чересполосица закрепощали хозяина, убивали личную инициативу, оставляя, впрочем, для этой инициативы почти невесомый в общем хозяйстве небольшой приусадебный участок (двор, огород).
В 1907 году был издан «указ девятого ноября». Для его проведения в законодательном порядке потребовалось прибегнуть к политическому трюку – распустить государственную думу и государственный совет на три дня и в эти три дня провести в жизнь указ, поведший к постепенной ликвидации крестьянской земельной общины и освобождению крестьянина из под её опеки. Указ давал право членам общины выходить из неё (добровольно или по суду) и вместо многочисленных полосок получить свою землю или одним общим участком, вместе с усадьбой (хутор), или без усадьбы, остающейся на прежнем месте(отруб).
Политический трюк для проведения в жизнь этого исключительного по полезности для деревни закона, потребовался из-за ложного убеждения «столпов общества» в малоземельи крестьянства. Именно в выдуманном сплошном малоземельи, а не в общинном ярме искали и, конечно, при своей предубежденности, находили корень всех деревенских несчастий «столпы общества». Я бы мог рассказать об этом липовом малоземельи много интересного, но это отвлечет нас от нашей цели. Замечу только – малоземельность настоящая существовала только как исключение из общего правила, воображаемую же малоземельность порождала архаическая община. Вот один из таких ярких примеров – село Дивное Ставропольской губернии с его земельным наделом в девятнадцать десятин на мужскую душу. Дивенцы тоже жаловались ка малоземелье, ибо при большой площади общего земельного надела (75000 десятин) на дальние полосы приходилось ехать верст за сорок и эти дальние полосы часто бросались неиспользованными, отчего и получалась искусственная урезка площади надела, а для «залежной системы хозяйства» – малоземелье [«При «залежной системе» использовалась не вся земля. Часть её «отдыхала» без использования.].
Получив в наследство от «проклятого царского режима» общину уже порядочно разрушенную столыпинским законом, большевики и пальцем не шевельнули, чтобы эту общину реформировать. Мужик по-прежнему ездил по своим полосам, кое где получил небольшие прирезки земли из помещичьих участков. Лучшие помещичьи участки отошли горлохватам и проходимцам, организаторам липовых коммун. Усевшись на лучшие земли, забрав что можно из кормов, живности и мертвого инвентаря, оставшихся от помещиков, эти липовые коммуны, съев все запасы, расползались и умирали, а земля поступала в фонд государственных имуществ (ГЗИ). ГЗИ сдавались в аренду, использовались для организации убыточных «совхозов» или просто впустую лежали.
«На другой день после пролетарской революций» крестьянин был совершенно отрешен от права распоряжения своей землей. Оно по убогому «закону о социализации земли» перешло к земельным органам. Какой при этом получился кабак – не стоит и говорить.
Как бы там ни было, но через три года после рождения на свет первого социалистического закона, предусматривающего, между прочим, кроме коллективизации крестьянской общины, передел земли во всероссийском масштабе, крестьянское хозяйство, несмотря на прирезки частновладельческих земель, пришло в полное расстройство. Чудовищное сокращение посевной площади, небывалая до того убыль рогатого скота – вот результат хозяйствования власти, превратившей всю страну в одну общину. Эгида общины была заменена эгидой совета, не изменившей ни в чем общинных порядков. Крестьянское хозяйство оказалось накануне краха на другой день после экспроприации в его пользу частновладельческих земель. Стране грозил голод, а большевизму гибель. И ничего не оставалось «строителям новой жизни», как вернуться на путь, указанный Столыпиным. И они на него вернулись. Закон о трудовом землепользовании 1922 года (земельный кодекс) является по существу столыпинским «Положением о землеустройстве», жульнически прикрытым громкими революционными фразами (вместо «личной собственности на землю» в «Положении» – «постоянное пользование» в «кодексе», вместо домохозяин – «дворохозяин», вместо сельское общество – «земельное общество» и т. д.).
