Красота - критерий свободного ребенка

Для того, чтобы суметь прочесть текст, по меньшей мере требуется знание алфавита. Для того, чтобы «прочесть» рисунок или скульптуру, тоже необходимы определенные знания.

Что означают рисунки трехлетних детей? Они напоминают наскальные изображения по примитивности выразительных средств. Но кто способен расшифровать их? Ребенок проводит дрожащую линию, тычет грифелем в белый лист, ставит точку, закорючку, пытается соединить концы кривой линии в круг или в огурец, но рука его пока не слушается. Зачем он это делает? Родители смотрят на ребенка. Любопытные интересуются, что это он нарисовал, и ребенок с удовольствием рассказывает им целые истории про точки и закорючки.

«Надо бы его научить рисовать солнце, домик»,— решают взрослые, не понимая, что их ребенок создает графическую карту своего мира. Вместо того чтобы набраться терпения и проследить за этим свободным творческим процессом, попытаться разгадать его знаки, взрослые навязывают ребенку свой взрослый метод отображения внешнего мира. Ребенок с удовольствием обучается. И ликует, что у него получается похоже. Но на что похоже? На то внешнее, что он воспринимает иначе, чем взрослые (хотя бы потому, что он видит мир в другом ракурсе), а не на то внутреннее, что ему действительно присуще. Современный городской ребенок не видит вокруг себя таких домов, которые рисуют ему взрослые: квадрат, на квадрате треугольник, в квадрате два квадрата, поделенные на четыре части. Это схематическое, шаблонное представление, результат абстрагиро­вания от реального дома, реальной действительности. Это «условность» взрослых, у детей она совсем иного плана. Действительность же детьми воспринимается не шаблонно, не упрощенно, чему свидетельством насыщенные композиции дет­ских рисунков.

Как правило, дети стараются максимально заполнить простран­ство листа. Большинство из них сначала определяет на листе верх (небо) и низ (землю), а все остальное, что они хотят нарисовать, распределяют в данных пределах. Вероятно, так они и восприни­мают мир, и это восприятие закрепляют в них взрослые.

Можно было бы на этом и остановиться. Но, наблюдая, как рисуют дети, я обнаружила в каждой группе двоих-троих детей, для которых не существуют никакие пределы. Они свободно обращаются с листом, крутят его, прижимая пальцем к столу, они начинают с угла или с любой произвольной точки и все-таки приводят композицию к единству, что, кстати, удавалось только классикам, корифеям рисунка. Свободе композиционного реше­ния только и учиться у детей. У тех самых, которые не ставят себе пределов, потому что они изображают свой внутренний мир, а не внешний. Но что такое внутренний мир? Он же не существует сам по себе, вне внешнего. Можно сказать, что и небо, и солнце, и земля присутствуют в их рисунках, но в том соотношении, как это существует в их душе, в их сознании в данный момент.

— Природа задумана по мелодии или по движению? — спросила меня как-то пытливая пятилетняя девочка Аля П. И ответила за меня:

— Конечно же, и по мелодии, и по движению. Мир-то один. Значит, в нем должно быть все сразу.

Детские работы — яркое свидетельство внутреннего состояния ребенка. Недаром психиатры используют их в своей врачебной практике. Но врачи, как правило, обращают внимание на грубые признаки — колорит (светлый, темный), композицию (с центром, без центра, сдвинутую в ту или иную сторону), направление литературного сюжета.

Мы же в основном имеем дело со здоровыми детьми, и нас интересует сама личность ребенка, а не проявления душевной болезни. Тут нужен другой подход, иной критерий оценки. Скажем, такая вещь, как единство, составленное из некоего множества компонентов. Как чувствует его ребенок, как выража­ет? Как определить качество детского рисунка? Или детской скульптуры? Они несут в себе определенную информацию. Но какую? Есть ли в ней художественное содержание? Ведь ребенок может обозначить: это дом, это забор, это птичка, и нам ясно. Он бы и словом смог передать то, что мы видим на листе. Или это изображение уже не просто символическое, знаковое, а содержит в себе то «нечто», что словами не выразишь, не исчерпаешь? Свидетельствует ли это о наличии особого дара в данной области? Или, наоборот, знаковое обозначение есть само по себе свидетельство отсутствия художественного дара?

Я не отношусь к детскому творчеству как к искусству.Неставлю перед собой цели обучить детей различным художествен­ным приемам. Заинтересуется ребенок самим предметом (в данном случае — лепкой), почувствует тягу к материалу — и технические навыки обогатятся сами собой.

