О том, как не всегда теряешь даром время, копаясь в пустых шкафах
После разговора с королем герцог Анжуйский понял, что положение его совершенно безнадежно.
Миньоны не утаили от него ничего из того, что произошло в Лувре: они описали ему поражение Гизов и триумф Генриха, значительно преувеличив и то и другое. Герцог слышал, как народ кричал: «Да здравствует король!», «Да здравствует Лига!», – и сначала не мог понять, что это значит. Он почувствовал, что главари Лиги его оставили, что им нужно защищать самих себя.
Покинутый своей семьей, поредевшей от убийств и отравлений, разобщенной злопамятством и распрями, он вздыхал, обращая взгляд к тому прошлому, о котором напомнил ему король, и думал, что, когда он боролся против Карла IX, у него, по крайней мере, было два наперсника или, вернее, два простака, два преданных сердца, две непобедимые шпаги, звавшиеся Коконнас и Ла Моль.
Есть немало людей, у которых сожаления об утраченных благах занимают место угрызений совести.
Почувствовав себя одиноким и покинутым, герцог Анжуйский впервые в жизни испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он принес в жертву Ла Моля и Коконнаса.
В те времена его любила и утешала сестра Маргарита. Чем отплатил он своей сестре Маргарите?
Оставалась еще мать, королева Екатерина. Но мать никогда его не любила.
Если она и обращалась к нему, то лишь для того, чтобы использовать его, как он сам использовал других, – в качестве орудия. Франсуа понимал это.
Стоило ему попасть в руки матери, и он начинал чувствовать себя таким же беспомощным, как корабль в бурю посреди океана.
Он подумал, что еще недавно возле него было сердце, которое стоило всех других сердец, шпага, которая стоила всех других шпаг.
В его памяти встал во весь рост Бюсси, храбрый Бюсси.
И тогда Франсуа вдруг почувствовал что-то похожее на раскаяние, ведь из-за Монсоро он поссорился с Бюсси. Он хотел задобрить Монсоро, потому что тот знал его тайну, и вот внезапно эта тайна, раскрытием которой ему все время угрожал главный ловчий, стала известна королю, и Монсоро больше не опасен.
Значит, он напрасно обидел Бюсси и, главное, ничего от этого не выиграл, то есть совершил ошибку, а ошибка, как скажет впоследствии один великий политик, хуже преступления. Насколько облегчилось бы его положение, если бы он знал, что Бюсси, Бюсси признательный, а значит, и оставшийся ему верным, неусыпно печется о нем. Непобедимый Бюсси, Бюсси – честное сердце, Бюсси – всеобщий любимец, ибо честное сердце и тяжелая рука завоевывают друзей любому, кто получил первое от бога, а второе от случая.
Бюсси, который о нем печется, – это возможное освобождение, это непременное возмездие.
Но, как мы уже сказали, раненный в сердце Бюсси был сердит на принца и удалился в свой шатер, а узник остался один, обреченный выбирать между высотой почти в пятьдесят футов, которую нужно было преодолеть, чтобы спуститься в ров, и четырьмя миньонами, которых нужно было убить или ранить, чтобы прорваться в коридор.
И это еще если не принимать в расчет, что во дворах Лувра было полно швейцарцев и солдат.
Порою принц все же подходил к окну и погружал свой взгляд в ров до самого дна. Но подобная высота могла вызвать головокружение даже у храбреца, а герцог Анжуйский был не из тех, кто не боится головокружений.
К тому же время от времени один из его стражей – Шомберг или Можирон, а то д’Эпернон или Келюс – входил в комнату и, не заботясь о присутствии принца, иногда даже позабыв поклониться, делал обход: открывал двери и окна, рылся в шкафах и сундуках, заглядывал под кровать и под столы и даже проверял, на месте ли занавеси и не разорваны ли простыни на полосы.
Иной раз кто-нибудь из миньонов свешивался за перила балкона и успокаивался, измерив взглядом сорок пять футов высоты.
– Клянусь честью, – сказал Можирон, возвращаясь после очередного обыска, – с меня хватит. Я не желаю больше покидать эту переднюю, чтобы идти с визитом к монсеньору герцогу Анжуйскому: днем нас навещают друзья, а ночью мне противно просыпаться каждые четыре часа.
– Сразу видно, – сказал д’Эпернон, – что мы просто большие дети, что мы всегда были капитанами и ни разу – солдатами: ведь мы не умеем истолковать приказание.
– То есть как истолковать? – спросил Келюс.
– Очень просто. Чего хочет король? Чтобы мы присматривали за герцогом Анжуйским, а не смотрели на него.
– Тем более, – подхватил Можирон, – что в этом случае есть за кем присматривать и не на что смотреть.
– Прекрасно! – сказал Шомберг. – Однако надо подумать, как бы нам не ослабить нашу бдительность, ибо дьявол хитер на выдумки.
– Пусть так, – сказал д’Эпернон, – но, чтобы прорваться через охрану из четырех таких молодцов, как мы, еще мало быть хитрым.
Д’Эпернон подкрутил свой ус и приосанился.
– Он прав, – сказал Келюс.