За пять лет применения земельного кодекса крестьянское хозяйство в экономическом отношении сделало громадный шаг вперед, вернувшись к довоенному хозяйственно-экономическому уровню. Изобилие плодов земных – вот что дала земельная собственность, названная в земельном кодексе «постоянным пользованиемь», могущим быть прекращенным только по суду и за указанные в законе преступления. Вспомните Шульгинские описания России (кстати сказать, изданные госиздатом в большом количестве для «ширпотреба») с постоянным припевом при описании советской действительности: «Как прежде, чуточку похуже». Хотя хозяином земли по земкодексу вновь стало общество, но хутора и отруба приобрели бесспорное право гражданства и в общине стал продолжаться начатый указом 9 ноября 1907 года процесс её распадения, задержанный революцией – сначала робкий (дробление общины на поселки и выселки), а затем бурный, вылившийся в клич: «Даешь хутора, даешь отруба».
Сеятель воспрянул духом и с благожелательностью стал смотреть на изменившуюся в его глазах советскую власть, во многом ей содействуя. Однако, при возврате власти к курсу на социализм только в течении двух лет оть этого благосостояния ничего не осталось. Путем насильственной коллективизации и раскулачивания деревня экономически была совершенно разгромлена.
Понятие о советском «кулаке» ни в какой степени не соответствует этому термину. Крепкий, инициативный крестьянин, составляющий стержень трудового крестьянства, ничего общего с кулачеством в нашем смысле не имеющий, – вот кто такой советский кулак.
Самый процесс раскулачивания не является актом простого ограбления. Ограбление здесь играет второстепенную роль, ибо изношенный за годы революции инвентарь не имеет почти цены, запасы одежды истрачены. Нет, не экономические приобретения двигали власть на грабеж крестьянства, а скрытая цель физически уничтожить «мелкобуржуазную стихию». Это именно так, ибо, если у инициативного крестьянина имеется имущество – его грабят, называют кулаком, если же имущества не имеется, то такого бедняка подвергают одинаковой с кулаком участи, но называют «подкулачник». После ограбления кулак и подкулачник вместе со всей семьей отправляется на спецпереселение, в ссылку или на каторгу (концлагерь).
Только за два года было раскулачено пять процентов крестьянских хозяйств по первому разряду. Это значит, четыре с половиною миллиона людей были лишены всего своего достояния и переброшены на гибель в глухие места севера и, частью (один миллион) в концлагеря.
В 1929 году палачи деревни дошли до геркулесовых столпов. Крестьянство, разрозненное и неорганизованное отвечало на злодейства восстаниями и партизанским террором. Понадобилась для злодейской власти передышка в виде лживого письма Сталина («Головокружение от успехов») обвиняющего в злодействах (мягко называемых «перегибом палки») низовой аппарат, действующий всецело под руководством партийного центра.
В 1929 году передышка длилась всего несколько месяцев, и в 1930 году прошла «сплошная коллективизация» – кровавый период, идущий до 1932 года и закончившийся злодейским умерщвлением голодом восьми миллионов крестьян. Осенью 1932 года все крестьяне, не вошедшие в колхозы, были ограблены до зерна представителями центральной власти (не низового аппарата.) На юге грабеж произвел известный Лазарь Каганович. Обреченными на голодную смерть оказались: раскулаченные по второму разряду (15% или тринадцать миллионов едоков), подкулачники (5% или четыре с половиною миллиона едоков). Из этих восемнадцати миллионов обреченных на голодную смерть действительно умерло около восьми миллионов. В подавляющем большинстве погибли русские, затем идут киргизы, менее пострадали татары и северные инородцы. Совсем не пострадали не занимающиеся сельским хозяйством евреи.
Так было разгромлено крестьянство. Крестьянин превратился в колхозника. С 1930 года крестьянство начало наводнять лагеря и стало использоваться на всякого рода «фараоновых сооружениях». Заплечная машина не останавливается ни на минуту, тюрьмы и подвалы полны всегда.
Лживая власть все время вынуждена заниматься провокацией для сваливания вины в своих постоянных неудачах на кого-то третьего. Обычно, при крупных неудачах создается так называемый «показательный процесс». Люди – статисты этого процесса, доводятся специально-чекистскими приемами до невменяемого состояния и клевещут на себя, обвиняют себя в преступлениях ими не сделанных, то есть принимают на себя преступления власти.