Ребенок расписывает слепленную им из глины вазу. Водит старательно кисточкой и вдруг как бы нечаянно смазывает ребром ладони аккуратно наставленные разноцветные точки — и ваза оживает. Скучные точки слились в живописную полосу, нарушилась вялая симметрия, словно ребенок сознательно нашел единственно верный подход, чтобы вернуть вазе красоту. Полу­чившаяся вдруг полоса сделала отчетливой затерянную в много­численных точках форму, наиболее значимый в данном случае элемент.

Это сработала интуиция — одно из главных качеств творческой личности. Основа интуиции — свобода.

Таков ребенок, развивающийся «по природе», то есть в согласии со своей природно доброй и свободной сущностью. Его критерий в творчестве — красиво или некрасиво. Красиво не в том смысле, что зализано, приглажено и выражает положительные эмоции. Красота — это полнота самовыражения, и в то же время чувство меры, соразмерности.

Ребенок, постоянно встречающий на пути непонимание, может стать скованным, ограниченным в своем творчестве. Показывая свою работу, ребенок спросит: «Правильно или неправильно?» То есть соответствует указанному образцу или нет. Абстрактных, отвлеченных задач он, как правило, решать не умеет, зато под диктовку может сделать работу, вполне удовлетворяющую его, а главное, его родителей.

Такие дети — отрада воспитательницы в детском саду. Они послушные и исполнительные. Они уже знают, как правильно рисовать небо, как правильно по стадиям лепить зайца, петушка и т. п. Меня же они тревожат гораздо сильней, чем так называемые необучаемые. К ним непросто пробиться.

ЛУЧШЕ БЫ МЕШАЛА...

Из всех мест на земле Маше больше всего нравится место, где лежат ее вещи. Она нарисовала это место в виде арбузной дольки с семечками. А мама подписала под Машину диктовку: «Место, где лежат мои вещи, мне нравится больше всего на свете».

Детсадовская Маша в студию ходит второй год. Девочка с удлиненным, резко очерченным носом, с размытым обкусанным ртом, в вязаных рейтузах и в комбинезоне — весной и осенью.

Водит Машу мама — высокая женщина с такими же, как у Маши, крупными чертами лица. Пока Маша занимается, она пишет или реферирует какие-то статьи, сидя за столом в фойе школы. Ни разу за два года она не спросила меня о Маше, хотя ребенок у нее действительно трудный. Или ждет, что Маша с возрастом сама по себе выровняется, или просто считает достаточным посещение Машей занятий?

Кончается урок, Маша сама выходит из класса с коробкой пластилина, иногда она не дожидается конца, встает посредине занятий и идет к двери. Я не спрашиваю Машу ни о чем, и мама не интересуется, почему Маша ушла не вовремя. Словно мы установили с Машиной мамой какой-то негласный режим для Маши, и каждый из нас, не сговариваясь, его придерживается.

Что же тогда тревожит меня в этой девочке, если мама и та не тревожится?

Маша как раз вполне обучаема. В меру возможностей она справляется с любым заданием: конкретным и абстрактным. Человек у нее обозначается четырьмя слепленными между собой кусками пластилина с вставленным внутрь шариком, животное — также, плюс хвост — пятый кусок. Логично. Так же условны предметы на ее рисунках. Я понимаю, кого и что Маша имеет в виду, и этого на данном этапе как будто достаточно.

О том, чтобы улучшить вылепленную работу, не может быть и речи. Маша закрываетее от меня ладонью и говорит

— Пусть так.

А то небрежно потыкает пальцем глину и собирается уходить — надоело. Или сидит, наморщив недовольно нос, и ждет, когда все кончится.Она не разговаривает с детьми, не бегает с ними по фойе в интервалах между занятиями. Высокая, выше всех в группе, она самая маленькая по возрасту. В прошлом году Машу водили в одну и ту же группу, а в этом году мама приводит Машу, когда ей удобно, в любую группу, и девочка даже не обращает внимания, кто вокруг нее. А ведь дети остро реагируют на перемену состава группы. Часто они плачут, когда их по каким-то причинам переводят из одной группы в другую.

Странная и речь у Маши — резкая, отрывистая, так и слышится в тоне: отвяжитесь от меня.

Спрашиваю у Машиной мамы, какой предмет Маше нравится в школе.

— Лепка,— отвечает.

— Лепка? — переспрашиваю я. Или я ослышалась, или мама мне льстит, но если действительно так и есть, то какова же она на других занятиях? Но Машина мама подтверждает сказанное. Спрашиваю преподавателей, как занимается Маша.

— Да никак,— отвечают.— Благо, не мешает никому. Сидит себе помалкивает.

Лучше бы мешала...