– Хорошо, – ответил Шомберг, – значит, ты считаешь, что герцог Анжуйский так глуп, что попытается бежать именно через нашу комнату? Если уж он решится на побег, то скорей проделает дыру в стене.
– Чем? У него нет инструментов.
– У него есть окна, – сказал, впрочем довольно робко, Шомберг, ибо вспомнил, как он сам прикидывал расстояние до дна рва.
– А! Окна! Он просто очарователен, честное слово, – вскричал д’Эпернон. – Браво, Шомберг! Окна! Значит, ты бы спрыгнул с высоты в сорок пять футов?
– Я согласен, что сорок пять футов…
– Ну вот, а он хромой, тяжелый, трусливый, как…
– Ты, – подсказал Шомберг.
– Мой милый, – возразил д’Эпернон, – ты прекрасно знаешь, что я боюсь только привидений, а это уж зависит от нервов.
– Дело в том, – торжественно объяснил Келюс, – что все, кого он убил на дуэли, явились ему в одну и ту же ночь.
– Не смейтесь, – сказал Можирон, – я читал о целой куче совершенно сверхъестественных побегов… Например, с помощью простыней.
– Что касается простыней, то замечание Можирона весьма разумно, – сказал д’Эпернон. – Я сам видел в Бордо узника, бежавшего с помощью своих простыней!
– Ну вот! – сказал Шомберг.
– Да, – продолжал д’Эпернон, – только у него был сломан хребет и расколота голова; простыня оказалась на тридцать футов короче, чем надо, и ему пришлось прыгать; таким образом, бегство было полным: тело покинуло темницу, а душа – тело.
– Ладно, пусть бежит, – сказал Келюс. – Нам представится случай поохотиться на принца крови. Мы погонимся за ним, затравим его и во время травли незаметно и, словно ненароком, попытаемся сломать ему что-нибудь.
– И тогда, клянусь смертью Христовой, мы вернемся к роли, которая нам пристала! – воскликнул Можирон. – Ведь мы охотники, а не тюремщики.
Это заключение показалось всем исчерпывающим, и разговор зашел о другом, однако предварительно они решили, что через каждый час все же будут заглядывать в комнату герцога.
Миньоны были совершенно правы, утверждая, что герцог Анжуйский никогда не попытается вырваться на свободу силой и что, с другой стороны, он никогда не решится на опасный или трудный тайный побег.
Нельзя сказать, что он был лишен изобретательности, этот достойный принц, и мы даже должны отметить, что воображение его лихорадочно работало, пока он метался взад и вперед между своей кроватью и дверью знаменитого кабинета, в котором провел две или три ночи Ла Моль, когда Маргарита приютила его у себя во время Варфоломеевской ночи.
Время от времени принц прижимался бледным своим лицом к стеклу окна, выходившего на рвы Лувра.
За рвами простиралась полоса песчаного берега шириною футов в пятнадцать, а за берегом виднелась в сумерках гладкая, как зеркало, вода Сены.
На другом берегу, среди сгущающейся темноты, возвышался неподвижный гигант – Нельская башня.
Герцог Анжуйский наблюдал заход солнца во всех его фазах; он с живым интересом, который проявляют к подобным зрелищам заключенные, следил, как угасает свет и наступает тьма.
Он созерцал восхитительную картину старого Парижа с его крышами, позолоченными последними лучами солнца и всего лишь через час уже посеребренными первым сиянием луны. Потом, при виде огромных туч, которые неслись по небу и собирались над Лувром, предвещая ночную грозу, он постепенно почувствовал себя во власти необоримого ужаса.
Среди прочих слабостей у герцога Анжуйского была слабость дрожать от страха при звуках грома.
Он много дал бы за то, чтобы миньоны несли стражу в его спальне, даже если бы они продолжали оскорблять его.
Однако позвать их было невозможно, это дало бы им слишком много пищи для насмешек.
Он попытался искать убежища в постели, но не смог сомкнуть глаз. Хотел взяться за книгу, но буквы вихрем кружились перед глазами, подобные черным бесенятам. Попробовал пить – вино показалось ему горьким. Он пробежал кончиками пальцев по струнам висевшей на стене лютни Орильи, но почувствовал, что их трепет действует ему на нервы и вызывает желание плакать.
Тогда он начал богохульствовать, как язычник, и крушить все, что попадалось ему под руку.
Это была фамильная черта, и в Лувре к ней привыкли.
Миньоны приоткрыли дверь, чтобы узнать, откуда происходит столь неистовый шум, но, увидев, что это развлекается принц, снова затворили ее, чем удвоили гнев узника.
Принц только что превратил в щепки стул, когда от окна донесся тот дребезжащий звук, который ни с чем не спутаешь, – звук разбитого стекла, и в то же мгновение Франсуа почувствовал острую боль в бедре.
Первой его мыслью было, что он ранен выстрелом из аркебузы и что выстрелил в него подосланный королем человек.
– А, изменник! А, трус! – вскричал узник. – Ты приказал застрелить меня, как и обещал. А! Я убит!
И он упал на ковер.