Подоплека этого приема с раскаянием заключается в самих социалистических методах ведения хозяйства. Хозяйство (каждое, в частности и государственное по совокупности) планируется в расчетах на нормальный рабочий день и нормальную производительность машин и механизмов. Так называемый «промфинплан» составляется в каждом хозяйстве и, по отделам промышленности, во всесоюзном масштабе. Если эти планы составлены идеально, то что с ними будет при применении метода ударной и стахановской работы? Конечно, от плана этого ничего не остается. Но дело не в нарушении плана, а в колоссальной изнашиваемости машин и механизмов от ненормального «ударнаго» и «ураганнаго» использования.
Любого инженера, работающего по промфинплану, сотрясаемому ударничеством и прочими вредительскими деяниями, можно обвинить во вредительстве. От того и самый способ изготовления в недрах ГПУ вредительских дел весьма прост. На всяком производстве вредительская государственная система делает разрушения, тщательно регистрируемые сексотами ГПУ. Все это, конечно копится и лежит до какой-нибудь массовой вредительской кампании. Арестованному инженеру обвинения предъявляются по такой схеме.
1. Механизмы от варварского обращения и перегрузок износились и дают бракованную продукцию.
Что может возразить инженер против такого факта? Ничего, как только этот самый факт подтвердить.
2. Как глава технической стороны предприятия инженер допустил это изнашивание и следовательно он вредитель.
Инженер будет оправдываться, указывать на директивы и распоряжения сверху.
Чекисту только этого и надо. Теперь последует стереотипный вопрос:
– А вы об этих вредительских распоряжениях доносили в ГПУ?
Конечно, инженер не доносил. А раз это так, значит сознательно допускал вредительские акты и, стало быть, является вредителем!
Далее в пассив такому инженеру вносятся все нераскрытые преступления по вредительству на заводе, все аварии и многое из имеющегося в запасе осведомительного отдела ГПУ.
Так вот и создаются вредительские процессы с раскаяниями и полными признаниями.
Такова природа вредительских дел.
1930 год был годом по преимуществу коллективизаторским, вредителей в лагерях было не много, зато появилась масса крестьян.
КОНЦЛАГЕРЬ В ТАЙГе
«Глеб Бокий» с трудом добрался до пристани на Поповом острове и мы выгрузили ящики с животными и запасы кормов прямо на пристань. Мороз все усиливался. Здесь на материке настоящая зима – все покрыто снегом.
Ночью животных погрузили в три товарных вагона. Первые два я запер на замок, а в третьем поместился вместе со всеми спутниками, Гзелем и Васей Шельминым в небольшом пространстве между клетками.
Незабываемые ощущения нового наполняли меня, да и моих спутников, по-видимому, тоже, неизъяснимой радостью. Поезд мчится куда-то в ночную тьму, останавливаясь на глухих полустанках и захолустных полярных станциях. На любой остановке мы могли исчезнуть и нашего отсутствия не заметили бы, по крайней мере, сутки. Но снега засыпали все пути и карельская тайга вплотную надвинулась и к путям и к станциям. Куда идти в эту тайгу без лыж, без компаса? А вот это ощущение возможности вырваться наполняло радостью. Только до теплых дней остается обождать. Летом тайга даст приют и скроет от преследователей.
На вторые сутки станция Медвежья гора приняла наши три вагона на одном из своих тупиков. Мы с любопытством осматривались. Смотреть было в сущности не на что, но нас радовал каждый пустяк, особенно же одиночные, незнакомые прохожие, пробиравшиеся по тропинкам. Отсюда нам предстояло ехать еще двадцать два километра в глухую карельскую тайгу на самый берег Онежского озера.
Медгора – впоследствии столица Беломоро-Балтийского лагеря, совсем небольшой поселок. Хотя в нем и красовались два двухэтажных дома, однако, судя по казенной архитектуре, они принадлежали железной дороге. Главная Медгорская улица, увы, односторонняя, вела от вокзала к болоту и начинающемуся тут же шоссе... Сидя «наверхотурьи» груженного кроличьими и транспортными ящиками автомобиля, я с любопытством посматривал на однообразные карельские пейзажи. Мы ехали по довольно широкому шоссе среди глухих лесов. Только две карельских деревушки попались на нашем пути. Шоссе шло к старинному городу Повенцу. Но мы, не доезжая до Повенца пяти километров, свернули прямо в тайгу на узенькую дорогу. Поездка принимала совсем фантастический характер.