На ребенка, посещающего детский сад и работающего свобод­но, нешаблонно мыслящего, я смотрю как на чудо. Значит, или индивидуальность так ярка, что даже в саду, на занятиях ребенка не смогли научить, или воспитательница настолько далека от искусства, что и не вмешивается: лишь бы тихо сидели. Или, редчайший вариант, воспитательница настолько чутка к красоте, что без всякого специального образования дает верные советы детям.

ОДАРЕННЫЕ ДЕТИ

Родители постоянно спрашивают меня, талантлив ли их ребенок. Я отвечаю односложно: «Все дети талантливы». «Но не могут же они быть равно талантливыми во всем? Например, мой ребенок не любит музыкальных занятий, а другого не затащишь на живопись».

Я думаю, что здесь дело не в предмете, а в человеке, который этот предмет раскрывает детям. Я не верю, что ребенок может быть от природы невосприимчив к какому-то виду искусства. Скорее всего, к нему не нашли подхода. Не поняли основного — его индивидуального аппарата восприятия.

Однако существуют дети, склонности которых к определенному предмету очевидны уже в раннем детстве. В какой-то области они самовыражаются наиболее полным образом.

И наконец, редчайшие случаи. Дети, четко и однозначно выбравшие свою сферу максимального, абсолютного самовыра­жения. Такие дети от природы владеют собственными вырази­тельными и изобразительными средствами.

Достаточно обратиться к биографиям великих людей, чтобы увидеть, как происходило их становление. Они уже с детства являлись личностями, ведущими самостоятельный поиск в обла­сти средств самораскрытия. Они жили в атмосфере этого поиска.

За время работы с детьми я увидела двоих явно одаренных в области изобразительного искусства. Станут ли они художниками?

ЧЕЛОВЕК ВИДИТ ВЕСЬ МИР

Илюша М. уже учится во втором классе английской спецшко­лы. Лепкой он больше не занимается — негде. Художественное отделение при Химкинской школе искусства набирает детей, начиная с одиннадцати лет, так что четыре года после студии дети, желающие рисовать и лепить, предоставлены сами себе.

Изредка, когда уж очень соскучится, Илюша меня навещает. Он сам приезжает в школу с Левобережной, боюсь, что тайком от мамы, которая на Илюшину страсть к лепке особого внимания не обращает.

— Если бы вы знали, как трудно себя вести! — жалуется он простодушно.— И хочется на перемене тихо ходить, а что-то внутри подсказывает: подставь, подставь подножку...

Пятилетний мальчик, от которого никому не было спасу, стал первым покоренным ребенком в моей жизни. В клетчатой рубашке с закатанными рукавами, в протертых на коленях байковых штанах, с крупным передним зубом, рассеченным по диагонали, этот мальчик резко выделялся среди детей его группы. Прибавьте к этому руку на перевязи («доставал маме муку с атресолей и упал») и вторую, которой он скатывал шарики и пулял ими в стены во время занятий в течение продолжительного времени, и пожалейте педагога. Дети и те жалели:

— Он всегда балуется, не обращайте на него внимания,— говорили они,— вот если маму вызвать на урок, тогда он тихо сидит. А сестру он не боится. Вот позовите его маму!

Но маму я решила не звать, а детей попросила не кляузничать. Как-то раз я пригласила Илюшину группу после занятий строить из снега волшебный город. Тут-то Илюша и показал себя. Целых два месяца бедняга крепился и не лепил, оказывается, потому, что ему нравилась прежняя преподавательница по лепке. Она ушла, а другую он принимать не хотел. Размашистый мальчик на моих глазах превратился в четкого умелого мастера. Ни одного лишнего движения, ни одного ненужного жеста, каждое прикосновение к материалу (в данном случае к снегу) художественно осмысленно. Он обходил едва начатое сооружение вокруг с видом все знающего наперед творца. Подрагивали на ветру обмахрившиеся завязки ушанки, Илюша шмыгал носом и смачно проводил под ним рукой в лангетке, как ножовкой.

С этого дня он стал неузнаваемым, то есть самим собой. Тем Илюшей, которого я дотоле не знала, и знакомство с которым составило для меня счастье.

Сосредоточенно смотрел он в ведро с глиной, прикидывая, сколько понадобится для задуманной скульптуры, прокладывал основательный постамент и только потом принимался за главное. Поразительно, как он слушал мои советы или замечания, касающиеся его работы, и если соглашался, то легко перестраивал композицию. Особенно это касалось движения, передать которое он стремился в каждой работе, но пока еще не всегда мог. Часто я забывала, что передо мной маленький ребенок, завораживало его недетское внимание к самым разным аспектам нашего дела: он пытался самостоятельно разобраться в человеческих пропорциях, в структуре рельефа, он даже умел передавать три плана в рельефе, что детям обычно не под силу, решал такие пластические задачи, как передачу состояния в позе и т. д.