Но, падая, он ощутил под своей рукой какой-то довольно твердый предмет, более неровный и гораздо более крупный, чем пуля аркебузы.
– О! Камень, – сказал он, – так, значит, стреляли из фальконета. Но почему же я не слышал выстрела?
Произнося эти слова, Франсуа подвигал ногою, в которой, несмотря на довольно сильную боль, по-видимому, все было цело.
Он поднял камень и осмотрел стекло.
Камень был брошен с такой силой, что не разбил, а, скорее, пробил стекло.
Он был завернут во что-то похожее на бумагу.
Тут мысли герцога приняли другое направление.
Может быть, этот камень заброшен к нему не врагом, а совсем напротив – каким-нибудь другом?
Пот выступил у него на лбу: надежда, как и страх, способна причинять страдания.
Герцог подошел к свету.
Камень и в самом деле был обернут бумагой и обмотан шелковой ниткой, завязанной несколькими узлами.
Бумага, разумеется, смягчила твердость кремня, который, не будь на нем этой оболочки, мог бы нанести принцу куда более чувствительный удар.
Разрезать шелковую нитку, развернуть бумажку и прочесть ее было для герцога делом секунды: он уже полностью пришел в себя.
– Письмо! – прошептал он, оглядываясь с опаской.
И прочел:
«Вам наскучило сидеть в комнате? Вам хочется свежего воздуха и свободы? Войдите в кабинет, где королева Наваррская прятала вашего бедного друга, господина де Ла Моля, откройте шкаф, поверните нижнюю полку, и вы увидите тайник. В тайнике лежит шелковая лестница. Привяжите ее сами к перилам балкона. На дне рва ее схватят две сильных руки и натянут. Быстрый, как мысль, конь умчит вас в безопасное место.
Друг ».
– Друг! – вскричал принц. – Друг! О! Я и не знал, что у меня есть друг. Кто же он, этот друг, который печется обо мне?
На мгновение герцог задумался, но, не зная, на ком остановить свой выбор, бросился к окну и глянул вниз: там никого не было видно.
– Может, это западня? – пробормотал принц, в котором страх всегда просыпался раньше других чувств. – Но прежде всего надо узнать, – продолжал он, – действительно ли в шкафу есть тайник и лежит ли в тайнике лестница.
Из предосторожности, чтобы не менять освещение комнаты, герцог не взял с собой светильника и, всецело доверившись своим рукам, направился к тому кабинету, куда в былые времена он столько раз, с трепещущим сердцем, отворял дверь, готовясь увидеть королеву Наваррскую, сияющую красотой, которую Франсуа ценил больше, чем это, быть может, подобало брату.
Надо признать, что и теперь сердце герцога билось с не меньшей силой.
Он ощупью открыл шкаф, обследовал все полки и, дойдя до нижней, нажал на ее дальний край, потом – на ближний, потом – на один из боковых и почувствовал, что полка поворачивается.
Тотчас же он просунул в щель руку, и кончики его пальцев коснулись шелковой лестницы.
Словно вор, спасающийся со своей добычей, бросился герцог обратно в спальню, унося свое сокровище.
Пробило десять часов, и герцог сразу вспомнил о ежечасных визитах миньонов. Он поспешил спрятать лестницу под подушку на своем кресле и сел в него.
Лестница была сработана так искусно, что без труда поместилась в том небольшом пространстве, куда засунул ее герцог.
Не успело пройти и пяти минут, как появился Можирон в халате, с обнаженной шпагой в левой руке и с подсвечником в правой.
Входя к герцогу, он продолжал разговаривать со своими друзьями.
– Медведь в ярости, – сказал ему чей-то голос, – еще минуту назад он громил все вокруг; смотри, как бы он не сожрал тебя, Можирон.
– Наглец! – прошептал герцог.
– Ваше высочество, кажется, удостоили меня чести заговорить со мной, – сказал Можирон с самым дерзким видом.
Уже готовый было взорваться герцог сдержал себя, вспомнив о том, что ссора приведет к потере времени и, быть может, помешает ему бежать.
Он подавил свой гнев и повернул кресло так, чтобы оказаться спиной к молодому человеку.
Можирон, следуя установленному порядку, подошел сначала к кровати – проверить простыни, затем к окну – проверить занавеси; он увидел разбитое стекло, но подумал, что его разбил герцог в припадке гнева.
– Эй! Можирон, – крикнул Шомберг, – что ты молчишь? Может, тебя уже съели? Тогда хоть вздохни, что ли, чтобы мы знали, в чем дело, и отомстили за тебя.
Герцог ломал пальцы от нетерпения.
– Ничего подобного, – отвечал Можирон, – напротив, мой медведь очень спокоен и совсем укрощен.
Герцог молча улыбнулся в полумраке комнаты.
А Можирон, не потрудившись даже поклониться принцу, что было наименьшим из знаков внимания, которые он обязан был оказывать столь высокопоставленному лицу, вышел из спальни и запер за собою дверь, дважды повернув ключ в замке.
Принц сохранял при этом полное безразличие, но, когда скрежет ключа в замочной скважине смолк, он прошептал:
– Берегитесь, господа: медведь – очень хитрый зверь.