Из глухой тайги на одном из поворотов глухой дорожки неожиданно вынырнул людской муравейник-командировка. «Срок восьмой квартал». Здесь я впервые, лицом к лицу, столкнулся с новыми формами лагерного быта. Это был типичный для «каторжного социализма» лагерь, возникший в девственной тайге, где не только не было никаких построек, но даже и тропинок.
Первая тысяча заключенных была выгружена из вагонов на станции Медвежья гора в августе месяце и шла двадцать два километра прямо в тайгу. Здесь прямо под открытым небом и начали они свою многотрудную жизнь. Первые дни строились в болотистом грунтеземлянки, просто сараи и, наконец, палатки. Сплошные двухэтажные нары давали возможность поместиться каждому человеку только при условии расположения вплотную, то есть, обычная для советских переполненных тюрем норма – восемьдесят, девяносто сантиметров (по ширине) на человека, считалась достаточной и здесь.
Мы ехали по улицам «полотняно-земляночнаго» города. Палатки, по-видимому, были пусты, ибо обитатели находились, конечно, на работе. Наш грузовик свернул опять в лес по только что проложенным просекам и, наконец остановился перед стройкой. Большая поляна, расчищенная от растущего леса, занята разбросанными всюду кучами, штабелями, россыпью всяких сортов строительных материалов. Большую же часть поляны заняли возводимые из этих сырых материалов сооружения, частью уже похожие на дома, частью еще бесформенные. Перед одним из таких сооружений наш грузовик остановился. Быстро соскочив на землю, я первым делом побежал посмотреть нет ли тут хоть какой-нибудь закугы для наших животных. Судя по некоторым признакам, мы находились около строящегося крольчатника. Проем без дверей вел в длинный дощатый коридор, только что, очевидно, покрытый. Я был рад хоть и этому пристанищу и вместе со своими спутниками принялся поскорее перетаскивать ящики в коридор, кормить животных. Нам нашлось помещение тут же, в одном из только что слепленных на скорую руку отделений крольчатника.
Предоставив компаньонам устраиваться с жильем, я пошел на поиски начальника лагпункта – агронома Сердюкова. Мне было нужно добыть кормов для животных и оформить наш приезд. Увы, агроном Сердюков оказался, в конце концов, хуже чекиста, ибо был он из коммунистов. Продовольствие для животных он дал мне с большим трудом.
– Какое мне дело до ваших животных? – говорил Сердюков. – Вы же не делали сюда заявок на корма.
– Да, но ведь я прошу только об отпуске кормов заимообразно, на несколько дней, до перевозки сюда наших запасов, – возражаю я.
Сердюков знать ничего не хотел. Ларчик с его противодействием, впрочем, открывался весьма просто: до него дошли слухи о разногласиях Туомайнена с некоторыми влиятельными чекистами, а по сему случаю Сердюков находил выгодным Туомайнену пакостить. Типичный продукт «марксистского вывиха мозгов», агроном Сердюков (и не плохой агроном!), зачеркнув у себя всякого рода буржуазные понятия и чувства, вот вроде чести и совести, действовал в делах государственных, руководствуясь показной «коммунистической целесообразностью», в личных же своих делах и отношениях, он разрешал себе все, что могла вынести его небрезгливая натура: ложь, провокацию, предательство и многое другое из коммунистически-чекистского арсенала.
Я возвращался опять в строящийся зверосовхоз вместе со встретившимся мне в конторе новым работником питомника, приглашенным еще Туомайненом – старым егерем князя Путятина, Трушниным. Старик, попавший сюда с самого основания командировки, услужливо показывал мне строящиеся сооружения.
Высокий, плотный, дощатый забор с метровым «фундаментом» из горбылей в земле, уже вырос вокруг нового питомника, рассчитанного на пятьсот пар лисиц. Рядом строился «главный дом» для администрации, а по другую сторону дома – стройные ряды соболиных клеток, также обнесенных высоким забором. Сзади питомника, ближе к Онежскому озеру, маленький питомник изолятор для больных животных и тут же дом для ветеринарных надобностей: аптека, лаборатория. Но самое большое здание было заложено тотчас же за соболятником: маточные корпуса крольчатника длиною в двести с лишним метров и во всю их длину сеть кроличьих выгулов с крытыми ходами, длиною в сто пятьдесят метров каждый. Предполагалось ежегодно выращивать здесь тридцать тысяч кроликов. Через три месяца упорной работы до наступления зимы были сделаны только некоторые здания, часть питомника. Но работа не останавливались и зимой – не в обычаях ГПУ соблюдать сезоны. У чекистов строительный сезон продолжается круглый год. В наскоро сколоченных из сырого леса зданиях затапливались железные печки, и шла в мороз даже кирпичная кладка. Можно представить себе вид этих сооружений, сляпанных зимой! Покосившиеся, рассохшиеся постройки требовали капитального ремонта после первого же лета.