Он сбегал на лепку почти со всех уроков, и ни сестра, ни даже строгая мама ничего не могли с ним поделать. «Нравится, так пусть,— махнула рукой строгая мама,— поиграет перед школой».

Последнюю работу, которую он вылепил при мне, уже будучи второклассником, Илюша назвал так: «Человек видит весь мир». Мальчик сидит на пригорке, опершись на прямые руки и согнув одну ногу в колене — свободная, пластичная постановка с нюансом в Илюшином духе: у мальчика лицо с четырех сторон — уши одного являются носом другого. Когда смотришь на скульптуру анфас, то нюанса этого не заметно, разве что уши чересчур оттопырены, как и у самого автора.

— Во все стороны смотрит, так-то вот,— гордился Илюша работой.— У вас бы на лепке я бы целый день сидел. А в школе да на английском! Говорят, что меня выгонят за неуспевае­мость,— мечтательно сообщил он,— вот хорошо будет! Тогда вместо этого английского буду на лепку ездить. А вы попросите мою маму, она вас послушает.

Так и не удалось мне уговорить маму — видно, она строго-настрого запретила мальчику ездить на лепку. Парадокс: ребенок всем своим существованием дает понять родителям, чего он сам лично хочет. А родители делают с ним то, что хотят сами. Вот и все. Глухая стена. Остается надеяться, что то упорство, с которым Илюша два первых месяца бойкотировал мои уроки, он употребит на то, чтобы отстоять свой дар. Вопреки взрослым, не желающим обращать на него внимания.

ПРИТЧА О ЛЯГУШКЕ

Если у Илюши М. врожденное чувство пластики, абсолютный слух «на форму», то у Оли В. столь же абсолютное чувство линии, практически не свойственное детям. Ее рисунки динамичные не за счет композиции, а за счет самой линии. Пользуясь богатством градаций простого карандаша, девочка создает динамичный музыкальный рисунок. У нее «поставлена рука», хотя никто ей руку не ставил.

Я спросила у Олиной мамы, показывал ли Оле кто-нибудь из взрослых, как нарисовать фигуру в профиль, как нарисовать кисть руки в различных поворотах, уходящую фигуру, фигуру со спины, где - в соответствии с законом перспективы выступающая нога чуть короче другой и рука дана в верном перспективном сокращении. Нет, никто ей этого не показывал. Значит, дело в уникальной наблюдательности. Но мало наблюдать. Надо суметь изобразить увиденное.

Милая застенчивая мама, она краснеет, когда я расхваливаю Олю. «Дети все хорошо рисуют»,— говорит она. И верно. Но Оля рисует не как ребенок, а как зрелый мастер.

Болезненная девочка, руки как в рыбьей чешуе, коротко остриженная голова в струпьях от диатеза. Она немногословна, но в ее лучистых глазах отражается все. Глядя на нее, вспоминаю княжну Волконскую, которую можно было бы назвать дурнушкой, если бы не глаза, излучающие любовь.

Оля никогда не комментирует свои работы. То, что выходит из-под карандаша, не вмещается в слово.Ее язык — не речь, а линия.

Поэтика ее рисунка — жест. При помощи жеста она создает характеры. Рука отставлена, ладонь стоит перпендикулярно, каждый палец вырисован, но ладонь смотрится цельно, как на японских гравюрах, которых она в жизни не видела, это означает: не надо, не прикасайся, не тронь. Отстранение. Лицо в заштрихованной темной вуали — злодейка. Склоненная в профиль голова — от глаз вертикальные капли — слеза к слезе — горе. Фронтальная фигура, лицо анфас, руки согнуты в локтях, ладонями наружу — удивление. Лицо закрыто крест-накрест руками — отчаяние. Полуприкрытые ресницами глаза, фигура, плывущая в танце,— радость, счастье.

Оля мечтает стать балериной. Танец — ее стихия. Отсюда и ритмичность, музыкальность самой линии. Дети часто изобража­ют танец. В обычном детском рисунке фигуры танцующих статичны. Фигуры прямые, с раздвинутыми циркулем ногами, стоят, взявшись за руки. Они динамичны относительно самого пространства, динамичны яркие цветовые пятна, но сами танцую­щие — истуканы.

Оля редко и чрезвычайно деликатно вводит цвет в рисунок. Зато часто на одном и том же листе соседствуют линии карандашные с фломастерными и шариковыми. Черный флома­стер, простой карандаш и шариковая ручка — вот инструменты ее ансамбля. Иногда кажется, что она рисует чем попало и на чем попало. Однако, рассматривая кипы ее работ, поражаешься тому, насколько все, что она делает, художественно осмысленно. Оказывается, что с помощью этих, на первый взгляд мало сочетающихся инструментов она создает фактуру. Черная фломастерная линия, не передающая такого богатства линейной градации, как мягкий простой карандаш, символизирует чернь, «плохость», отрицательность изображаемого персонажа. Шарико­вая ручка передает индифферентность художницы к предмету изображения. Ею рисуется фон и второстепенные предметы. Карандашом выполняются любимые персонажи. Певучая линия, пластичность и подвижность добродетельных натур. Все ее сказки в рисунках (кипы школьных тетрадей в линейку) посвящены главной теме — борьбе добра со злом. Графически это выражается так — карандашная линия постепенно вытесняет фломастерную, и в финале, на последних листах она исчезает. Добро торжествует. К ее сказкам не требуется объяснительный текст. За каждым персонажем закреплен жест, жест передан линией, линия выразительна за счет разнообразной фактуры, фактура же создается разными уровнями градации карандаша, ручки и фломастера.

Оля с одинаковой свободой изображает как реальный мир, так и вымышленный. Но что самое главное, она живет в реальном, а не в вымышленном мире. Все ее работы имеют реальный повод. Интерес к прическам, умение передать в движении пряди волос, динамику, характер и настроение всей фигуры — это умение выстраданное. Оля мечтает о длинных волосах, а сама острижена почти что наголо. Поэтому-то прическа становится одной из главных характеристик персонажа. Она мечтает стать прекрасной балериной и создает сказку, в которой уродливая лягушка становится прекрасной. Не превращается в царевну, а преобража­ется, оставаясь сама собой.

Как развивается литературный сюжет этой истории? Лягушка встречается с разными персонажами, и каждый возбуждает в ней зависть и желание иметь то, чего у нее нет. Длинноногая цапля. Ах, как мне бы хотелось иметь такие ноги. И вот мы видим лягушку на «цапличьих» ногах. Нет, не подходит. Длинношеий жираф — вот бы мне такую шею. Оля примеряет лягушке жирафью шею — нет, она смешна. Мышь с тонким извилистым хвостом. Ах, наверное, все дело в хвосте. «Но с таким хвостом я похожа на ящерицу!» (Поразительный штриховой рисунок, где уловлен самый момент перехода одного животного в другое.) Двадцать две страницы крушения лягушкиных надежд на красоту, и вот две последние. Встреча с плавающими утятами и их мамой-уткой. А что, если мне умыться! Если на предыдущих листах лягушка нарисована жирной карандашной линией (черная фломастерная в этой истории не присутствует — лягушка борется не с внешним злом, а сама с собой, со своей изматывающей завистью к тому, чего ей не дано природой), то на предпоследнего линия бледнеет, сходя на нет, лягушка становится чистой, почти прозрачной. Она вяжет себе пушистый свитер из утячьего пуха, который ей подарила улыбчивая мама-утка. И вот наша героин, чистая, умытая, наряженная в пушистую кофту, наконец чувствует себя счастливой.

Эту историю я назвала бы притчей. Путь преображения лягушки — это путь самой Оли. И она вместе со своим персонажем проделала этот путь, как мудрый творец, для которого искусство — прежде всего способ самоочищения. И очищение это приходит через переживание, катарсис.

Катарсис — это как раз то, что в принципе не может быть в детском творчестве. Хотя «взрослое» и «детское» творчество развивается по одним и тем же универсальным законам — законам гармонии, красоты.

Для «обычных» необыкновенных детей искусство — это способ, средство познания мира. Для детей художественно одаренных оно является и средством, и целью одновременно. Их собственные переживания становятся материалом для художественного выра­жения. Для таких детей характерно умение видеть себя со стороны, умение отстраниться и посмотреть на изображаемый ими предмет объективно.

Одаренные дети рисуют и лепят не потому, что им нравится педагог, а потому, что им нравится рисовать и лепить.

С обычными «необыкновенными» детьми дело обстоит иначе. Здесь от педагога зависит много, если даже не все. Если он сумеет влюбить ребенка в свой предмет, то ребенок, движимый одной только любовью, может раскрыться как творец. Он себя обнаружит, как Дюймовочка, внезапно открывающаяся нашему взору в миг, когда лилия растворила свои лепестки.

ДЯДЯ, СНИМИТЕ ОЧКИ!