Зимою командировка строителей помещалась в палатках, землянках и, наскоро сколоченных, дощатых сараях с двухэтажными нарими. В постоянном полусумраке этих сараев, среди копошащихся групп людей, таких же, как и он сам, «кулаков», текла жизнь работника строительства, мерзнущего часов десять-двенадцать на морозе и не имеющего возможности спать иначе, как не раздеваясь и ничего с себя не снимая.
Жизнь этого приполярного пункта начиналась с шести часов. Дневальный около дежурки ударял в колокол, снятый с древней церкви в Повенце, и все приходило в движение. Охотников умываться, конечно, было мало. У кипятильников быстро вырастали очереди. В воздухе стояло крепкое слово. Шпана всюду была перемешана с каэрами и, как-всегда, бранилась самыми последними словами. Вторая очередь вырастает за утренней кашей (со следами масла). Так из очереди в очередь путешествует ошалелый каторжанин и едва успевает наскоро поесть и выпить кружку горячего кипятку.
Ровно в семь, после поверки, начинается развод на работы – как везде делается он в лагерях. Перед строем рабочих выходят десятники, вызывают согласно составленных накануне нарядов – заключенных, составляют из них группы и дают им задание (обычно – урочное). Отправляющиеся в лес получают пропуск, отмечаются у дежурного стрелка и идут, если они восчики, к завгужу [Заведующий гужевым транспортом.] в конюшни-землянки за лошадьми.
В двенадцать часов три удара в колокол собирают всех работающих, вновь вырастают очереди около кухни и кипятильни. В шесть вечера в последний раз дается кипяток.
Как и всюду в лагерях – на командировке есть «красный уголок» с портретами и бюстами вождей, газетами и книжным шкафом с «массовой» литературой, то есть брошюрами по вопросам, изложенным в «азбуке коммунизма».
Командировкой ведает начальник, обычно из чекистов. В его распоряжении находится и охрана – «вохр».
Но задачи охраны теперь совершенно иные, чем в старосоловецкия времена. Она несет сторожевую службу и в жизнь заключенных и работу не вмешивается.
Тотчас за командировкой проведена от берега Онежского озера до небольшой речки – граничная линия и прорублена просека. На просеке стоит два поста («двепопки») – вот и вся охрана. Настоящую же охрану несут вне лагеря опергруппы путем расстановки засад.
Старосоловецкие обычаи отошли в область преданий. Больше уже никого не убивают за сапоги, а при действительном убийстве (даже при побеге) ведется дознание – не было ли предумышленного убийства. Только в специальных командировках, как вот на Куземе (неисправимая шпана из малолетних) остается режим расстрелов, но и его, этот режим, хранят в тайне. Теперь на сцену выплыл иной фактор – тяжелый, трудно выполнимый урок. С выполнением урока связана выдача самого необходимого продукта – хлеба. Борьба за хлеб ведет к потере трудоспособности, к опусканию на дно лагерной жизни и к смерти в одной из лагерных морилен, как вот на острове Анзере. Истребление людей пошло в увеличивающейся прогрессии, но чекисты оставались в стороне: людей губила созданная чекистами лагерная система.
Иным стал и строй лагерной жизни. Например, роль ротных командиров совершенно переменилась. Если раньше ротный был на одной ноге с чекистом, то теперь он стал козлом отпущения за неполадки по обмундированию и кормежке заключенных, беспардонная шпана не ставит его и в грош, ругает самыми последними словами, обращается к нему со всякими требованиями о своих нуждах. Практически, конечно, от всех этих требований командир отделывается ссылками на аппарат, а ругатель все равно идет на работу и без обуви, ибо, если он не пойдет, то не получит хлеба.
Так постепенно уходила в область преданий старая каторга, на её смену шел «каторжный социализм».