— Слушайте, вы тут учительница? — Толстая седая старуха пробирается ко мне, отпихивая в сторону детей и родителей.— Скажите ей, если она не наденет их, я ее водить не буду. - Старуха подталкивает ко мне рыжую девочку лет пяти. Девочка. молча стоит передо мной, склонив набок голову, зрачок левого глаза уплыл вглубь, за ширму-переносицу.

— Ей без очков нельзя, залепила ей глаз, она пластырь содрала!

— Идите, я сама разберусь,— успокаиваю я бабушку, но она не успокаивается.

— С ней разберешься! Это не ребенок, а изверг какой-то! Хочешь как лучше, для нее стараешься...

Девочка, в черном рабочем халатике, в рыжих, как ее голова, рейтузах, сосборенных на коленях, молча кусает губы, трет крошечными пальчиками дужки торчащих из кармана очков. Она пережидает, когда все это кончится: бабушкина речь, чужие дети, чужие взрослые...

Наконец взрослые покидают класс, уводят с собой шумную бабушку.

— Как тебя зовут? — спрашиваю рыженькую, усаживая ее на лавку рядом с детьми.

— Надя,— выдыхает.

— А где твой пластилин?

— Нету.

— А что ты умеешь лепить?

— Ничего.

Я выбегаю из класса, отыскиваю в родительской толпе очкастого папу.

— Дети, посмотрите, правда красивый дядя!

— Красивый,— соглашаются.

— А теперь снимите очки.

Дядя послушно снимает очки, смотрит на нас близоруким беспомощным взглядом.

— Бедный дядя, как ему плохо без очков! Наденьте, наденьте сейчас же! А теперь дядя снова красивый, правда?

Надя достает очки из кармана.

— Большое спасибо,— благодарю я дядю,— вы знаете, мечтаю об очках. Попросила доктора прописать мне их, а он сказал, что это надо заслужить, очки выдаются только заслуженным.

Надя водружает очки на нос-кнопку, победоносно оглядывает детей — она заслужила право носить толстые стеклянные линзы.

Бывают дети, с первого взгляда западающие в душу. Еще ничего не знаешь о них, а какая-то теплая волна захлестывает, прибивает ких берегу. Это встреча. Встреча, которая что-то сулит обеим.

— Надя у нас, это я вам скажу по секрету, чтобы между нами, раз уж вы нашли к ней подход...— Бабушка тяжело дышит, распухшая от болезни, она похожа на бегемота, лишенного природной среды обитания.— Растет без отца, без матери, все на моих руках.— Бабушка показывает мне свои вздутые водянистые пальцы.— Отца мы не видали, а мать из тюрьмы не выходит. А теперь вот с этими очками! Один глаз у нее совсем слабый, а другой получше. Прописали его пластырем заклеивать, так с этим пластырем, мама родная! Я вам в другой раз принесу, может, вы ей заклеите.

Надя трется подбородком о мой бок, видно, не первый раз выслушивает эту историю. А я думаю: забрать бы к себе эту рыжую девочку навсегда. Такие мысли посещают, когда видишь бездомных животных, — благие намерения, неосуществимые в нашей жизни. Почему неосуществимые? Почему? Корчак с чужими детьми отправился в газовую камеру, а мы чужих к себе в дом принять не можем, слова изобретаем: большая ответствен­ность; подвиг не по силам и т. д. и т. п.

— Я ее в интернат сдам, маленько только глаза подправлю. Сейчас-то куда ее, на английский?

Бабушка берет Надю за руку, та упирается, не хочет на английский. Смотрит на меня, увлекаемая бабушкой, смотрит так, что мне делается стыдно. Но отчего? В чем моя вина?

— Урок, между прочим, начался, а вы не идете,— говорит мне суровая родительница.— Все дети одинаковые, а если это ваша знакомая, занимайтесь с ней в нерабочее время.

Интересно, чья это мама? Разглядываю детей, пытаясь отыскать ребенка, похожего на эту женщину. Все такие милые...

За окном ураган, ветер сшибает с деревьев последние листья, гонит темные облака.

В дверном стекле — рыжая голова. Надя сбежала с английского. Раскрываю перед ней дверь, иди, лепи.

Надя садится за стол. Подперев подбородок ладонями, смотрит на меня, как прирученный зверек на своего хозяина.

—Туда нельзя,— слышу я голос суровой мамаши,— это вам не проходной двор, а студия эстетического воспитания!

— Да нужна нам эта студия! — кричит Надина бабушка.

— Вот и не водите, только других отвлекаете. Английский сорвали, теперь нашей группе лепку срываете. Это на каком таком основании ваша девочка вперлась в нашу группу? Везде блат.

Не слышать бы их!

Низко склонив голову над столом, Надя мнет пластилин. Мнет и рассматривает, что получилось. «Вот кошка, нет не кошка, это девочка: ма-аленькая Дюймовочка...» |

Кажется, она не слышит, о чем говорим, все силы тратит на то, чтобы разглядеть мелкие формы. И все-таки до ее слуха донеслось, что мы лепим Дюймовочку, вот она и вклепалась в нее носом. Знала бы, что Надя сбежит с английского, придумала бы «великанскую» тему.

— Кто же тебя научил лепить? — спрашиваю.

— Вы,— выдыхает. У нее вся речь на выдохе. Так посмотреть, девочка не хуже других — плотненькая, румяная, разве что косенькая да губы грызет.

Оставшиеся четыре занятия просидела у меня в классе. Как бабушка ни увещевала ее, что деньги плачены за все, а она только лепит, и музыкальные пропустила, и английский, такие же важные предметы для развития,— Надя молчит, губы сжаты, мол, не приставай ко мне.

— А где вы живете? — спрашивает, видя, как я спешно убираю класс после уроков, значит, ухожу, а куда, далеко от нее или нет?

— Да тут рядом.

— А это все ваши ученики слепили, дети? — рассматривает скульптуры на полках.

— Да.

— И я так смогу?

— Да.

— А завтра будет?

Забрасывает меня вопросами, я отвечаю односложно; спешу к своим детям. Приручила ребенка с ходу, теперь устанавливаю инстанцию. Подло, по-взрослому подло действую, но Надя не замечает холода в голосе. Смотрит на меня не отрываясь, влюбленным взглядом. Вот оно — бремя любви. Его несет тот, кого любят. Позорные мысли, мне стыдно, но я не могу побороть инерцию, не могу перестать спешить — ведь меня ждут мои собственные дети. Своя рубашка ближе к телу. К телу, заметьте. А к душе? Душа-то какой мерой мерит: свое — чужое? Нет, что-то не так в нашем мире, больно отзывается во мне собственная черствость, больно, но инерция сильней.

Закрываю класс на ключ, буквально силой выставляю Надю с бабушкой и уже на бегу машу «Привет, до субботы!».

В субботу Надя не пришла. И на следующей неделе не пришла. Да что ж такое, зачем я себя наказала, почему не сказала бабушке: «Обязательно приводите Надю, не думайте вы о деньгах, я бесплатно буду с ней заниматься, только приведите!»

Не сказала — теперь скажу. Роюсь в анкетах. А вот и Надина, с двумя прочерками в графе «родители» и бабушкиной подписью:

«Я такая-то, такая-то, обязуюсь ежемесячно вносить плату за обучение в размере 12 рублей». Телефон дан соседский.

Соседка подозвала бабушку к телефону.

— Болеем мы, болеем,— говорит, да не верится.

— Приводите Надю только ко мне, бесплатно. Она способная (какая она способная, но любой бабушке лестно, что ее внучка способная), ей необходимо заниматься для зрения.

— Спасибо вам. Я вас отблагодарю, колбаски подкину хорошенькой.

— Ничего мне от вас не надо! — кричу на старуху.— Приводите сегодня же!

Ровно через час бежит ко мне рыженькая, у самых ног роняет коробку с пластилином.

Ползаем с ней по полу, сбираем брикеты в коробку. Надя пыхтит, личико близко-близко к моему, сквозь нежную розовую кожу проглядывают погасшие за осень веснушки, карие глаза блестят сквозь толстые стекла очков, такая жалость своими руками заклеивать один из мерцающих огней, но надо...

— А вы сами мне будете заклеивать? — угадала мои мысли,— Сейчас?

Послушно подставляет личико, следит косым глазом за тем, как я обрезаю пластырь.

— А вы далеко живете? — Бедная, видит меня и боится потерять.— А кто вас учил лепить? — спрашивает, сама прилаживая глаз к белому непрозрачному овалу, старается облегчить мне работу.

— У меня тоже была учительница, и мы с ней до сих пор дружим. Часто встречаемся.

Улыбается счастливой улыбкой (а глаз-то залеплен, непривычно, противно, мешает ей эта блямба), какую радужную перспекти­ву я перед ней открыла — дружить всю жизнь!

— А когда будет можно, вы сами это отлепите, да?

— Конечно. Ну пошли заниматься.

В те дни, когда я работала, бабушка приводила Надю в 10, а уводила в два часа дня. Группы сменяли одна другую, менялись занятия, дети, а Надя все сидела, низко склонившись над своей работой, лепила, рисовала, то и дело поглядывая на меня.

Убедившись, что я здесь, с ней, что я о ней не забыла, Надя утыкалась в работу. Ей было все равно что делать. Если бы я занималась сборкой электросхем, Надя с таким же усердием собирала бы электросхемы. Так я думала тогда, склонная к поспешным умозаключениям. Дети, к счастью, мощные разбиватели всяческих наших «устойчивых» представлений.

Целую вечность сидит иной ребенок над куском глины и ничего не может извлечь из материала. Мысленно ты поставил на нем крест, а он возьми да и выдай шедевр. Словно месяцами он не мог сдвинуть тяжеленный камень с места, а в какой-то миг камень сам поддался, без всяких усилий со стороны ребенка.

Все дети лепят лебедей — это легко. Вытянул из бесформенного куска шею, загнул крючком конец — и готово.

Но Надя на этом не остановилась. Она подставила под птицу высокую пирамиду, водрузила на нее лебедя под углом плоскости, расправила ему крылья, стрелой выгнула ему шею — он воспарил. Она нашла верное соотношение между массой птицы и углом наклона, недаром ей понадобилась пирамида как бы удержалась глиняная птица в такой позе, не будь под ней подпорки.

Лебедь воспарил и замер.

До сих пор он пытается взлететь с подвесной полки.

Узнает ли когда-нибудь Надя, почему нас с ней разлучили?

А вот почему. Нашлись родители, которым не понравилось «особое» положение Нади. Почему ей делают исключение? Почему она ходит только на лепку, занимается с разными группами? Придрались к тому, что бабушка вовремя не заплатила по квитанции. И готова жалоба, быстро достигшая цели,— Нади в студии не стало.

Как объяснить родителям, что среди детей нет исключений поскольку каждый из них исключение.

Мало кто обращает внимание на Надиного лебедя. Среди детских работ есть творения и впрямь поразительные, а лебедь известно, птица избитая.

Знали бы вы, что это за девочка! Рыженькая, косенькая, здоровый глаз залеплен пластырем, девочка, которой двигала одна любовь, любовь, и ничего больше — руки слабые, не видит, куда палец ткнуть, воображение среднее, никаких «перлов», оригинальных высказываний. Стоит, бывало, выкатив пузо впе­ред, стоптанные ботинки носками внутрь, и смотрит, задрав рыжую голову, смотрит молча прямо тебе в глаза, а в косящем вглубь глазе такая мольба — мы еще встретимся, мы не потеряемся и будем, как вы со своей учительницей (которую я, увы выдумала), дружить всегда-всегда...

А выходит, обманула я ребенка. Где ему понимать про всякие жалобы? Была я - и нет меня. Значит, обманула. Так же как и про учительницу. Хоть бы телефон сообразила переписать той соседки, да не до того было тогда. А должно было быть до того.

И вот жизнь дарит последний шанс. Воспользуйся!Она,Надина бабушка, стоит с мешком творога в очереди в кассу. Торговый работник — а стоит в очереди. А может, приврала она про торговлю? Я на нее не в обиде. Я готова броситься к ней, обнять ее грузные распухшие плечи, ведь она протянула мне конец нити, надежду вновь увидеть Надю.

Она меня не признала. Я напомнила ей о студии.

— А,— махнула рукой,— лучше б вас и не было. Сколько слез пролито, сколько подушек заревано, а ей надо нервы беречь. Нервы с глазами связаны.

— Приходите с Надей ко мне. Просто домой приходите. Вот вам адрес, телефон, в любое время, пожалуйста.

Бабушка кивнула. Но этот кивок ничего не означал. А я опять спешила. Забирать сына из школы. Первые дни, растеряется, что меня нет, расплачется. А сын-то мой! Мне его жалко.

Бабушкин путь в другую сторону.

— А вы далеко отсюда живете? — Задаю поспешно вопрос, и как иглой пронзает: «Вопрос-то — тот, Надин!»

Ничего не ответила, махнула рукой, мол, какая вам разница.

— Я бы к вам заглянула, позанималась бы с Надей,— уже навязываюсь сама.

— Нечего ребенка бередить,— бормочет,— для вас — поигрались и бросили, а для нее ведь пытка какая! Ладно, не болейте там!

...Прошло пять лет. И до сих пор, как завижу в толпе рыжую головку, так и припущусь за ней. И замедляю шаг. Видно, не права была я, когда думала, что бремя любви несет тот, кого любят. Его несет и тот, кто любит. Несовпаде­ние — только во времени, а осознание — с утратой. Такая математика.

Наши рекомендации